Зависть богов, или Последнее танго в Москве — страница 35 из 52

Соня отвела глаза в сторону.

— Сонечка, милая, на вас вся моя надежда! — Жена Фридриха стиснула руки под грудью. Она казалась фальшивой даже тогда, когда была совершенно искренней. Вот как сейчас. — Соня, верните мне мужа! Вы для него… Он вас так… Он к вам так относится! Только вы можете подействовать, больше никто! Уже все средства испробованы… Я вам дам адрес.

Она щелкнула замком сумочки. И снова ее полные, покатые, красивые плечи заходили ходуном от сухого, мучительного кашля. Платком, выпачканным в помаде, она теперь утирала глаза.

— Вот. — Жена Фридриха вытащила из сумочки записку с адресом. — Я вас умоляю! Если бы вы поехали туда… Если бы воззвали к его… к его…

Скомканный платок полетел в открытую сумочку. Алла Петровна извлекла оттуда еще один, чистый, надушенный. Потом достала флакончик японских духов, затейливый, с какой-то мудреной остроконечной крышкой, открыла его, поднесла к нему пальцы… И вдруг швырнула духи вниз, за балконную решетку.

— Господи, что вы делаете?! — ужаснулась Соня.

— Знаете что… — протянула Алла Петровна своим детским капризным голосом, так не подходящим ее старому, отечному, распухшему от слез лицу. — Знаете, я только сейчас поняла…

Соня смотрела на нее, искренне сострадая. И к жалости примешивалось чувство вины, хотя разве Соня перед ней хоть в чем-нибудь виновата?

— Я только сейчас поняла, — продолжала Алла Петровна. — Он всегда дарил мне духи. А они мне совершенно не подходят. Я протестовала, а он настаивал… — Новый приступ кашля. — Настаивал! А это духи для восточной женщины. Это восточный аромат. Понимаете, Соня? Значит, он подсознательно… Самому себе не признаваясь… Он тяготел к восточной женщине. Понимаете?

Теперь ее зареванные серые глаза округлились от ужаса. Как будто эта дурацкая догадка была непреложной истиной. Как будто она отнимала у жены Фридриха последнюю надежду.

— Давайте сюда адрес, — устало сказала Соня.

— Спасибо! Господи, спасибо! — Алла Петровна вдруг сползла со стула и грохнулась на колени, прямо на цементный балконный пол, задев полным бедром горшок с полудохлой Сережиной настурцией, Сережа то поливал ее по пять раз на дню, то забывал о ней на неделю…

— Что вы… Зачем… Алла Петровна! — бессвязно бормотала Соня, пытаясь поднять ее на ноги, тяжелую, рыхлую, пожалуй, еще больше погрузневшую за последние дни, словно разбухшую от слез. — Встаньте, прошу вас! Я, конечно, поеду… Поговорю… Хотя это… Боюсь, что это…

— Сегодня же! Умоляю! — Жена Фридриха цеплялась за Сонины руки, заискивающе заглядывала в глаза. — А то они могут переехать… Поменять адрес… Они все время кочуют… Там что-то со съемной квартирой не складывается… — Она с усилием поднялась на ноги, тяжело, шумно дыша. — А знаете, я вас никогда к нему не ревновала. Никогда! — сказала она, пытаясь улыбнуться.

На нее было больно смотреть. Столбовая дворянка у разбитого семейного корыта. А старик отправился к синему-синему морю, к узбекской золотой рыбке, разлучнице, на улицу… Соня развернула записку с адресом. На улицу Студеную. Это где ж такая?

— Я вас не ревновала к нему, Соня. Я знала, что вы друг. И только.

Почему Соне было так стыдно? Почему так трудно было глядеть в глаза этой зареванной, раздавленной горем бабе?

— Он ведь все нам оставил. — Алла Петровна снова начала давиться от сухого кашля, прижимая платок к губам. — Он привез мне денег. Много. Сказал, что ни у меня, ни у сына не будет никаких проблем. Но разве в этом дело?

— А в чем? — тупо спросила Соня, думая о своем, пытаясь понять, почему ей так стыдно. Господи, да потому что она — сообщница Фридриха. Она такая же разрушительница. Все, что сейчас происходит с Аллой Петровной, Сереже тоже предстоит пережить.

— Как — в чем? — воскликнула жена Фридриха. — Я же совершенно… Я же совершенно не могу без него жить! — И она повторила тонким своим, манерным голоском, почти удивленно, как бы сама недоумевая, что вот надо же такому случиться: — Мне ничего не нужно. Только он. Я совершенно. Не могу. Без него. Жить.

…Фридрих открыл Соне дверь и ликующе заорал:

— Со-нька! Как ты нашла-то?

— Нашла.

Знал бы он, как искала! На краю Москвы, на самом ее севере, за Полярным, практически, кругом. От метро двадцать минут на рейсовом автобусе. Потом бродила, запутавшись в лабиринте одинаковых блочных двенадцатиэтажек, и окрестные Иваны Сусанины резво, в охотку, отправляли Соню по ложному следу…

— Феденька, я должна…

Все, больше он ни слова не дал ей вымолвить.

— Софья, как кстати! — Он приподнял ее над полом, закружил. Веселый, шумный, помолодевший, такой толстый. Родной. И — чужой, потому что таким его Соня не знала.

Он втащил ее в полупустую комнату. Больше всего на свете Соня боялась одного: встречи с этой узбекской змеей, Матлюбой-разлучницей. Но Матлюбы здесь не было, зато было ее верткое смуглое чадо, которое Фридрих сейчас одевал, присев перед девчонкой на колени. Поправил гольфы, застегнул замочки на крохотных сандалиях.

— Софья, хорошо, что застала. Поехали с нами! Мы — на Центральный рынок Белка, какой будет бант? Командуй!

— Синий. — Девочка капризно и властно дернула плечиком. Копия матери. Хозяйка жизни. Освобожденная женщина Востока.

Фридрих кивнул, вскочил, унесся. Вернулся в комнату, неся коробку с разноцветными бантами. Соня смотрела на него во все глаза, не узнавая.

Старый, толстый, вальяжный, барственный Фридрих. Как мальчишка! Нет, как молодой отец, обожающий свое капризное дитя, с наслаждением потакающий норову этой пигалицы. Как умело, как любовно он вплел синий бант в короткую шелковистую детскую гривку! И это Фридрих? Это он?!

— А где твоя… подруга? — с усилием выговорила Соня.

— У нее дела… Софья, возьми же конфетку, тебя угощают!.. Все, поехали, а то не успеем до закрытия.

Какую конфетку? Кто угощает? Соня отвела взгляд от Фридриха.

Смуглый черноголовый малыш лет пяти стоял рядом с Соней, смотрел на нее сверху вниз, протягивая полурасплавившуюся в теплой ладони, бесформенную шоколадную конфету.

— Фархад, ты зачем ее развернул? Где фантик? — весело завопил Фридрих. — Все, по коням!

Здесь еще и Фархад?! Сколько их вообще, сколько их у нее, у этой многодетной Кармен, будь она трижды неладна?!

— Двое, двое, — хохотнул Фридрих, глядя на Сонино перекошенное лицо.

И он подхватил обоих чад на руки. Девочка на плечах, мальчик под мышкой. Счастливый, влюбленный безумец, пестующий чужих смуглокожих детей, уже ставших родными.

Фархад сунул ему в рот конфету, испачкав губы Фридриха мягким, расплавленным шоколадом. Фридрих успел шутливо и нежно прихватить губами детские пальцы.

Соня смотрела на Фридриха как завороженная.

До чего же он любит их мать, если его любви хватает и на этих черноголовых крох. Господи, да он полон любовью, он истекает ею, как спелый, зрелый плод сладким соком!

И он ни о чем не спрашивает Соню. Это неважно. Это не имеет значения. Кто и зачем прислал сюда Соню, о чем она намерена с ним говорить — нет, это неважно, это совершенно его не занимает.

— Мы едем на рынок! Любочка (Любочка! Надо же!) захотела винограда, знаешь, Софья, есть такой сорт, сладкий-сладкий, со вдавленными бочками… Любочка позвонила… просила купить.

Ну да, со вдавленными. Самой бы ей бока вдавить, змее-разлучнице! Но Соня молчала. Она села в машину Фридриха на заднее сиденье, мальчик — слева, девочка — справа.

Потом Фридрих носился по рынку, такой легкий, такой подвижный, при его-то полноте, в его-то лета. С наслаждением торговался то с одним, то с другим абреком, перегнувшись к неуступчивым торговцам через широкий фруктовый ряд, смеясь, протестуя, соглашаясь и отказываясь… Не то! Не то! Любочка просила крымский, мелкий, сиренево-розовый…

Соня едва поспевала за ним, таща за собой быстро уставших, дружно занывших деток этой стервозы. А где она сама? Где эта вдавленная Матлюба? Небось наставляет тебе, старому дурню, сиренево-розовые рога.

И тут же Соня мысленно себя пристыдила, усовестила. Дети ныли, Фархад требовал маринованного чеснока, гурман, от горшка полвершка, а туда же…

Наконец Фридрих нашел то, что нужно. Попробовал виноград, кивнул, довольный. Продавец, молодой армянин, тотчас распознав в покупателе соплеменника, быстро, напористо заговорил по-армянски.

— Ара! — Фридрих достал бумажник. — Ара, ара! — говорил он, смеясь, похлопывая продавца по узкому плечу.

«Ара». Соня помнит, Фридрих ей как-то растолковал: он ни два ни полтора на наречии предков. Только одно слово и знает, ему хватает одного, универсального, на все случаи жизни — «ара»! «А что это значит?» — спросила тогда Соня. «Все. Абсолютно все. Да. Нет. Хочу. Не хочу. Люблю. Ненавижу. Все. В зависимости от контекста. От интонации. От настроения».

Соня купила Фархаду огромную, бледно-розовую головку маринованного чеснока и поплелась к Фридриху, волоча за собой мальчишку и его сестрицу. Фридрих шел им навстречу, прижимая к пузу пакет с этим вдавленным виноградом. Фридрих сиял. Он был счастлив.

Соня поймала себя на том, что она почти ненавидит его сейчас, его, обожаемого, родного. Вот он идет ей навстречу, большой, толстый, счастливый, влюбленный. Он ослеп от любви. Одурел. Он смешон. Он стар и смешон — ему плевать на это. Он свободен и счастлив. Он счастлив. Он добыл для своей красотки-змеи этот крымский виноград. Он забыл о том, что женщина, с которой он прожил жизнь, сидит сейчас в пустой квартире и заходится от сухого астматического кашля, прижимая к губам платок.

— Купи еще! — потребовал Фархад. — Вкусно.

— Хватит, — отрезала Соня, ведя их обоих к Фридриху.

Фридрих забыл. Фридрих ослеп. Одурел. И Соня ослепла. Вот захочет ее Андрюшенька винограду… Не крымского — так французского. Не со вдавленными бочками — так с выпуклыми, и Соня тоже забудет обо всем, начнет метаться по Москве, по рынкам, по лоткам, по торговым рядам.

Слепые безумцы. И Соня, и Фридрих, оба.