Зависть богов, или Последнее танго в Москве — страница 23 из 52

— Фридрих! — заорала Канцероген, сжав ключи в ладони. — Эту суку узбекскую, Матлюбу! Он из дома ушел! Алла в истерике! Они комнату сняли! Соня, он спятил на старости лет. Соня, спасай его! Кто, если не ты? Вразуми его, Соня!


Время еще есть, она успеет. Она успеет на дневной сеанс, ряд девятнадцатый, место третье.

Вот и Фридрих тоже сошел с ума. Это все солнце. Солнце взбесилось, и все посходили с ума. Всего-то четыре дня прошло. За эти четыре дня Фридрих успел, одурев от своей несусветной, внезапной страсти, уйти из семьи, бросить все, все порушить — а, гори все огнем, сам черт теперь ему не брат. Три восточные крови, как три воедино сплетенных бикфордовых шнура. Подпали — и рванет! И рвануло.

Канцероген неслась как угорелая, взнуздав своего ветерана. Ее неукротимая развалюха, израненный, но стойкий «жигуль», с исцарапанной, свирепой мордой, с подбитой фарой, мчался по проспекту Мира, наводя ужас на окрестные автомобильные стада. Те шарахались в сторону, безошибочно чуя: даром что дряхл и увечен — убьет. Сам испустит дух, но убьет, пощады не жди.

Канцероген летела к Рижскому. Там, в переулках, в актерском общежитии, жила эта самая подлая Матлюба, юная актерка.

— Соня, ты должна ее помнить, ты же была на показе… Он спятил. Она его в два счета охмурила. Когда?! Где?! Ладно, это недолго, это несложно… Но ведь он ни-ког-да… ни с одной! А тут эта змеюка восточная… Главреж ее зарубил, в труппу не взял. Сонь, она такая же актриса, как я рудокоп!

Соня сидела рядом с Катей. Мысли путались, почему-то лез в голову жуткий предутренний сон. Мы падаем. Это все солнце…

— И что ты думаешь? Фридрих к главрежу: «Или ты ее берешь, или я ухожу из театра». Главреж ему: «Иди ты к дьяволу! Ты меня довел уже». Фридрих хрясь ему на стол заявление об уходе! Алле своей в ноги бухнулся: «Прости, я последняя сволочь. Я вас всех обеспечу до конца дней, и тебя, и сына, и внука. Но, — говорит, — Алла, я ее люблю, это безумие, я понимаю. Но хоть день, да мой! Хоть час, да с нею!»…

Вот, Сонь, дом впереди. Подъезжаем… Они вещи выносят… Соберись с мозгами, придумай речь…

Темно-красный кирпичный дом. Актерская общага. Окна нараспашку. Двор залит солнцем.

У машины Фридриха, возле открытого багажника, стояла Матлюба. Она нетерпеливо постукивала узкими смуглыми пальцами по крыше машины. Гладкие блестящие волосы убраны в тугой узел на затылке. Длинная змеиная шейка, хищный резкий профиль. Юбка до пят, это стиль — темные длинные юбки, пестрые платки да шали. Тонкий платок с продуманной небрежностью переброшен через плечо, завязан у талии, неправдоподобно, балетно узкой. Тоже мне Кармен! Не хватает бумажного розана да черного завитка на высоком упрямом лбу.

Подлая Кармен, что же ты сделала с нашим старым, нашим веселым, нашим ленивым, нашим добродетельным, нашим чадолюбивым Фридрихом?

— Вылезай, — приказала Соне Канцероген, тормознувшая свою бодрую развалюху метрах в двадцати от машины Фридриха. — К ней не подходи. Поднимайся на второй этаж, сорок первая комната. Он там вещи собирает. Алла, жена его, в театр звонила, дала наводку. Рыдает. Ну ее можно понять. Иди взывай к нему. Ты друг, у тебя получится.

Соня молча смотрела на узбекскую Кармен. Зачем он тебе, змея-удавка? Он старый. Он больше не служит в театре. Квартиру он оставит жене, не посягнет ни на один квадрат, Соня Фридриха знает.

Зачем он тебе, удавка? Ведь удавишь!

И тут появился Фридрих. Он вышел из распахнутых дверей общаги, в одной руке неся какой-то баул, а другой придерживая за круглую, смугло-розовую коленку черненькую глазастенькую девочку лет шести, сидевшую у него на плечах. Через правое плечо Фридриха был переброшен ремень какого-то неведомого Соне, громоздкого восточного музыкального инструмента, похожего на огромную мандолину. Мандолина висела у Фридриха за спиной, ритмично похлопывая его при ходьбе по широкой пояснице. Девочка смеялась, что-то быстро лопоча, по-хозяйски обхватив шею Фридриха маленькими цепкими руками.

— У нее еще и чадо, — с ненавистью процедила Канцероген. — Спятил! Соня, иди вправляй ему мозги. Иди, я… — И Канцероген пробормотала, запнувшись: — Я в машине останусь. Я боюсь.

Чтобы Канцероген чего-то или кого-то боялась? Быть не может.

Соня продолжала неподвижно сидеть, глядя на Фридриха с почти завистливым, жадным интересом. Фридрих молодец. Он сильнее, чем Соня. Он полюбил — и ушел. Да, но… Но его и эту юную дрянь… Почему «дрянь»? Она что, ревнует ее, что ли?.. Его и эту самую Матлюбу связывает близость, а Соня и Андре… Там еще ничего не произошло.

Нет, все уже произошло. Он вышел, увидел Соню, Соня подняла на него глаза. И все произошло. Главное произошло. Это и есть измена.

Но Соня молчит, разогревает мужу котлеты, прилежно вычеркивает лишние знаки в деепричастных оборотах, переворачивая страницы Сережиных партизанских черновиков. А Фридрих пришел к жене, сказал: «Я сволочь. Я обеспечу. Я ухожу». Собрал вещи — и за порог.

Соня гордилась им. Соня ему завидовала. Соня смотрела на него с восхищением, окрашенным горечью, — она теряет Фридриха. Уже потеряла, навсегда. Соня смотрела на него как сообщница на сообщника.

— Ты выйдешь или нет? — Канцероген толкнула ее в бок. — Что ты сидишь? Он уже багажник закрывает.

— Не выйду, — ответила Соня. — Давай заводи мотор. Уезжай, пока они нас не заметили. Ничего я ему вправлять не буду. Он сам знает, что делает.

Соня смотрела на Фридриха. Это был другой, незнакомый ей мужчина. Легкий, быстрый, сияющий, помолодевший. Вот он закрыл багажник. Вот он осторожно и любовно, как маленькое восточное божество, усадил дочь Матлюбы на переднее сиденье — как на трон. Как на царские носилки. И пристегнул ее ремнем, будто балдахин поправил.

— Иди, я тебя прошу, — простонала Канцероген. Она больше не требовала. Она униженно просила о помощи. Ей-то что, ей, театральной надсмотрщице, бесчувственной фурии?

Соня молча покачала головой, не сводя глаз со своего ненаглядного Фридриха Герцевича. Счастливый! Сообщник. Они всегда с полуслова понимали друг друга. Они были похожи, они и теперь, не сговариваясь, решились на опасное, запретное путешествие. Вот только Соня шла по своей новой дороге на ощупь, крадучись, прячась в темноте, как вор, как злоумышленник. Фридрих же шагал по своей при свете дня. Открыто.

— Соня, выйди. Что тебе стоит? — прошептала Канцероген, глядя на Фридриха, который выносил из дверей общежития узкий, длинный, свернутый в тугой рулон ковер с восточным орнаментом. Рулон весело подрагивал у него на плече.

Матлюба стояла возле машины, на том же самом месте. За эти полчаса она не проронила ни слова, не шелохнулась. Она просто молча наблюдала, невозмутимо и властно глядя на Фридриха. Как статуя. Как повелительница. Освобожденная женщина Востока. Вот он, Восток, не хрестоматийный, а подлинный. Здесь все не так, как мы привыкли думать. Здесь властвует женщина, здесь мужчина подчиняется ей и служит.

— Соня-а, выйди! Они уедут сейчас. Выйди, прошу тебя!

— Нет, дорогая. Давай трогай свою колымагу. Поехали.

Фридрих подошел к Матлюбе. Что, он и ее на руки возьмет? Как он на нее смотрит! Обожающе, молитвенно. Нет, Матлюба сама села на заднее сиденье. Ноги ее, носки туфель, выглядывающие из-под складок юбки, еще стояли на земле, на пыльном горячем асфальте. Тогда Фридрих наклонился к земле, взял маленькие ступни в свои руки и осторожно переместил ноги своего божества на днище машины. Захлопнул заднюю дверцу, сел за руль и рванул машину с места.

Прощай, Фридрих. Вот тебе, Соня, урок. Последний урок Фридриха.

Урок?! Что, все так просто? Так легко? А сорокавосьмилетняя Фридрихова Алла, всю жизнь за ним как за каменной стеной? Стена-то рухнула в мгновение ока. Рухнула, осколки летят в Аллу, дай бог, чтобы она успела закрыть лицо руками. Белыми мягкими руками женщины, никогда не знавшими труда. Женщины, жившей в холе да неге. Каково ей теперь? Что с нею будет?

Соня взглянула на притихшую соседку. Канцероген плакала.

Если бы бронзовая Надя, бессменный часовой Сретенских ворот, зарыдала бы вдруг во весь свой бронзовый голос, утирая бронзовые слезы бронзовым платочком с монограммой в виде серпа и молота, герба и стяга, Соня удивилась бы не в пример меньше. Плачущая Канцероген — это аномалия. Такого не может быть.

— Ты что? — ахнула Соня. — Катя! Ты плачешь?

Канцероген неумело рыдала, уронив голову на руль. Наверное, она плакала впервые в жизни. А как же, тут тоже нужен навык.

— Ты что? — обомлело повторила Соня. — Зачем ты?.. Что ты?..

Канцероген пробубнила сквозь судорожные всхлипы что-то невнятное.

— Что? — переспросила Соня. — Я не поняла. Что?

— Же… г-го… блю… го… — прорыдала Канцероген. — З-за-а-аа-мжж не… пшл! З-з… метр-д-д-теля! И-из… а-а-а-вецкой!

Соня безошибочно перевела этот бессвязный вой, уже ничему не удивляясь. Уж если Канцероген любит… Уж если Канцероген любит Фридриха… Любит. Не пошла замуж за метрдотеля из «Советской».

Все сошли с ума. Это солнце.

Соня дотронулась до Катиного дрожащего плеча.

— Не плачь, — сказала она. — Это все солнце, Катя. Мы все немножко спятили. Ничего, это скоро пройдет. Довези меня до «Форума». Слышишь?


Уже отгремели барабанной дробью черно-белые «Новости дня». Уже кино началось, а Андре все не было.

Соня сидела дура дурой, третье место, девятнадцатый ряд. Справа — пусто, слева — пусто. Может, он вообще не придет? Может, он издевается над ней, русской бабушкой, уже вытравляющей седину двухпроцентной перекисью водорода? Седину — перекисью, бес — в ребро.

Соня вспомнила о Фридрихе. Все равно в нем, сегодняшнем, счастливом, влюбленном, было что-то жалкое и беспомощное. Все равно, как ни сияй, как ни сбегай вниз по лестнице упругим, молодым шагом, неся на одном плече узбекское чадо, на другом — узбекский ковер, все равно ты уязвим и слаб, когда ты влюблен и немолод.

Фридрих старше своей гладковолосой черноокой красотки лет на сто. Соня старше Андре на пять лет. Русская бабушка. Нет, Соня не хочет быть жалкой, слабой, уязвимой.