— Пей, Софья. И коньячку полтинничек. Не помешает.
— Меня Буревестник ждет, — возразила Соня, сжимая ладони на горячих боках чашки с травяным настоем. — Я ему дела сдавать должна.
— Подождет, пей. Я звонил в Останкино, Андрею. Тебя берут, ты вписалась. Молодец. Будешь сменным редактором на дневном выпуске. День работаешь — два дня свободны. Малина! Лафа! Я бы сам не прочь.
Соня сделала глоток, другой. Горячая, густая, пряная, душистая влага. Сейчас она Фридриху обо всем расскажет. Она должна кому-то рассказать, попросить совета. Она совсем запуталась, она не знает, что делать. Фридрих — друг. Фридрих — могила.
Но он ее не поймет. Он не знает, что это такое — обжечься о чужой взгляд. Сойти с ума, потерять голову, метаться, мучиться, думать только об одном человеке, желать его увидеть, бояться этой встречи пуще смерти…
Фридрих не знает. Фридрих поздно женился, всю жизнь прожил душа в душу со своей Аллой Петровной. Он ей верен. Так не бывает, но это правда. Уж в театре-то знают, здесь стены стеклянные, ни разу за двадцать-то долгих лет этот черноокий красавец, на южных травах настоянный, бадьян, тимьян, барбарис, этот сладкий рахат-лукум, такой веселый, глаза блестят, все его любят, души в нем не чают… Ни разу, никогда. Никаких актрис. Те и сами не прочь, одна, говорят, еще до Сониного прихода в театр, лет десять назад (Канцероген рассказывала), говорят, даже травилась. Слегка, не всерьез, для интриги. Но травилась. А лукум несгибаем.
Соня поставила пустую чашку на стол. Он ее не поймет. Но она ему все равно расскажет. Кому, если не Фридриху?
— Я хотела бы с тобой…
— Софья, смотри! — перебил ее Фридрих, опуская вниз «молнию» на легкой (пижон — мейд ин Ю Эс Эй, в худшем случае — ин Объединенное Королевство) полотняной курточке.
Боже! Держите меня трое! Под курткой у Фридриха — тельняшка, настоящий матросский тельник.
— Ну как? — Фридрих ликующе заржал. Он уже предвидел эффект, это его вызов, веселый легкий пинок главрежу, сейчас он это обнародует. — Ничего, а? Работает? Они тельники сняли, а я надел.
Он хохотал, качаясь на шатком стуле. Дурила, ему седьмой десяток, а он обожает эти пацанские розыгрыши, эти хохмы. Жарко же в ней!
— Смешно, — кивнула Соня. — Фридрих, мне нужно с тобой посекретничать.
— Знаешь, почему райкомовская фря велела с Фомы Опискина тельняшку снять? Она это как намек расценила политический.
— Ты рассказывал. Фридрих, мне нужно с тобой поговорить, это очень…
— У нас Андропов, оказывается, в речном флоте служил. В младенчестве.
— Фридрих! Я хочу с тобой поговорить. Это очень серьезно.
— Потом, чуть позже, обязательно.
Он поднял Соню со стула и снова куда-то поволок, он сегодня был веселей, чем обычно, говорливей, суматошней.
— Сейчас будет актерский показ, там все соберутся, и главный, и кодла, и Буревестник твой… Какие-то ребятишки показываются, то ли из Щуки, то ли из Щепки… Желают к нашему людоеду в труппу, самоубийцы, камикадзе… Софья, пошли, я там при всех тельняшку обнародую!
— Я главному на глаза не хочу показываться, — слабо отбивалась Соня.
— Наплюй! Кто он тебе теперь? Где он? Ты у меня под небеса взмыла, седьмое небо вокруг, ты что? Наплюй!
И Фридрих впихнул Соню в репетиционный зал. Здесь уже собралось все стадо. Здесь обожали присутствовать на летних актерских показах. Развалиться в креслице, нога на ногу, эдак многоопытно скептически щурясь: ну-ка, ну-ка, кто там бродит по сцене? Кто там дрожит, путает слова, чему вас учили, милость-сдарь, пять лет в орденоносном имени Трудового Красного Вымени? Кто вас натаскивал? Проф такой-то, дважды лауреат, как же, знаем… Увы. Для героя-любовника у вас ножки коротковаты, а характерных у нас что собак нерезаных. Разве что восьмой поднос выносить в четырнадцатом составе.
Фридрих ткнул Соню в бок: готовься! На них неотвратимо, неспешно надвигался главреж. Столь же неспешно, как в замедленной съемке, Фридрих потянул вниз «молнию» на курточке, обнажая треугольник полосатого тельника. Треугольник медленно рос, вздымаясь на круглом Фридриховом пузе.
Главреж вплотную приблизился к Фридриху. Побагровел. Процедил:
— Сними.
— Здесь? — спросил Фридрих.
Труппа, облепившая ряды партера, сдавленно заржала. Главреж метнул суровый взгляд вправо, влево… Труппа притихла, но кто-то все же не мог успокоиться и хрипло хихикал, прячась за спинками кресел. Восстание рабов. Бунт на корабле.
— Сними! — рявкнул главреж, казня администратора гневным взором.
— Леонид, пощади актрис! — взмолился Фридрих. — Я стар. Я толст. Я неаппетитен.
— Ничего. Они и не такое видывали, стерпят, — отрубил главреж.
Покорно вздохнув, Фридрих скинул курточку на Сонины руки.
Партер рухнул. Дружный хохот потряс театральные своды. Последний раз здесь так неистово ржали лет двадцать назад, когда легкомысленный предшественник теперешнего главрежа потчевал непритязательную публику кабареточными скетчами, то-то было веселье…
Фридрих обнажился по пояс. Грузное его тело сплошь, от покатых полных плеч до мохнатого пуза, было аккуратнейшим образом расчерчено, опоясано ровными темно-синими полосами, разлиновано под матросскую тельняшку. Привет товарищу Андропову и его речному флоту. У матросов нет вопросов. Знай наших. Как умеем, так и развлекаемся.
— Я тебя выгоню, — пообещал главреж.
— Ты меня не выгонишь, — возразил Фридрих. — Кто тебе тогда кассу удержит? Выгонишь — через день обанкротишься.
— Мы с тобой, Федя, при развитом социализме живем, — заметил главреж. — У нас банкротства исключены. У нас плановая экономика.
— Вспомнил! — хмыкнул Фридрих. Соня в этот момент натягивала на него тельник, успев выпачкаться синей краской. Краска не желала сохнуть на влажном от пота, грузном теле администратора. — У тебя тут, посреди недоразвитого социализма, локальный очаг развитого капитализма, Леня.
— Локальный, — согласился главреж. — Легальный.
— Летальный! — вдруг заорал Фридрих.
Соня ошарашенно покосилась на него. Сегодня она его не узнавала: разве это глупый пингвин? Это лев с разверстой пастью!
— Летальный, — уже спокойнее повторил Фридрих. — Все твое славное предприятие, Леня, обречено на летальный исход. Вот попомнишь меня лет через восемь.
— Ты чего добиваешься, я понять не могу? — почти добродушно поинтересовался главреж. — Ты на что нарываешься, Федя? По-моему, ты хочешь, чтоб я и тебя за порог выставил. Ну да, вы же у меня… — И он соединил насмешливым взором Фридриха и Соню, застегивающую «молнию» на куртке администратора. — Вы ж у меня попугаи-неразлучники. Я вас…
— Хватит! — рявкнул Фридрих.
— Ты мне глотку…
— Хватит, я сказал!
Один Бог знает, чем бы это кончилось, если бы…
— Господа-а-а! — Низкий, надтреснутый, капризный женский голос.
В наступившей тишине все взглянули на сцену. Это старорежимное, какое-то белогвардейское, шансонеточно-киношное «господа» прозвучало диковато. Даже в стенах этого вольнодумного райка.
— Какая красивая, — прошептала Соня, не удержавшись.
— Господа, у нас через час в «Современнике» смотрины. Поторопитесь, пожалуйста.
Юное создание, тонкое, маленькая змеиная головка на длинной змеиной шейке. Змея — и пластика змеи, и норов. Восточная женщина, гибкое узкое тело, глаз не оторвать. Юная красотка прошлась взад-вперед, небрежно придерживая рукой длинный широкий пояс, края которого медленно ползли за ней по сцене. Змея!
— Господа, мы опаздываем…
Как она тянет слова! Они лениво скользят, плывут за ней, будто края пояса. И сама она скользит по сцене, как змея по горячему песку. Кто она? Узбечка? Таджичка?
— Она таджичка, Федя? — взглянув на Фридриха, спросила Соня и осеклась.
Нет, ни о чем сегодня Фридриху рассказывать нельзя, не имеет смысла. Фридрих ничего не услышит, Фридрих приговорен. Фридрих пойман в силки.
— Фридрих! — Соня дотронулась до его плеча.
Не слышит. Смотрит на юную змею. Змея медленно скользит по сцене… Если она сейчас спустится в зал, выскользнет в фойе — Фридрих молча, завороженно пойдет следом. Если она откроет тяжелую входную дверь и выйдет на раскаленное от солнца Садовое кольцо, Фридрих будет неотступно следовать за ней. Он будет идти за ней по раскаленному добела кольцу, как по вольтовой дуге. Будет идти, пока не сгорит.
Он тоже сошел с ума, старый, осторожный, многоопытный Фридрих.
И Соню он не слышит. Он стоит в узком проходе между рядами партера. Все уже давно расселись по местам, главреж развалился за своим режиссерским столиком, лениво расспрашивая трех юнцов, стоящих на сцене, эту восточную красотку и двух ее однокурсников: откуда? Чей курс? Чем порадуете? Отрывочек из Рощина? Что еще? Арбузов? Вот, давайте из «Тани».
— Да что с тобой, Федя?! Очнись! Давай сядем.
Вздрогнув, Фридрих наконец перевел на Соню одурелый, растерянный взгляд.
— Она таджичка?
— Узбечка, — глухо ответил Фридрих.
Вон оно что. Это память крови, голос крови. Его узбекской матери, которую он никогда не видел.
Фридрих снова взглянул на юную женщину с маленькой змеиной головкой и низким властным голосом.
Он тоже сошел с ума. Здесь что-то не так. Что с ними происходит?
Это взбесившееся солнце, августовское солнце восемьдесят третьего года. Какое-то особое, опасное излучение, радиация. Они облучены.
Внезапная вспышка — и ты приговорен. Кровь твоя отравлена, мозг поражен, сердце задето. Ты уже не принадлежишь себе. Ты уязвим и жалок, вот как Фридрих сейчас, бедный Фридрих, Федя, давай же наконец сядем, уже погасили свет, дай мне руку.
Какая у него горячая, слабая, безвольная рука!
20 августа 1983 года
— Ну миленький, пожалуйста, хороший мой, быстрее, быстрее! — Судорожная женская мольба, обморочный стон сквозь стиснутые зубы. — Милый, что тебе стоит? Я тебя про-шу-у-у!
Соня стоит в останкинской телетайпной, переминаясь с ноги на ногу, подпрыгивая от нетерпения и не сводя напряженного взгляда с узкой белой страницы, медленно-медленно, самоубийственно, неслыханно, непростительно, возмутительно медленно выползающей из зева студийного телетайпа.