Зависть богов, или Последнее танго в Москве — страница 30 из 52

И Соня успокоилась. Она вспомнила. Она же сама отправила Андре в деревню, чтобы он позвонил в Москву Ирке. А уж Ирка… Ирка должна позвонить Сереже, что-нибудь ему наплести, успокоить. «Плести? — переспросил Андре, одеваясь. — Плетка?» И Соня, усмехнувшись, тихо сказала: «Плетка мне будет. Мне, милый. Промеж ребер. Потом».

Сережа. Теперь, когда Соня вспомнила обо всем, чувство панического страха за Андре сменилось чувством тяжкой вины перед мужем.

Сережа. Как теперь жить с таким грузом вины?

Соня набросила на голые плечи Андрюшину рубашку, вдела руки в просторные длинные рукава. В каюте было жарко, и она оставила створки окна приоткрытыми. Самоубийственное решение: от окна тянуло речной сыростью, прохладой почти осенней ночи, а Соня сидела на сквозняке, левым плечом, рукою, бедром окунаясь в жар натопленной душной каюты, подставив правое плечо сырому ночному ветру.

Через неделю Андре уедет навсегда. И умрет для нее, для Сони.

Как она будет жить? Как, если только что, забыв, что Андре ушел ненадолго, она обмирала от смертной тоски? Как она будет жить? Зачем ей жить?

Сейчас бы добить себя, полубольную, мокрую от испарины, стынущую на сквозняке. Инфлюэнца. Испанка. Отек легких. Конец.

Грех! Прости, Господи. Грех. Соня крещеная. Мать тайком от отца крестила ее, совсем маленькую, Соня ничего не помнит, она не ходит в церковь, но ее крестильный крестик лежит на дне материнской шкатулки, под бабушкиными агатами, под матово-дымчатым маминым жемчугом, под коробочками с обручальными кольцами, которые никто не носит, под старинным, ветхим складным веером, под театральным биноклем с облупившейся перламутровой инкрустацией…

Грех! Надо гнать от себя эти подлые мысли. И Соня потянулась к створкам окна, чтобы прикрыть их.

— Соня-а! Соня-а-а-а!!!

Андре звал ее с берега. Соня спрыгнула вниз, на теплый дощатый пол, выскочила из каюты, босая, в рубашке на голое тело, еще слабая, мокрая от пота. Сбежала вниз по шаткому трапу, на бегу застегивая пуговицы на рубахе, одной рукой, вкривь и вкось, перепутав петли.

Андре стоял на вершине обрыва. Человек десять мужиков, явно нетрезвых — вон как их шатает, как они возбужденно, нестройно галдят — толпились вокруг него.

— Пустите его! — хрипло крикнула Соня.

Но Андре уже сбегал вниз по узкой тропинке, Соня толком испугаться за него не успела. Рюкзак через плечо, телогрейка… Еще одну, свернутую потуже, он несет под мышкой… Поскользнулся, качнулся, устоял на ногах..

— Соня-а, нас зовут на свадебу!

А, вот оно что. «Свадеба». Они его подпоили. Конечно, конечно.

Как странно. Смешная штука жизнь! Еще вчера получужой, сегодня — роднее не бывает, он торопится к Соне, спускается вниз, к ночной Оке, скользя по глине, размытой дождем, полураздетый, в этой дурацкой телогрейке, с рюкзаком через плечо. Что там? Щедрые деревенские дары, молоко да сметана?

— Соня, пошли на свадебу! — Пьяненький, размягченный, едва стоящий на ногах, да, милый, это тебе не шато-шабли, это наше русское ядреное, огненное пойло…

А местное развеселое мужичье столпилось на краю обрыва, похохатывая, вон у них и гармонист, и гармошка.

— Осторожно, там камень! — Соня кинулась навстречу Андре, обняла его, пьяного французского дурака. Господи, как от него разит сивухой!

— Это тебе. — Он развернул телогрейку, набросил ее на Сонины плечи. — Соня, какие люди! Как я люблю русских! Душа нарасшвырку!

— Нараспашку… Ты по трапу поднимешься? Сможешь?

— Пойдем на свадебу!

— Никаких свадеб. У меня инфлюэнца. Ты пьяный. Ты дозвонился до Ирки?

— Да, да, да, — бормотал Андре, первым поднимаясь по шаткому трапу и протягивая Соне руку. — Такая хорошая Ира. Она все наплетет твоему… этому… Соня! — с хмельным ликованием в голосе воскликнул он. — Как я люблю русских! Французы… Тьфу! Ты не знаешь французы. Скупые, скучные, душа — вот такая… с наперстень.

— С наперсток…. Сейчас упадешь… О-о-ой, накаркала!

Андре, качнувшись вправо, сверзился с трапа в воду. Соня спрыгнула следом. Хохоча, пытаясь его поднять, оглянулась на берег, на обрыв: видят? Нет, слава богу, ушли.

— Ты поздоровела, — одобрительно отметил Андре, поднимаясь на ноги и вытаскивая из воды мокрый рюкзак.

— У меня доктор хороший.

— Там были пироги, — вздохнул Андре, осматривая рюкзак и счищая с него водоросли. — Давай отдадим их рыбам. На ланч. Соня! — Торжественно, прочувствованно: — Вот русские! В магазинах — пустыня, ничто. Но ты делаешь приватный визит — о, русский тебя накормит от ушей. Так сыто!

— Выходи, — засмеялась Соня и потянула его за руку из воды, такой теплой у берега.

— А французы? — гневно вопрошал Андре, послушно идя за ней. — В магазинах есть все. Но ты приходишь к друзьям, и что? Канапе! И капля аперитива. Русские! Божетворю!

— Боготворю… — Соня вела его за собой по трапу, крепко держа за смуглую мокрую, грязную руку.

— Соня! Почему вы так плохо живете? — Андре бросил на палубу дебаркадера мокрый рюкзак с разбухшими пирогами. Сам уселся рядом, по-турецки скрестив длинные ноги в мокрых джинсах, пьяненький, веселый. Русская водка пошла ему впрок.

Водка для мужика — как лакмус. Проявляет все тайное, истинное, тщательно скрываемое. Подлинные свойства натуры проступают со всей очевидностью. При условии, что выпито не мало, не много, а так, чтобы стрелка остановилась вот у этой самой контрольной отметки, у каждого она своя.

Если из подвыпившего мужика прет тоскливая злоба, вздорность, мутная желчь — вот таков он и есть. Обойди его десятой дорогой.

Сонин французский дурила был во хмелю размягченно-добродушен, говорлив, весел, по-детски дурашлив. Соня им любовалась. Соня его обожала.

— Почему вы так плохо живете? Почему нет ничего в магазинах?

— Это ты спроси у своего Жоржа Марше, — беззлобно огрызнулась Соня, тоже опустившись на сырые теплые доски, рядом с ним. — У хозяина твоей коммунистической партии. Почему ты работаешь в «Юманите»? Ты что, коммунист?

— Не касай моих убеждений! — отрезал Андре.

Он подтянул к себе рюкзак, в котором хлюпала вода, позвякивали бутылки и банки. Развязал шнуровку, принялся вытаскивать из походной самобранки все, чем одарила его деревенская свадьба.

— О, это я знаю! Бернар рассказал… Ква-ше-на капустья! — И он сочно захрустел капустой, набив ею рот, и уже вытаскивал из рюкзака кусок соленого сала, белейшего, с темно-розовыми прожилками, густо обсыпанного тмином и перцем. — Я знаю! — хвастливо, как школьник на переэкзаменовке, завопил Андре. — Это… как это… Сальное мясо!

— Сало. — Соня уткнулась щекой в его плечо.

Снова нахлынула слабость. Ничего. Зато она счастлива. Она совершенно счастлива. Вечность бы так сидеть!

Ночь. Август. Река. Заброшенный дебаркадер. Дождь едва накрапывает, лениво, еле-еле… Вот так бы сидеть, уткнувшись щекой в его родное плечо, в эту мягкую, ватную, ветхую деревенскую телогрейку. Тело в тепле. И душа согрета.

— Это топленое масло, — пояснила Соня, по-кошачьи обнюхав содержимое литровой банки, которую Андре поднес к ее носу.

— Топленое? — Он вопросительно поднял свои темные низкие брови. — Его тоже топили? Как печку?

Соня молча покачала головой, тихо, беспричинно смеясь.

— Хорошо. Но почему «топленое»? Его тоже уроняли в реку?

— Отстань от меня, балда. Это такая специальная русская процедура. Русский патент. Понял? Зато оно долго хранится.

— Зачем? — изумился Андре, вытаскивая из рюкзака банку с густым, темным, почти чайного цвета медом. — Зачем хранить масло, когда можно сделать свежую покупку?

— Ох, милый… Ты же сам только что спрашивал про наши пустые прилавки, — вздохнула Соня, отнимая у него мед. Может, это то, что ей нужно. Лекарство, верное снадобье. — У нас пустые прилавки, господин убежденный коммунист.

— Сдаюсь! — Андре поднял вверх руки, едва не до локтя вылезшие из куцых рукавов телогрейки. — Сдаюсь, Соня. Меняю «Юманите» на «Фигаро».

— Быстро же ты меняешь убеждения…

Соня пригляделась к банке с медом. Аптекарской резинкой к крышке был прижат крохотный листок бумаги. Соня развернула его и прочла, поднеся к глазам.

— Та-ак… — протянула она, смеясь. — Попался! Ты не только убеждения меняешь. Бабник!

— Что это? — насторожился Андре.

— Вот написано: «Звонить через семерку. С приветом. Валя». И телефон.

— Соня, это провокация! — возмутился Андре, отняв у нее записку. — Какая Валья? Их было много! Там, на свадебе!

— Ах, много? — Соня затрясла его за широкие ватные плечи, изображая африканскую ревность.

— Они меня все обхватили! Выступили на крыльцо!

— Ах, обхватили?

— В темноте… Какая семерка? Это кто-то… как вы говорите… «Под шумок».

— Ах, под шумок? — И Соня толкнула его в грудь, опрокинув на палубу дебаркадера.

Андре притянул ее к себе. Видел бы их кто-нибудь сейчас! Парочка сумасшедших, полуголых, растрепанных, в расстегнутых телогрейках»

— Значит, под шумок? Там еще и телефон есть. Так и написано: «Раб. тел.». «Рабочий телефон» — сокращенно.

— Соня! — Андре обнял ее и подмял под себя, шепча с французской экстатической пылкостью, надо потом рассказать ему про мамочкины страхи, про Золя, про маркиза де Сад — де Огород — то-то он посмеется. — Соня, я не знаю никаких «раб. тел.». Я раб тела!

…Ночь. Шелест тихого дождя. Мокрые широкие теплые доски. Запах реки. Кончается август.

— Соня, я раб твоего тела. Да? Да. Вот так.


Потом, уже в каюте, когда он уснул, Соня придвинулась к нему поближе, легла на живот, поудобнее пристроилась в узком жарком пространстве между его грудью и левой рукой, лежащей на лоскутном одеяле. Подбородком она уткнулась в свои скрещенные руки.

Андре лежал на спине, ровно, тихо дыша во сне, и можно было беспрепятственно сколь угодно долго смотреть на него. Вот выпуклый, высокий, упрямый лоб. Вот узкая переносица, породистый крупный нос с отчетливой, резкой горбинкой. Испанский нос, каталонский, теперь Соня знает его родословную, причудливые сплетения южных кровей.