У него синие, абсолютно синие, яркие, васильковые, таких не бывает, совершенно синие глаза.
— Бернар, ты мою жену не соблазняй!
Это кто сказал? Это Сережа. Смеясь, стуча вилкой о рюмку. Что значит «не соблазняй»? А, это он потому так сказал, что Бернар до сих пор сжимает Сонину ладонь в своих ладонях. Сонина рука — в печи, в духовке, у Бернара огромные, горячие, медвежьи лапы… Но это ничего. Пусть.
Синие глаза. Неужели такие бывают? Вот же, бывают.
— Бернар говорит: такие мягкие руки были у его Нади, — переводил Андре, пристально, без улыбки глядя на Соню. — Он хочет выпить с вами. Только с вами. В память о Наде.
Соня слушала и кивала, не слыша, не понимая ни слова. Если она и думала сейчас о чем-то… Да нет, ни о чем она не думала. Ей только хотелось стереть эту чужую, карминно-красную помаду со своих губ. Губы пересохли, они горели, Соне казалось, что они выдают ее. Да что они могут выдать?
Андре подумает, что она накрасила их для него, для того, чтобы ему понравиться.
Как он может об этом подумать, если час назад Соня еще не знала, не ведала о его существовании?
Чьи-то руки мягко развернули Соню влево. Кто это? А, это Бернар. Протянул ей рюмку с водкой, что-то сказал.
— В память о его Наде, — перевел Крапивин. — Выпейте не чокаясь.
Соня послушно выпила водку, не чувствуя ни запаха ее, ни крепости, ни вкуса.
— А про хозяина забыли, — пьяно пробормотал Сережа, ставя на диск проигрывателя пластинку.
Я волнуюсь, заслыша французскую речь,
Вспоминаю прошедшие годы… —
запел Бернес про «Нормандию — Неман».
— Хо-хлу-чка… — по слогам выговорил Бернар. Его маленькие медвежьи глаза теперь печально блестели, он подпер багровую щеку багровой же ручищей, и правый глаз почти утонул в складках толстой, грубой, медвежьей кожи.
— Она была хохлушка, его Надя. Украинная, да? Так? — перевел Андре. Не нужно смотреть на Андре, Соня, смотри на Бернара! — Бернар говорит, что он видит вас и воспоминает Надю.
«Воспоминает»! И, не выдержав, Соня взглянула на переводчика.
Узкое смуглое лицо, очень красивое. Очень ненашенское, ничего-то здесь не осталось от русской бабки. Ничего, кроме этого странного русского языка с нелепыми вкраплениями старинных, давным-давно вышедших из обихода словечек. «Воспоминает»!
Нет, иногда он путал и русские слова, чуть-чуть их искажая, почти всегда понимая, что дал маху, страдальчески хмуря при этом темные, широкие, низкие французские брови, сводя их к узкой переносице. Там уже морщинка залегла, и не одна. Но все равно он моложе. Он моложе Сони. Ему лет сорок, может быть даже меньше.
— Надя была подавальщицей. Так? По-да-вальщи-ца. В обеденной для летчиков. Так? — Он переводил, а Соня мысленно автоматически его поправляла, меняя «обеденную» на «столовую», заставляя себя вслушиваться в слова Андре, слышать их.
— Вот мне ты ни черта об этом не рассказывал, — обиженно вставил пьяный Сережа, глядя на Бернара.
— Ты же писал военные мемуары, не любовные. — Крапивин отвел Сережину руку от графина с настойкой. Ага, родные органы не дремлют, они начеку.
Бернар снова схватил Сонину ладонь, сжал ее, вспомнив о чем-то важном, и разразился пылкой тирадой, едва не опрокинув на пол пустую тарелку.
Полина успела выдернуть тарелку из-под его пудового локтя. Полина вообще была сегодня на высоте, ангел-хранитель этого странного, нескладного застолья, его тайный церемониймейстер. Она бесшумно появлялась, внося и водружая на стол какие-то нескончаемые пироги, холодцы, салаты, и тотчас исчезала — быстрая, сосредоточенно-деловитая.
— Бернар говорит: его Надя даже приучилась делать луковый суп, — переводил Андре. — И она пела. Она чудесно пела. И она была очень… Как это… Милосердна. Да?
«Милосердна». Ветхий, полузабытый анахронизм. Просто Писемский какой-то. Соня усмехнулась, глядя на этого недорусского-полуфранцуза. И он на нее смотрел, пристально, исподлобья. Ничего в этом взгляде не было мужского, оценивающего. Ни намека на возможный флирт, на немой сигнал, на эти привычные извечные позывные, всегда мгновенно и безошибочно считываемые обоими, нет! Нет, Андре смотрел на Соню сумрачно, напряженно, словно силясь что-то понять. Узнать ее, Соню. Именно — узнать.
— …Слышишь меня?! Соня! Эй, очнись! — раздался Сережин голос. Сережа стоял рядом, наклонясь к ней и положив руку ей на плечо. — Бернар приглашает тебя на танго. Сонька, ты сегодня какая-то… Она не выспалась, Бернар. У нее на работе проблемы. Андре, переведи! Она устала.
Бернар… Руки Бернара… Облапив Соню, он пытался поднять ее со стула, огромный, шумный, в белой рубашке, прилипшей к потному телу, с рукавами, закатанными до локтей.
Сережа искал пластинку.
— Строк? Да? Пойдет? — крикнул он. — Сонька, а где у нас аргентинские, помнишь?
Краем глаза Соня отметила, что и Андре поднялся… Бернар что-то говорил ей, держа ее руки в своих жарких лапах. Сейчас они будут танцевать, а Андре что? Будет ходить за ними по пятам? Переводить? Он же переводчик.
Скорее бы он ушел.
Соня устала. В самом деле устала. Сил никаких нет, пусть он поскорее уходит, этот Андре с его синими глазами, сумрачным взглядом исподлобья, с его нелепым русским, «сударыня», «обеденная», «милосердна», «воспоминать»…
Пусть он поскорее уходит. Он ведь все равно уйдет, так уж лучше бы поскорее.
— Бернар говорит… О, я не знаю… — Андре запнулся. — Следует ли мне перевести… Серж, Бернар спрашивает: помните ли вы, как он водил вас в Париже на пип-шоу?
— Пип-шоу?
Какое мерзкое, смазанное, скользкое словцо! Лучше бы он вовсе его не произносил. Это тебе не «милосердна». Да, но ведь он переводчик Он обязан. И Соня спросила:
— А что это?
— Стриптиз, — пояснил Крапивин, вяло перебирая пластинки и поглядывая на часы. — Бордель. Полнейший разврат, Сонечка. Зало-жи-ил француз вашего благоверного! Это ж надо!
— Бернар! Провокатор! — заорал Сережа, шутливо замахнувшись рукой на хохочущего Бернара. — Соня, не верь! Соня, он обожает эти мелкие провокации!
Поднимаясь, Соня задела локтем полупустую рюмку, стоявшую на самом краю стола. Рюмка полетела вниз, остатки коньяка выплеснулись на Сонину светлую юбку, какое счастье! Можно наконец выйти из комнаты, есть предлог.
Крапивин все чаще поглядывал на часы. Пора закругляться, слава богу. Уходите. Андре, уходи.
Весело и зло глядя на мужа, Соня сказала:
— Скажи спасибо этой рюмке. Иначе не миновать бы тебе, милый друг, мордобоя.
Зайдя в ванную, Соня прикрыла за собой дверь. В ванной еще пахло свежей известью. Так, кран на полную мощность. Горячей воды уже нет, с утра отключили, сволочи… Соня склонилась над умывальником.
Сильная струя ледяной воды обдала ее фонтаном брызг. Теперь и блузка мокрая, и лицо.
Она подняла глаза, увидела себя в зеркале. Вампирские темные губы на бескровном, бледном лице.
Они еще смеются там, в комнате. Слышно, как они хохочут. Когда же они уйдут?
Дверь приоткрылась. Соня вздрогнула и выпрямилась, увидев в зеркало, что он вошел. Прикрыл за собой дверь. Сделал шаг к Соне и остановился.
Мама была права, когда сказала вчера, как в воду глядела: «Не пускайте французов в ванную!»
Вот, мама, впустила.
А он и разрешения не спрашивал. Да он и не француз. Он почти русский.
Соня крепко закрутила кран, обернулась и спросила:
— Вы… Вы руки хотите помыть? Пожалуйста.
Нужно было бы отойти от раковины, но Соня продолжала стоять, привалившись к раковине спиной и молча глядя на Андре.
Она сразу же успокоилась. Все встало на свои места.
Так и должно было быть. Так и должно было случиться. Как он правильно поступил! Он и должен был войти сюда. Войти, молчать, смотреть на нее. Здесь им никто не мешает.
Вот так и стой, и смотри, это только кажется, что время тянется долго-долго. На самом деле — секунда, минута. И ничего в этом нет неприличного, странного, предосудительного.
Разве есть что-либо предосудительное в том, что мужчине и женщине необходимо смотреть друг на друга? Смотреть друг другу в глаза, не произнося при этом ни слова?
Если им обоим необходимо, то кто их за это осудит?
Да что им людской суд? Пустой звук Они ничего не слышат.
— Соня, ты где?
Очнувшись, Соня выскочила из ванной, закрыв за собой дверь, спрятав Андре там, схоронив от бдительного ока свекрови.
Мужчины уже поднялись из-за разоренного стола. Бернар шел навстречу Соне, застегивая тесный жилет, опуская вниз, к могучим запястьям, рукава закатанной до локтей рубашки.
— Сонечка, нам пора, — виноватой скороговоркой выпалил Сережа. — Ты не сердишься, Сонек? Да чушь собачья, Мулен Ружик безобидный… Туда детей водят. Они одетые были, в бикини.
— Кто, дети? — ядовито уточнил Крапивин.
— А где Андре? — спросил Бернар по-французски, и это совсем не сложно было понять.
— Он курит, — нашлась Соня. — Кажется, на балкон вышел.
— Я здесь.
Соня оглянулась. Андре стоял у нее за спиной, в дверях комнаты. Он был непроницаемо спокоен. Суховато и учтиво он произнес:
— Прошу простить, пожалуйста. Я готов.
…Еще не кончился бесконечный душный августовский день. Останкино. Семь часов вечера. Жара.
В Останкинский пруд вместилось пол-Москвы. Плещутся там, в лягушатнике, хохочут, визжат. Какой-то мужик с бутылкой «жигулей» в руке ходит вдоль кромки пруда, орет с надеждой, очень бодро:
— Лена! Лена-а! Ты не утонула? Мож, ты утонула, Лена?
Фридрих приехал за Соней почти сразу же после того, как ушли французы. Сережа ринулся их провожать, а Соня, не простившись с гостями, спряталась в спальне. Свекровь ей потом попеняла:
— Как тебе, Соня, не совестно? Что люди подумают? Шмыг в комнату, и дверь на засов! Все гулянье псу под хвост. Некрасиво!
Свекрови ведь ничего не объяснишь. Ей же не скажешь: «Полина Ивановна, я боюсь с переводчиком глазами встретиться. Вот с этим, который Андре».