— Сам положи.
— Ты куда-то едешь? — крикнул Сашка ей в спину.
— Нет. — Соня уже стояла в комнате у раскрытого платяного шкафа и трясущимися руками перебирала свои тряпки.
Она только попросит этого Андре, чтобы он оставил ее в покое. Нет, не попросит — прикажет. Чтобы больше никогда… Все это не имеет смысла. И зачем вмешивать чужих людей? Какой-то Вадим, ядовитый, недобрый, себе на уме…
Можно надеть вот эту юбку. И эту блузку… Но еще два часа в запасе, даже больше.
Как хорошо, что Сережи нет дома! И вчера, когда Соня добралась до дома в половине одиннадцатого ночи, муж уже спал. Он устал. Он много выпил.
Французы. Французик из Бордо. Куда она собралась?! Она ополоумела. Ей сорок три года. Она замужем.
— Как котлеты?
Соня вернулась на кухню, уже переодевшись: светлая юбка, светлая блузка, новые лодочки, купленные у Ирки по случаю.
Сашка поперхнулся чаем:
— Ты чего вырядилась? Ты же никуда не собиралась вроде бы. Ты куда?
— Я никуда. — Соня надела фартук, крепко-накрепко затянув завязки узлом. — Я сейчас буду суп варить. Борщ. Тебе во сколько к репетитору?
— Ты уже спрашивала. — Сашка смотрел на нее сострадательно, как на больную. — Какой еще борщ? Когда ты борщ-то варила? И свеклы у нас нет.
— А зачем нам свекла? — тупо спросила Соня, глядя на часы с полоумной кукушкой. Соня сама теперь была вроде этой кукушки с испорченным механизмом: все невпопад, все некстати. Но время кукушка показывала верно. Без пяти час. — Свекла зачем?
— Мать, борщ — это свекла, — вздохнул Сашка. — Мать, посмотри на меня. Ты в себе? Может, валерьянки выпьешь?
— Я в себе, — ответила Соня и вышла в коридор. Туфли немного жали, она еще ни разу их не надевала. Ничего, как-нибудь доковыляет до Главпочтамта. Уж за два-то часа дохромает до улицы Кирова.
Она открыла входную дверь. Французик из Бордо. Ей сорок три года. Она замужем. У нее сын. Вот это она и скажет Андре. Так и скажет: «Мне сорок три. Я замужем. Что вам от меня нужно?»
— Мать! — окликнул ее Сашка.
Уже стоя на лестничной площадке, Соня оглянулась.
— Ты фартук-то сними, — насмешливо посоветовал сын. — Дай я тебе помогу, ты сама вряд ли его развяжешь.
Час двадцать пять. На уличных часах, у перекрестья Сретенки и Бульварного, — час двадцать пять. Еще полтора часа.
Какая жара! Проклятая жара, когда она кончится?!
Что же делать?
Соня стояла посреди Сретенки. Туфли жали, блузку эту Соня надела совершенно необдуманно, синтетика, помесь нейлона с поролоном, кожа не дышит, жарко, жарко… Что же делать?
Если она сама не в состоянии с собой справиться, если она, взрослая, старая баба, не в состоянии себе запретить, приказать: «Не ходи! Не смей!»… Если она сама не в состоянии, пусть ей тогда поможет кто-нибудь… что-нибудь…
Вон мимо, от площади Дзержинского, еле-еле ползет сорок восьмой троллейбус. Надо быстро перейти через улицу, успеть к остановке, вскочить на подножку и уехать отсюда подальше. Куда там идет сорок восьмой? На ВДНХ? Уехать на ВДНХ, сесть там где-нибудь посреди этой всесоюзной мичуринской грядки, хоть у фонтана «Дружба народов», прямо на горячий, нагретый солнцем бортик. Снять тесные туфли, опустить ноги в теплую зеленую воду и неподвижно сидеть два часа. Остывать. Успокаиваться. Тупо смотреть на позолоченную бабу с копной и с серпом.
А этот, с синими глазами, постоит-постоит у Главпочтамта и тоже уйдет.
Никакой дружбы народов у нас с тобой, Андре, не получится. Не надейся. Сэ домаж. Очень жаль, но — никакой.
— Сонь, а я тебе только что звонила! Сашка сказал, ты ушла. Я тебя в окно увидела.
Это Ирка. Выскочила из своего комиссионного, она здесь завсекцией, здесь они с Соней и познакомились пару лет назад. Дачное соседство — это потом уже Соня устроила, сосватала Ирке мазанку по случаю.
— Соня! — ликующе сообщила Ирка. — Он не в Афгане! Я вчера письмо получила.
О ком это она? А, о сыне.
— Слава богу. — Соня приобняла ее, и они пошли рядом.
В Иркином магазинчике, знаменитой сретенской скупке, было тихо. Бабы сосредоточенно перебирали уцененное шмотье с чужого плеча. Резко пахло дешевыми духами, ветхой вискозой, старыми шубами, облезлыми лисами, старушечьей цигейкой.
— Ира, закрой меня где-нибудь, — внезапно попросила Соня. — У себя в кабинете, что ли. На час. И не выпускай, даже если я тебя попрошу.
— Пошли, — кивнула Ирка, не удивившись. Она сегодня была веселая, легкая, на подъеме. Сын невредим, он в безопасности. — Пошли, запру, как скажешь. Я тебя даже связать могу на радостях, хочешь? К батарее тебя прикую, птичку мою. Бога ради! — И она счастливо рассмеялась, ведя Соню в свой кабинетик.
В кабинете у Ирки вечно толклись какие-то пожилые перекупщицы, на столе всегда лежал польский журнал «Урода» за восьмидесятый год… Он и сейчас тут валялся, а вот перекупщиц, слава богу, не было.
Соня опустилась на стул. На казенных настенных часах четырнадцать двадцать. Через сорок минут Андре подойдет к Главпочтамту. Будет ждать ее, Соню. Не дождется.
— Не передумала? — Ирка подбросила связку ключей на ладони. — Закрывать?
— Закрывай, — кивнула Соня.
— Но расскажешь потом зачем?
— Расскажу. Закрывай. И уходи. Через час откроешь.
— Мадри-ид! — протянула Ирка, повнимательней приглядевшись к подруге. Соня сидела перед ней, обхватив ладонями плечи, бледная, собранная, сама на себя не похожая.
Ирка закрыла дверь и ушла.
Четырнадцать тридцать четыре. Журнал, что ли, полистать? «Урода». Вся жизнь твоя, Соня, урода. И сама ты урода. Он уже стоит под колоннадой старинного московского почтамта, рассматривает узорные стены китайской пагоды, чайного магазинчика, где раз в неделю Соня покупает свежемолотый кофе, двести граммов, не больше. Такое наслаждение — осторожно приоткрыть тонкий шуршащий пакетик и вдохнуть…
А других никаких наслаждений ты, урода, не знаешь.
Четырнадцать сорок две. Соня вскочила со стула. Что, в дверь кулаком молотить? Сначала — закрой меня, потом — отвори немедля? Стыдно. Что же делать?
Окно открыто. Этаж первый — не расшибешься. Оконный проем затянут тонкой проволочной сеткой.
Размышляя, Соня выдвинула, один за другим, рассохшиеся ящики Иркиного старого двухтумбового стола и на дне самого нижнего ящика нашла огромные портняжные ножницы.
Остервенело, с каким-то ожесточенным азартом она принялась рвать в клочья проволочную сетку тупыми тяжелыми ножницами. Ирка ее убьет.
Четырнадцать пятьдесят.
Соня спрыгнула вниз, на пыльную сретенскую траву, выгоревшую от солнца, и выскочила на Сретенку. Пересекла ее на красный свет — гори все огнем.
Надежда Константиновна Крупская, бронзовая Надя, замерла посреди бульвара, преградив Соне путь. Соня решительно обошла ее справа. Теперь — бегом, опрометью, иначе не успеть!
Андре стоял у ступеней центрального входа. Мимо шли люди, поднимались по ступеням, кто-то нечаянно толкнул Андре, он отошел в сторону. Взглянул на часы.
— Женщина, что вы встали посреди улицы?
Соня вздрогнула. Она стояла посреди узкого тротуара, и людская толпа огибала ее справа и слева. Очнувшись, Соня отошла к стене китайского чайного магазинчика. Ее отделяло от Андре шагов тридцать. Полоса тротуара. Полоса проезжей части, залитая солнцем. Больше ничего.
Андре огляделся по сторонам. Увидел Соню, улыбнулся ей и осторожно приподнял правую руку ладонью вверх.
Соня кивнула ему и пошла вперед по своей стороне улицы, на мгновение обернувшись к Андре и приказав ему глазами и еще одним кивком: следуй за мной.
Она шла вперед, пробиваясь сквозь толпу, — в этот час здесь всегда людно. Она шла к площади Дзержинского, натыкаясь на чьи-то спины, едва не въехав лбом в допотопный полотняный зонтик, который какая-то старушенция воздвигла над головой. Божий одуванчик пытался спастись от пекла.
Соня оглянулась — Андре послушно шел за ней по противоположной стороне улицы. Соне подумалось: всякий выделит его взглядом, всякий безошибочно определит: белая ворона.
На нем были настоящие джинсы, какой-нибудь «Левис», Соня не знала названий, это Сашкина епархия. Сашка мечтал о настоящих, американских, донашивая польские, с боем купленные Соней в магазине «Рабочая одежда», три часа в очереди, номерок на ладони «78», как у лагерницы. Чернильный карандаш, Соня потом неделю его отмывала…
На Андре были настоящие джинсы и джинсовая рубаха. Но дело было не в том, как он одет. Он по-другому держал спину, у него была другая походка — свободная, слегка разболтанная, вольная, вразвалочку. Так у нас одни кавказцы ходят, но они все равно совки, они тутошние, они все равно на привязи, в общем загоне. А Андре жил на воле.
Вот он и шел по улице как свободный человек, как европеец, купивший билет… Ну не в зоопарк, не надо обижать родные осины. Не в зоопарк — так в кунсткамеру. Шел себе, не теряя Соню из виду, но успевая при этом рассматривать толпу, усталые, будничные лица, разношенные сандалии, ситцевые сарафаны в серый горошек, блеклых расцветок, цвета горохового киселя, цвета гречневого отвара…
Он смотрел по сторонам доброжелательно и сочувственно. Соню это задевало. Он изучал вывески: «Рыба», «Кулинария», «Домовая кухня», «Пуговицы»… Соня шла вперед, то и дело оглядываясь на него, красивого, рослого, в этой светлой просторной диковинной рубахе с расстегнутым воротом, и ей хотелось крикнуть с дурацким вызовом: «Да, рыба! Да, кулинария! Да, пуговицы! И что?!»
Она резко перешла улицу и, свернув в переулок, оглянулась. Андре следовал за ней, сохраняя дистанцию шагов в пятнадцать.
Послушный какой, не нарушает правил игры.
Армянский переулок… Как здесь тихо! Ни души. Совсем рядом — людское море, давка, потные спины, автомобильные сигналы, пыль, теснота, гомон голосов…
Здесь тихо. Слышно, как стучат Сонины каблуки по асфальту. Уже почти четыре. Люди попрятались от жары. Сонное, знойное марево. Густой, жаркий воздух московской сиесты. Кажется, можно его резать ножом, этот воздух, как масло, он будет лениво расслаиваться на блестящие рыхлые сливочные слои.