Соня вошла в телефонную будку и, сняв трубку, повернулась к Андре. Тот замер на противоположной стороне улицы, выжидательно глядя на Соню. Она еще раз огляделась. Ни души. Тогда она сделала ему осторожный знак рукой — иди сюда.
Андре пересек улочку. Чем ближе он подходил к Соне, тем быстрее поднимались со дна ее бедной души прежнее раздражение, прежний страх. Что она делает?! Это плохо кончится, нужно остановить, пресечь все это немедля!
Андре подошел к ней вплотную. Впервые Соня видела его так близко при свете дня, и этот ослепительный солнечный свет был великодушен к Андре.
Но этот свет был безжалостен к самой Соне.
Да, так ей казалось, и сейчас она думала только об этом. Вот красивое мужское лицо, выразительное, смуглое, загорелое. Это не подмосковный дачный загар. Это Ницца, какой-нибудь Биарриц, Канны, Лазурный Берег… Вспоминай эти звонкие титулы чужой жизни, неведомой, недостижимой, вот он стоит! Он — оттуда.
Он смотрел на Соню. Яркий дневной свет был безжалостен к ней, к ее морщинкам, подвядшей у глаз, бледной коже, к шее, трудно назвать эту шею безукоризненной, эту кожу — молодой и гладкой, правда?
Вслух Соня жестко произнесла:
— Я проверяла, нет ли за вами «хвоста».
— «Хвост»? — Андре оглянулся назад и похлопал себя ладонью по пояснице. — Был, да. Я его отрезал. Не очень удобно летать Эр Франс. Ничего, будет расти новый.
Шутник. Резвится. А ты чего злишься? Не заводи себя! Вот как он на тебя смотрит. Это честный мужской взгляд. У него праздник. Ты пришла — он этому рад. Не порти ему праздник. Твоя душа стиснута страхом, как ноги — этими тесными новыми лодочками-колодками.
— «Хвост» — это по-русски «шпион». — Соня старалась не смотреть в его смеющиеся глаза. — Следить. Слежка. Вы понимаете?
— О! Вы опытный конспиратор. — Андре осторожно отобрал у нее телефонную трубку и опустил на рычаг.
— Я думаю, у вас опыта побольше. В этом отношении. Зачем вы ко мне того типа подослали в Останкине? У вас везде свои люди, да? — Произнося все это, она сама себе была отвратительна, но остановиться не могла.
— Это Вадим, — удивленно пояснил Андре. — Мой… Как это… Мой кореш. Да? Я подумывал, что я сам не могу звонить в твою работу… Твой дом. — Он не обиделся, он все понимал. Или не все, но так или иначе пытался ее успокоить. Вот он осторожно коснулся ладонями Сониных плеч. Какие у него горячие руки!
Она чувствовала жар его ладони так, будто плечи ее были обнажены, будто между его кожей и ее кожей нет этого плотного синтетического заслона в мелкий косой рубчик…
Соня дернулась, будто ее ударило током:
— Что вам от меня нужно?!
— Соня… — Андре убрал руки. — Соня, мы можем пойти… Ресторан? Кафе? Бистро?
— Вам мой отец нужен, да? — перебила его Соня. — Вы меня вербовать собираетесь, правда? Мой отец работает в «ящике»…
— Где?! — искренне изумился Андре. — Бедный! — И он сочувственно поцокал языком. — Я надеюсь, это большая коробка? Ему там не тесно? Ему достает кислород?
— Достает, достает. — Соня вышла из будки. Надо возвращаться. Пора уходить.
Уходить… Ну и куда она ковыляет на измученных, закованных в румынские колодки ногах? Она бежит от себя самой. Далеко не убежит.
— Это русский метод, да? — Андре не отставал от нее ни на шаг. Ему надоело собственное послушание, дистанция четыре метра. — У вас сажают работать в бочку, думают, будет умный, как Диоген?
Такси! Какая удача! И Соня с такой решимостью и силой выбросила правую руку вперед, что ей могли бы позавидовать все доблестные солдаты вермахта, салютующие своему Адольфу.
Такси промчалось мимо. Андре заговорщически подмигнул Соне:
— Этот не остановится. Это наш агент. Он помчался… как это… кинуть шифровку в Интерпол.
— Прекратите меня преследовать! — Соня повысила голос. — Вы кто? Что вы делаете в Москве? Почему вы не уехали с этим… как его…
— С Бернаром, — помог ей Андре. Синие прованские глаза его смотрели на Соню мягко, сострадательно, насмешливо.
Ему было жаль ее. Он все понимал. Наверное, его предупреждали, его инструктировали: эти русские, они всегда боятся подвоха. Они боятся. Даже если она перед тобой в чем мать родила, — знай, Андре: на ней смирительная рубашка, рубашка-невидимка, и рукава у рубахи завязаны сзади, узлом на спине. Морским узлом, крепким.
— Я в Москве два месяца, — пояснил Андре. — Я репортер… журналист. Я здесь работаю корпункт «Юманите». У Бернара захворал его переводчик Бернар просил меня о посильном одолжении. Я переводил. Бернар уехал. Я остался.
«Захворал»! «Посильное одолжение»! Привет от русской бабушки-эмигрантки.
— Ты мне понравилась, — очень просто и искренне продолжал Андре. — Ты вошла — я тебя увидел, подумал: знаю давно. Всегда. Ждал. Я тебя узнал. Это странно. Я не могу отвязать… избавить себя. Это напасть. Да? Напасть.
Соня молчала. Он сделал неправильное ударение, Соня мысленно его поправила. Как ни скажи, куда ни ударь — страшное слово. Бабушкино старое русское слово. «Напасть». Чума, мор, хворь, война, погибель. И выхода нет, и надежды на спасение. Одна чернота впереди, тупик, тупой удар в глухую стену.
— Уходите, — решительно произнесла Соня. — И больше не ищите меня, даже не пытайтесь.
Наконец рядом остановилась машина.
— Бедная Соня! Ты тоже живешь в ящике, как твой бедный папа, — вздохнул Андре, достал бумажник и наклонился к таксисту.
Интересно, чем он будет с ним расплачиваться? Франками? Бабушкиными керенками? Нет, у него полно советских рублей. «Юманите», аккредитация.
Уже сидя в машине, Соня оглянулась назад.
Андре стоял там, за пыльным стеклом, и смотрел ей вслед. Улыбнувшись, он обрисовал руками большой воображаемый ящик и показал, как она там, внутри, сидит, согнувшись, свернувшись, обхватив дрожащие колени. Как эмбрион, как недочеловек.
Сережа, полуголый, в майке и тренировочных штанах, сидел на кухне и стучал на пишущей машинке. Свои большие белые плоские ступни (плоскостопие — и армейская лямка не натерла Сережину интеллигентскую выю) он поставил в таз с холодной водой.
— Жара, — пояснил Сережа, подняв глаза и увидев Соню. — Погибаю. Ласты держу в холодной воде. Я туда льду нарубал из морозильника… Где ты была? В этом ЦТ своем?
Соня молча стояла на пороге кухни, не решаясь войти.
— Ты не казни меня взором-то! — неожиданно взорвался муж и снова забарабанил по многострадальным, облезлым клавишам, кося близоруким глазом в черновик. — Да! Я был! Я был на этом чертовом стриптизе. И что? Это же не бордель. Я писатель! Какой-никакой… Я пошел с точки зрения познавательной. Да мне смотреть на них было противно… Прекрати дуться… Какие-то древние, дряблые шлюхи…
Господи, о чем это он? А, это он о вчерашнем. Он думает, будто жена молчит и глазами боится с ним встретиться, потому что Бернар вчера проговорился, брякнул про пип-шоу. Да Соня и думать об этом забыла!
Вчера — это другая жизнь. Другой век Доисторическая эра.
Но Сережа еще там. Он живет в том, доисторическом измерении. Им теперь друг до друга не докричаться, не дотянуться. Их уносит в разные стороны, разносит стремительным мощным течением.
Прощай, Сережа.
Но он же сидит рядом, всего в пяти шагах, стучит на своей дохлой машинке и просит простить его, забыть о пожилых французских стриптизерках, не гневаться, не дуться.
Он здесь — и его уже нет.
Прости, Сережа.
Соня развернулась и направилась к входной двери.
— Ты куда? — крикнул муж ей в спину.
— В театр, — не оглядываясь, ответила Соня. — Дела сдавать. Меня там ждут к восьми, я договорилась.
Час пик Температура кипения. Московское метро, московская духовка. Все крышки захлопнуты, двери задраены, заслоны — наглухо.
«Осторожно, двери закрываются», — и люди стоят спина к спине, сплющенные друг с другом.
Бедные люди! Отпусти их на волю, московское пекло! Смилуйся над ними, государыня московская сушь-жара! Пожалей их, безжалостный август, они хотят на волю, в прохладу, к серому облачному небу сентября. Пошли им дождь, огненный август, пощади их!
Губы их пересохли, кожа горит и вздувается волдырями, вон как у дядьки, стоящего впереди, — короткая мощная кирпично-красная шея облезла, кожа полопалась, свисая какими-то белесыми лоскутьями. Ужас!
Вагон тряхнуло, и Соня уткнулась лицом в эту чужую облезлую шею, сзади на Соню напирали чьи-то потные, горячие полуголые тела. Давильня. «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция “Проспект Маркса”».
Душно. Кружится голова. Всего только час назад Андре был рядом. Он в Москве. Он здесь. Что же делать? Если бы он улетел, исчез, растаял, унесенный в облака Эр Франс, было бы легче. Соня поплакала бы, повспоминала… И успокоилась. Но он рядом. Он здесь. Господи, что же делать?
На «Проспекте Маркса» в вагон ввалилось еще человек тридцать. Могучий пресс, сплетенный из живых беспомощных тел, впечатал Сонино живое, беспомощное тело в человеческое месиво, уплотняющееся с каждой секундой. Чьи-то затылки, плечи, локти, животы и спины… Соня глухо вскрикнула. Потом ее окутала темнота, голоса поплыли, их заглушал протяжный, ровный, тоже уплывающий, уже почти неслышный звон…
Соня куда-то падала, медленно, в темноту, в пустоту, на самое дно… Тело легкое, невесомое, оно тает, растворяясь в этой ласковой, теплой, ватной тьме… Это совсем не страшно. Она падает.
«Мы падаем»…
Желтолицый азиат из Сониного сна. Да как же она о нем забыла? Кто он?
«Мы падаем, вы не успеете. — Его тонкие желтые веки дрожат. — Мы падаем. Еще долго. Но вы не успеете».
— …А я в метро сейчас сознание потеряла. Жара, давка. Хлопнулась в обморок, представляешь?
— Сонька, не пугай меня! — Фридрих обнял ее, затормошил, придирчиво оглядел. — Ты бледненькая.
Потащил через театральный вестибюль к себе, в администраторскую. Тут у Фридриха колдовские восточные травы да специи, бадьян, тимьян, барбарис. Фридрих в этом дока. Восточная кровь, что ж вы хотите? Он в свои шестьдесят три, когда иной его сверстник славянин ковыляет в собес, по-стариковски семеня, опираясь на палку, — Фридрих в свои шестьдесят три еще орел, еще о-го-го, мужская стать, мужской взгляд, никакого нафталина.