Зависть богов, или Последнее танго в Москве — страница 32 из 52

Соня старалась говорить сухо и холодно, но в голосе помимо ее воли звучали жалкие, суетливые, покаянные нотки. Она перед всеми виновата. Всякий может теперь бросить в нее камень, и будет прав. Всякий, даже эта юная стерва в джинсах с бахромой, знаем мы эту раскладушку на кухне, физику до трех ночи. Сережа уснул, вы и…

А сама-то?!

Господи, как болит голова, и рука, сжимающая телефонную трубку, дрожит от слабости.

— Передай Сергею Юрьевичу: я буду дома часа через два с половиной. Я ночевала у подруги.

— Я знаю. Она звонила. — И что-то вроде насмешливого недоверия примешивается к этому невозмутимому «я знаю». Или это Соне только кажется?

— У меня подруга приболела. — Зачем она это объясняет? Она что, оправдывается перед этой наглой пигалицей в бахроме? — Я вызывала «скорую». У Иры давление поднялось… Резко. Потом упало.

Бред, сущий бред.

— Я передам, — с ленцой молвила юная нахалка.

Соня повесила трубку. Пальцы мелко-мелко дрожали. Вот тебе плата за Точное Время. То ли еще будет!

— Бедная Ира! — невозмутимо заметила диспетчерша, по-прежнему стоя к Соне спиной и глядя на Андре, который, изнемогая от долгого ожидания, изучал расписание электричек на Москву. — Такая симпатичная Ира, вроде с виду здоровенькая… Здоровенная даже, можно сказать.

Соня молчала, задохнувшись от стыда, от бессильного возмущения, оторопев, онемев. Вот тебе плата. Всякий имеет право дать оплеуху. Даже эта незнакомая баба, безошибочно разгадавшая несложный ребус, по-славянски бесцеремонная, по-подмосковному колкая на словцо.

— Че ж это у вашей Иры приболело-то? — продолжала между тем диспетчерша, насмешливо глядя на Андре. — Че ж это у Иры резко поднялось? А потом упало?

— Ну знаете ли… — пробормотала Соня, расправляя на бедрах мятое свое платье. А где было его выгладить? Чем? — Знаете что…

— Знаю. — Диспетчерша повернулась к ней, привалившись спиной к широкому подоконнику и скрестив руки на груди. — Знаю. Ты давай завязывай врать-то. — Она смотрела на Соню без осуждения, почти сочувственно. Искренне желая помочь. Грубовато, нахраписто, напрямик, по-расейски, но — помочь. Дать верный совет. — Завязывай. Запутаешься. У тебя врать не получится. Ты честная баба-то, я ж вижу.

Можно было бы возмутиться. Можно было бы просто уйти, хлопнув дверью. Соня не сделала ни того, ни другого.

— Честная? — глухо спросила она. — А как вы это определяете?

— А на глаз, — хмыкнула диспетчерша. — Не ври. Через месяц, самое большее, твой Сергей Юрьич тебя к стенке припрет.

— Нет у меня месяца, — вздохнула Соня. — Он уедет через неделю. Навсегда.

— Через неделю? — Диспетчерша повернулась к окну. Андре снова курил, не видя их, не чувствуя их взглядов. — А знакомы давно?

— Столько же, — призналась Соня с той внезапной отчаянной откровенностью, с какой открывают душу случайным попутчикам.

— О-ой, плохо, — сказала диспетчерша, помолчав. — Если б еще годок-другой с ним проваландалась… Осточертел бы. Больно сладкий. Сама б ушла. Разошлись бы, как в море корабли. Плавно. Друг дружкой довольные. А если пятнадцать денечков всего… Да с мясом от себя отодрать… Плохо. Всю жизнь будешь помнить. Мучиться.

— Мне так и так теперь мучиться, — пробормотала Соня. — Жить с моим… грехом. Не знаю как. Не знаю.

— Люди всяко живут. — Диспетчерша пожала плотными плечами, стянутыми тесноватым форменным мундиром. — Вон у меня шурин двадцать лет жил с осколком в правом легком. Ничего, жил. Пока не помер.

Браво, браво. Вот вам русские слова утешения. И Соня рассмеялась от неожиданности, негромко, сипло. Вот вам расейское скупое бабье сочувствие. То ли плетью огрела, то ли приголубила напоследок, напутствуя рубленым, едким словцом.

Осколок в легком. Осколок в сердце. «Мы падаем?» — «Падаем, да».

…Мест в вагоне электрички было предостаточно, можно было войти и сесть у окна, но Соня не захотела. Вовсе не потому, что короткое ее платье стало еще короче, село оно, что ли, после того как попало в гигантскую лохань безжалостной прачки — того ужасного ливня? Куцее, мятое платье, края подола будто изжеваны, а, наплевать на зевак Нет, не поэтому Соня осталась в тамбуре.

Она не хотела ни с кем делить Андре. Всякий беглый, равнодушный взгляд, скользнувший бы по Андре, все равно кража. Те, кто смотрит в их сторону, те, кто вольно или невольно мешают их уединению, все равно крадут Андре у Сони. На секунду — все равно это ущерб, потеря. Из секунд складываются минуты, из минут — часы. Дни. Шесть дней — это так мало.

Уйдите же все, отвернитесь, не смотрите на нас, не толкайте нас локтями, проходя мимо через тамбур, не отвлекайте Андре праздными дурацкими вопросами вроде: «Мужик, на Новодачной останавливается? Нет?..»

Уйдите все, оставьте нас в покое! Осталось шесть дней. Дайте мне дожить. Дайте мне сполна насладиться последними часами моего Точного Времени.

Поэтому Соня и стояла в грязном, прокуренном тамбуре, прижавшись к Андре, уткнувшись лицом в его грудь, в его рубаху, еще хранящую вчерашние ночные запахи: костра, мазута, реки. Карман его рубашки был оттопырен, там, внутри, лежал маленький транзисторный приемник, подарок неведомого щедрого свадебного «мужчика», крохотный волшебный ящик, хранящий сигналы Сониного Точного Времени. Начало шестого сигнала соответствует началу конца.

— Ну что ты? — мягко, увещевающе шепнул Андре, осторожно беря Сонино осунувшееся, бледное лицо в свои ладони и внимательно, тревожно вглядевшись в ее глаза. — Не печалуйся. Давай поищем какой бы шансон!

Он достал из кармана рубашки транзистор, включил и терпеливо принялся искать свой шансон. Найдешь тут шансон, как же!

Но Андре нашел. Он набрел на хорошо поставленный, натасканно радостный голос дикторши: «…и с удовольствием выполняем заявку слушателей «Рабочего полдня». Для вас поет Клавдия Шульженко».

— Очень красиво, — отметил Андре, прислушавшись.

— Это танго, — тихо пояснила Соня.

«Пройдут года, и мы забудем, — пела Шульженко с ее коронным, отточенным шиком, — случайной нежности порыв…»

— Вот, я вчера тебе об этом говорил, — сказал Андре, сосредоточенно вслушиваясь в голос незнакомой певицы. — Русские женщины. Тепло и сила. Как у матери, да? Вот у нее голос матери. Здоровый, перестарый — все равно слушаешь, а ты — сын. Это важно. Это она. И это ты.

«Мы никогда не скажем людям про нашу встречу и разрыв…»

Андре сунул транзистор в карман, неожиданно привлек к себе Соню и повел ее в ритме танго, прямо здесь, в тесном, грязном тамбуре.

— С ума сошел? — охнула Соня.

— Да, мадам. Уже неделя я сошел! — Ударом плеча Андре отодвинул застекленную дверь тамбура и, ведя Соню в ритме танго, ворвался в вагон.

Он вел ее в танце умело и лихо, мурлыча себе под нос мгновенно усвоенную, шикарную послевоенную русскую мелодию.

— Пусти, — шептала Соня, впрочем не пытаясь вырваться. Всем его желаниям, его воле, его настойчивости, его несусветным французским выходкам, всему, всему, всему Соня будет теперь подчиняться. Наступило Точное Время. Оно длится недолго. Нужно ему соответствовать.

Андре вел ее в танце, двигаясь по узкому проходу между рядами сидений, выделывая преувеличенные, шаржированные па.

«И скажете мне в утешенье, что вечно ведь нельзя любить», — пела Шульженко, властительница сердец. У нее голос матери. Голос из Сониного детства, из Сониной юности, низкий, властный, русский, родной материнский голос.

— Андрюша, на нас смотрят! — смеялась Соня, но он вел ее дальше, понемногу приближаясь к дверям тамбура в другом конце вагона.

«Что это было лишь мгновенье, и мы должны его забыть».

На них смотрели во все глаза. Соня ловила осуждающие, изумленные, любопытствующие, одобрительные взгляды. Одобрительных было больше.

Немолодые торговки, везущие в Москву лучок, малину и первые осенние астры; подмосковные парубки в линялых теннисках, спешащие в город по своим чрезвычайно значительным, неотложным делам; старухи с корзинами яблок, год урожайный, год яблочный, остро, свежо, кисло-сладко, медвяно пахнет крепкобокой, сочной антоновкой… Молоденькие дачницы-москвички с невыспавшимися, ненакрашенными лицами листают свои умные книжки, но все поглядывают на Соню и Андре поверх рассеянно перелистываемых страниц, поглядывают, вопросительно округлив сонные глаза, зверски завидуя…

— Пусти! — смеялась Соня. — Простите нас, пожалуйста, — твердила она, ловя эти взгляды. Шульженко еще пела, еще звучало танго, Сонино танго, точные ритмы, сигналы Точного Времени. — Простите, он шутит… Андрюша, ну все!

Но Андре не слушал ее, электричка мчалась сквозь промытый дождем сквозной перелесок За окном, мелькая, летели березы, осины, ели, заборы, крыши чьих-то домов, блестящие от дождя. Подмосковная срединная Россия, узкие ленты рек, мосты и овраги, поля и просеки, освещенные утренним солнцем. Спокойным, почти осенним, неярким солнцем. Больше не будет пекла. Больше не будет изнуряющей, тяжкой жары.

Август подходит к концу. Пекло истаяло, пекло погашено вчерашним ливнем, залито потоками небесной спасительной влаги.

Август подходит к концу. Через шесть дней начнется осень.

Через шесть дней закончится… Что? Жизнь? Точное Время? Не думать! Не думать, не думать. Не гневить Бога. Не сметь!

Андре наконец влетел в тамбур, не выпуская Соню из цепких своих, сильных смуглых рук.

«Быть может, правы вы глубоко, разумно поступили вы…» Шульженко еще пела.

— Это наше танго, — выдохнул он, отдуваясь, склонился к Соне и поцеловал ее. Разгоряченный, большой, в рубахе, пропахшей рекой, дымом и мазутом.

«Но это было так жестоко, что, не простившись, вы ушли».

— Последнее, — эхом откликнулась Соня. — Наше последнее танго. В Москве.


Минуты три Соня стояла у дверей своей квартиры, вертя в руке ключ.

Сейчас она войдет и все ему скажет. Если Сашки нет дома, Соня скажет мужу: «Сережа, давай поговорим. Это очень серьезно». Вот так Спокойно, негромко и внятно.