Завет Марии — страница 9 из 12

* * *

Когда я увидела крест, у меня перехватило дыхание. Крест был готов, крест ждал. Он был так тяжел, что нести его на спине было невозможно, и моего сына заставили волочить его сквозь толпу. Я заметила, что несколько раз он пытался стащить с головы терновый венец, но напрасно, шипы лишь глубже впивались в кожу лба — до самой кости. Каждый раз, когда он поднимал руку, чтобы облегчить боль, люди, шедшие сзади, нетерпеливо подгоняли его ударами дубинок и хлыстов. И на время он, казалось, совершенно забывал об этой боли и тащил свой крест дальше. Мы быстро обогнали его. Я все еще надеялась, что у его последователей есть план, что они выжидают, смешавшись с толпой, как и мы. Я не хотела об этом спрашивать, да теперь это было и невозможно: я думала, что каждое наше слово или неосторожный взгляд могут сделать жертвами и нас, что нас могут забить ногами или камнями, могут схватить.

Все изменилось, когда я поймала его взгляд. Мы шли впереди, я внезапно обернулась и увидела, что он снова пытается вытащить шипы изо лба, но ничего не получается, легче не становится, и вдруг на мгновение он поднял голову и встретился со мной глазами. Все его муки и ужас, казалось, разом ударили мне в грудь. Я вскрикнула и рванулась к нему, но мои друзья удержали меня, Мария шептала, что нужно вести себя тихо и не привлекать внимания, не то меня узнают и схватят.

Передо мной был мой родной мальчик, но сейчас он был еще беззащитнее, чем в первые дни своей жизни. Когда ребенком я держала его на руках, то порой думала, что теперь будет кому ухаживать за мной в старости, будет кому похоронить. Тогда, если бы я только могла представить, что увижу его окровавленного среди толпы, жаждущей еще большей крови, я бы зарыдала, как рыдала в этот день, и рыдания рвались бы из самой глубины моего существа, из самой сути. Остальное — лишь плоть, кровь и кости.

Мария и наш провожатый все твердили, что не надо с ним заговаривать, не надо кричать, и вели меня к холму. Было несложно затеряться в толпе, заполнившей все вокруг. Люди шумели, смеялись, ели и пили, рыжеволосые солдаты с грубыми лицами и щербатыми ртами перекрикивались на непонятном языке. Все было как на рынке, только еще оживленнее, как будто то, что должно произойти, принесет прибыль и продавцу, и покупателю. Мне все время казалось, что незаметно ускользнуть не составит труда, и я надеялась, что его друзья в этой суматохе спланировали побег в какое-нибудь безопасное место. Но тут я увидела, что на вершине холма роют яму, и поняла, что люди не шутят, что они здесь только с одной целью, хоть и кажется, что собрались случайно.

Мы ждали, и примерно через час появилась процессия. Каким-то образом вдруг стало явным различие между теми, кто пришел сюда за делом, выполнить работу, за которую заплатят, и теми, кто явился просто поглазеть. Странно, что многие почти не обращали внимания на то, как его прибивают к кресту, а потом при помощи веревок стараются подтащить крест к вырытой яме и закрепить.

Пока вбивали гвозди, мы стояли в стороне. Каждый гвоздь был длинней моей ладони. Пять или шесть человек держали его и вытягивали руку вдоль перекладины. Когда ему в запястье начали вбивать первый гвоздь, он взвыл от боли и попытался вырвать руку. Кровь брызнула фонтаном, он извивался и оглушительно кричал, а они били молотком и прижимали его руку к перекладине, загоняя острие гвоздя в дерево. Одна рука была прибита, и он изо всех сил пытался не дать им другую. Палач вцепился ему в плечо, но все же не смог отвести прижатую к груди руку и позвал на помощь. В конце концов с ним справились, и второй гвоздь был забит. Теперь обе руки были растянуты по перекладине.

Слыша его крики, я старалась заглянуть ему в лицо, но оно было так искажено страданием и залито кровью, что я не могла разглядеть ни одной знакомой черты. Я узнавала лишь голос, этот голос мог принадлежать ему одному. Я огляделась по сторонам. Люди вокруг занимались своими делами: ковали и кормили лошадей, забавлялись играми, перекидывались шутками, разжигали костры, чтобы приготовить еду, а дым поднимался к небу и разносился далеко вокруг. Кажется, невозможно понять, как я могла стоять и смотреть на все это, вместо того чтобы бежать к нему или звать его. Но я не шевелилась. Я смотрела, объятая ужасом, но не двигалась с места и не издавала ни звука. Так велика была их решимость, что ей ничто не могло противостоять. Ничто не могло противостоять их сосредоточенности и быстроте. Но все равно, кажется невероятным, что мы могли просто смотреть, что я решила не подвергать себя опасности. Мы просто смотрели, потому что другого выбора не было. Я не закричала и не побежала к нему на помощь, потому что это было бесполезно. Меня отшвырнули бы, как мусор, принесенный ветром. Но странно и невозможно понять теперь, через столько лет, что я могла владеть собой, рассуждать, смотреть, и ничего не делать, и знать, что поступаю правильно. Мы стояли в стороне, держась друг за друга. И всё. Мы стояли в стороне, а он выл от боли и выкрикивал непонятные слова. Может, мне надо было тогда рвануться к нему, несмотря ни на что. Это ничего бы не изменило, но, по крайней мере, я сейчас бы не думала об этом снова и снова, не понимая, как я могла не броситься к нему, не оттащить их и не кричать, как я могла молча смотреть, не двигаясь с места. Но было так.

Когда я почувствовала, что способна говорить, то спросила нашего провожатого, когда он умрет, и услышала, что из-за гвоздей, потери крови и жары, наверное, скоро, но все же он может прожить еще целый день, если ему не перебьют голени, вот тогда он умрет скорей. Мне сказали, что здесь есть главный, который знает, как сделать смерть быстрее или медленнее, сведущий в этом деле, как другие сведущи во времени сева, сбора плодов или рождения детей. Мне сказали, они могут сделать так, что не прольется больше ни капли крови, могут отвернуть крест от солнца или проткнуть умирающего копьем, и тогда он умрет через несколько часов, еще до ночи. Тогда он умрет еще до шаббата, но для этого, сказали мне, нужно будет разрешение римлян, самого Пилата. А если Пилата не найдут, в толпе всегда есть люди, которые могут заменить его и дать разрешение. Я еле удержалась, чтобы не спросить: «Может, еще не поздно спасти его, спасти и сохранить ему жизнь?» — но в глубине души я знала, что уже слишком поздно. Я видела гвозди, которые вбили ему в запястья.

Потом я увидела, как стали поднимать другие кресты с приговоренными, но, то ли дерево было слишком тяжелым, а то ли кресты были плохо сколочены, потому что как только их ставили стоймя, они снова падали.

Я заставляла себя смотреть вокруг, на тучу, клубившуюся в небе, на камень, на человека рядом, на что угодно, лишь бы отвлечься от стонов, доносившихся с креста. Я спрашивала себя, можно ли как-нибудь представить, что этого не происходит, что это было очень давно или будет когда-нибудь потом, не со мной. Я смотрела очень внимательно и могу сказать, что группа верховых — римляне и старейшины — была неподалеку, и по тому, как они пристально следили за всем, как гарцевали друг вокруг друга, я поняла, что это они за все отвечают, что многое другое — случайность, просто часть подготовки к шаббату, но эти холеные, серьезные и мрачные мужчины здесь совсем не случайно и точно знают, что делать. Вдруг я заметила среди них своего двоюродного брата Марка и поняла, что он тоже меня увидел. Прежде чем мои спутники спохватились, я бросилась к нему, хотя понимала, что выгляжу глупой, беспомощной, навязчивой оборванкой. Наверно, я тянула к нему руки, наверно, мои щеки были мокры от слез, наверно, все это было бессмысленно. Я заметила, что безразличие и озлобление других отражалось и на лице Марка, но при виде меня оно стало просто звериным, и он заорал, чтобы я убиралась прочь. Я помню, что не назвала его по имени. Я помню, что не сказала, что он мой брат. Я видела, как страх исказил его лицо, но быстро прошел и сменился решимостью отогнать меня от этих мужчин, к которым никто не смел приблизиться. Он кивнул кому-то — оказалось, что это тот самый, кто позже играл в кости рядом с телами, кто все время наблюдал за мной, кто, по-видимому, знал меня, и кому, я думаю, приказали схватить меня потом, когда сын мой умрет и толпа разойдется. Позже я поняла: все они были уверены, что мы останемся до конца, чтобы забрать и похоронить тело. Римляне знали, что мы не бросаем тела на произвол судьбы. Мы будем ждать, чем бы нам это ни грозило.

* * *

Мой страж, тот, что приходит сюда, и другой человек, тот, что нравится мне еще меньше, хотят, чтобы я простыми словами рассказала им об этих часах, хотят знать, кто что сказал, и хотят знать о моем горе, только если я говорю «горе» или «скорбь». И хотя один из них был там вместе со мной, он не хочет писать о том, какая вокруг была неразбериха, о том, что мне, как ни странно, запомнилось небо, то темнеющее, то снова светлеющее, стоны, крики и завывания, доносившиеся с других крестов, и даже тишина, исходившая от его распятой фигуры. А еще дым костров — он становился все более едким, раздражал глаза, ведь ветра совсем не было. Они не хотят слышать, что один из крестов все время падал, и его приходилось выравнивать, не хотят слышать о человеке, который кормил кроликами хищную птицу, яростно бившую крыльями в тесной клетке.

Эти часы, каждая их секунда, были наполнены событиями. То мне казалось, что можно что-то сделать, то я понимала, что ничего уже сделать нельзя. То вдруг мои мысли становились совершенно спокойными, я думала о том, что раз это происходит не со мной — ведь не меня распяли на кресте, то значит, этого вообще нет. Я думала о нем, когда он был совсем крошечным, был частью моей плоти, когда сердце его рождалось из моего. Думала, что хорошо бы броситься к кому-то, чтобы меня обняли или чтобы спросить о чем-то. Или наблюдала, не подадут ли знак, чтобы все поскорее кончилось. Или начинала понимать, зачем Марк заманил меня в город и назвал мне тот дом: чтобы схватить меня, когда все кончится или даже раньше.