лая фру, на свете есть много женщин в худшей ситуации. Вы замужем, и у вас уже есть один ребенок. Вы ведь не хотите, спрашивает один из них, чтобы я делал что-то криминальное? Дверь вон там. Я опять плетусь к себе, униженная и несчастная, захожу к матери Эббе за Хэлле, дома безучастно ее кормлю, укладываю в кроватку и снова беру на руки. Звонит телефон, и чей-то голос произносит: это Яльмар, а Эббе дома? Я передаю трубку Эббе, тот отвечает односложно. Затем надевает доставшееся ему от отца пальто с дурацким хлястиком на спине, высокие резиновые сапоги — на улице дождь — и низко надвигает на лоб шляпу, которую обычно не носит. Под мышкой — папка, выражение лица у Эббе такое, словно в ней динамит. Побледнев, он спрашивает: у меня подозрительный вид? Нет, отвечаю я безразлично, хотя он и выглядит так, что даже ребенок издалека поймет: что-то сомнительное в нем есть. Он уходит, и я продолжаю листать телефонную книжку — страница за страницей. Но найти таким способом врача для аборта — всё равно что отыскать иголку в стоге сена, и через несколько дней я сдаюсь. Я понимаю, что вступаю в гонку со временем, потому что после трех месяцев беременности делать аборт никто не согласится. По вечерам Лизе сложно поймать: после работы она проводит время со своим юристом. Оле вмешивать не хочется, ведь он разделяет мнение Эббе. Мужчины так далеки от моего мира — за пределами его границ. Они кажутся чужеземными созданиями, словно прибывшими с другой планеты. Им никогда не доводилось ощущать что-то в собственном теле. У них нет хрупких, уязвимых органов, где комочек слизи мог бы поселиться, словно опухоль, и жить своей собственной жизнью независимо от их воли. Как-то вечером я собираюсь к отцу Нади узнать, где та поселилась со своим моряком. Оказывается, они занимают подвальную квартиру на Остербро, и я сразу еду туда. Они ужинают, и Надя гостеприимно предлагает присоединиться. Но от запаха еды меня тошнит, и я практически ничего не ем. Надя остригла волосы, у нее появилась покачивающаяся походка, словно она идет по палубе. Моряка зовут Айнар, и он всё время использует одни и те же выражения: «совершенно верно», «вот такие дела» и так далее. И Надя стала так говорить. Когда она слышит, с чем я пришла, то обещает раздобыть таблетки хинина. С их помощью она как-то сама прервала беременность. Но вполне может быть, что понадобится несколько дней, это совсем непросто. Я тебя отлично понимаю, добавляет она, возвращаясь мыслями в свое прошлое. Не переносишь и мысли, что у него есть глаза и пальцы на руках и ногах и ты ничего не можешь с этим поделать. Пялишься на других детей — но и это не спасает. И сложно думать о чем-либо, кроме как снова остаться наедине со своим телом.
С некоторым облегчением я рассказываю Лизе об обещании Нади достать хинин — и это не приводит ее в восторг. Я слышала, говорит она, что от хинина можно ослепнуть и оглохнуть. Я честно признаюсь, что мне абсолютно неважно, главное — избавиться от этого ребенка.
Наконец, на работу выходит девушка, которую мы ждали, и Лизе достает адрес выручившего ее врача. Возвращаюсь домой с листком в руке и впервые за это время чувствую себя счастливой. Его зовут Лауритцен, и он живет на Вестерброгаде. Его прозвали «Аборт-Лауритц», и, похоже, на него можно положиться. Я снова обращаю внимание на Эббе и Хэлле. Девочку сажаю к себе на колени и играю с ней, а Эббе говорю: будешь встречаться с Яльмаром — шляпу не надевай и держи папку так, словно в ней всего лишь учебники. Ты совсем для этого не годишься. Он успокаивает меня, что не собирается участвовать в диверсиях, да и вряд ли немцам удастся его схватить. Завтра в это самое время я буду счастливее, чем когда-либо в жизни, признаюсь я.
На следующий день я надеваю стеганую бумазейную куртку, купленную у Синне, — холодает. Синне пошила ее для себя из домашних пуховых одеял, но, когда все вокруг стали ходить в такой же одежде, ей это надоело. Под низ надеваю рейтузы. До Вестерброгаде я добираюсь на велосипеде, и улица вдоль тротуара уже украшена к Рождеству — гирляндами и красными лентами. Мне велено не говорить врачу напрямую или вовсе молчать о том, где я достала его адрес. В приемной людно, в основном это женщины. Дама в шубе, заломив руки, мерит шагами комнату, треплет по голове маленькую девочку, словно ее руки действуют сами по себе, и снова ходит и ходит. Вдруг она приближается к совсем молодой девушке. Не могла бы я пройти перед вами, просит она, у меня очень сильные боли. Пожалуйста, смиренно отвечает девушка, и, когда двери в кабинет открываются и раздается «следующий», дама бросается туда и гулко захлопывает за собой дверь. Немного погодя возвращается, и ее не узнать. Глаза сияют, щеки разрумянились, на губах — странная отрешенная улыбка. Она немного отодвигает штору и выглядывает на улицу. Как же чудесно, произносит она, когда всё украшено. Скорей бы Рождество. Я с интересом наблюдаю за ней и преисполняюсь еще большим уважением к врачу. Если он может излечить так сильно страдающего человека за несколько минут, кто знает, на что еще он способен.
Что вас беспокоит? — спрашивает он, подняв на меня усталые добрые глаза. Это пожилой седой мужчина неопределенного возраста, выглядит неопрятно. На столе у него бутерброд с салями, ломтики колбасы загнулись по краям. Я рассказываю, что беременна, но еще одного ребенка не хочу. Ну что ж, произносит он, потирая подбородок. К сожалению, придется вас разочаровать. Я больше этим не занимаюсь, потому что тут дело пахнет керосином.
Мое разочарование настолько страшное, настолько парализующее, что я прячу лицо в руках и рыдаю. Вы — мой последний шанс, всхлипываю я, скоро пройдет три месяца. Если вы мне не поможете, я покончу с собой. Такое многие обещают, отвечает он кротко и вдруг снимает очки, словно пытаясь получше меня рассмотреть. Послушайте, спрашивает он, а вы, случайно, не Тове Дитлевсен? Я подтверждаю, но не понимаю, будет ли от этого какая-нибудь польза. Я читал вашу последнюю книгу, говорит он, и она мне понравилась. Я и сам — мальчишка из Вестербро. Если вы прекратите плакать, произносит он очень медленно, то я, пожалуй, нашепчу вам один адресок. Он выводит на листке имя и адрес, и от облегчения я готова кинуться к нему на шею. Вам нужно записаться к нему на прием, говорит врач. Он всего лишь проткнет амниотическую оболочку. Если начнется кровотечение, звоните мне — тогда я положу вас в свою клинику. А если кровотечения не будет? — спрашиваю я в страхе, что всё может оказаться намного сложней, чем я себе представляла. Тогда это нехорошо, говорит он, но обычно кровь идет всегда. Не стоит волноваться заранее.
Дома я обсуждаю ситуацию с Эббе, который настоятельно просит меня бросить эту затею. Нет, отрезаю я, уж лучше умереть. В смятении он расхаживает по гостиной и смотрит в потолок, словно в поисках убедительных аргументов. Я звоню врачу, он живет в Шарлоттенлунде. Завтра в шесть часов, произносит тот сердитым глухим голосом, просто сразу заходите — дверь открыта. Возьмите с собой триста крон. Эббе я прошу не беспокоиться. Если со мной что-то случится, несдобровать и врачу, так что он наверняка будет осторожен. Когда это останется позади, обещаю я, всё будет снова хорошо, Эббе. Именно потому я так жажду это сделать.
10
Я сажусь на трамвай до Шарлоттенлунда: ехать на велосипеде не хочу, ведь неизвестно, в каком состоянии придется возвращаться домой. До Рождества всего два дня, и люди нагружены подарками в блестящей нарядной бумаге. Возможно, к сочельнику всё закончится, и мы будем праздновать у моих родителей. Это Рождество станет лучшим в моей жизни. Рядом со мной сидит немецкий солдат. Грузная женщина с коробками только что демонстративно пересела на противоположное место. Мне его жаль: дома солдата наверняка ждут жена и дети, и он бы предпочел быть рядом с ними, чем таскаться по чужой стране, которую его фюрер решил оккупировать. Эббе остался дома и боится еще больше меня. Он купил мне небольшой фонарик, чтобы я рассмотрела номера домов в темноте. Мы сверились с книгами, чтобы разобраться, что же такое амниотическая оболочка. Когда она лопается, написано там, отходят воды и начинаются роды. Но у меня должна пойти кровь, а не воды, поэтому нам это ни о чем не говорит.
Доктор принимает меня у входа, где на потолке болтается на крюке голая лампочка. Он кажется нервным и брюзгливым. Деньги, сухо произносит он и протягивает руку. Я подаю условленную сумму, и он кивает на кабинет. Ему около пятидесяти, он невысокий, мрачный, уголки рта поникли, словно он никогда не улыбался. Залезайте, командует он, махнув рукой на кушетку с подвешенными к ней ремнями для ног. Я ложусь и бросаю робкий взгляд на стол, где в ряд выложены блестящие острые инструменты. Будет больно? — спрашиваю я. Немного, отвечает врач, но только одно мгновение. Он говорит лаконично, словно дает телеграмму или бережет голосовые связки. Я закрываю глаза, и острая боль пронзает мое тело, но я не издаю ни звука. Всё, закончили, произносит он. В случае кровотечения или высокой температуры звоните доктору Лауритцену. Никаких больниц. И нигде не упоминайте моего имени.
Я сижу в трамвае — он везет меня домой — и впервые испытываю страх. Почему всё в таком секрете и так сложно? Почему нельзя просто взять и удалить? Внутри у меня тихо, как в кафедральном соборе, — ни намека на то, что смертоносный инструмент только что проколол оболочку, которая должна была защищать то, что хотело жить против моей воли. Дома Эббе кормит Хэлле, бледный и взволнованный. Я рассказываю о результатах. Тебе не стоило этого делать, то и дело повторяет он, ты подвергла себя опасности, так нельзя. Большую часть ночи мы не можем заснуть. Ни крови, ни вод, ни температуры — и никто не предупредил, что делать в подобном случае. Вдруг раздается сигнал воздушной тревоги. Мы переносим кроватку Хэлле в бомбоубежище — она никогда от этого не просыпается. Люди вокруг сидят в полудремоте. Я беседую с соседкой снизу, которая пичкает своего сонного ребенка печеньем. Молодая женщина со слабовыраженными, незавершенными чертами лица, которая, может быть, тоже пыталась удалить ребенка — этого или более позднего. Может быть, множество женщин прошли через то же самое, что и я, но говорить об этом не принято. Даже Эббе я не раскрыла имени врача из Шарлоттенлунда: если со мной что-то случится, доктор останется непричастным. В самый последний момент именно он согласился помочь мне, и я испытываю чувство солидарности с ним, хотя он и неприятный человек.