— Я скажу Сереже, что у тебя депрессия. Затяжная. Что ты умоляешь меня пожить у тебя, поддержать. Поняла?
— Поняла, — послушно подтвердила притихшая Ирка.
— Очень хорошо, — кивнула Соня. — Детали обсудим потом.
— Соня… — пролепетала Ирка. — Сонечка… Я вроде сама тебя на это благословила. А теперь мне за тебя страшно. Чует мое сердце это плохо кончится.
Соня усмехнулась. Полчаса назад она сказала Фридриху то же самое. «Это плохо кончится». А Фридрих ей ответил: «Сегодня я счастлив. А завтра… Что будет — то будет. Ара! Нет».
— Соня, остановись! — Ирка просительно стиснула руки под грудью.
Соня поднялась с постамента, скользнув ладонью по теплым бронзовым складкам Надиной юбки, и ответила, как отрезала:
— Ара! Ара. Нет.
25 августа 1983 года
— Наташа, это Соня Аниканова, здравствуй! — Соня сидела у телефона, по обыкновению закручивая спираль провода вокруг запястья, волнуясь, заклиная всех святых, чтобы Наташа Старицкая сейчас не ответила ей отказом. — Помнишь, ты говорила, у тебя сестра квартиру собирается сдавать однокомнатную? Не сдала еще?
— Да вроде нет, — ответила Наташа.
Ура! Как бьется сердце! Такая мелочь, ерундовина — съемная квартира, не одна, так другая, деньги есть. Андре вчера передал через этого гнусного Вадима: деньги будут, только найди что-нибудь поскорей!
Поскорей. Потому что не виделись два дня, и обоих захлестывает, несет, подхватив, поднимает на пенный высокий гребень волна нетерпения. Айвазовская волна, вот так-то, и прозрачная, и мутная, девятый вал, мы взлетаем, мы падаем, мы истосковались друг по другу. Два дня — это вечность. Голод телесный, голод чувственный, необходимость… Как же это… Как он говорит, коверкая русские слова? «Об-вер-нуться». «Обвернуться в твое тепло». Да не в тепло — в жар! В раскаленный, душный, жадный!
— Наташенька, я ее сниму! Сегодня же, сейчас же! Позвони сестре. Мы можем не откладывать?
— А что за спешка? — удивилась Наташа, явно ничего такого крамольного не предполагая, хотя, казалось бы, все так очевидно, все на поверхности.
Нет, у Сони репутация непоколебимая. Соня для Наташи Старицкой как бронзовая Надежда Константиновна. Образчик добродетели, беспроигрышный аргумент в защиту семейных ценностей. Святая. Синий чулок. Постная, скучная ханжа.
В дверь осторожно позвонили.
— Наташа, я перезвоню. Извини.
Соня положила трубку и открыла входную дверь.
Мать стояла на лестничной площадке, подальше от двери, у самых ступеней лестницы.
— Сонечка, я входить не буду. — Она протестующе подняла руку, заранее отметая возможные возражения. — Я на одну секунду. Меня внизу машина ждет. Я такси взяла в два конца.
И Юлия Аверьяновна попятилась вниз, ногой нащупывая ступеньку, ведя дрожащей ладонью по перилам лестницы, не спуская с дочери глаз.
— А зачем же ты приезжала? — растерянно спросила Соня.
Спросила, боясь признаться себе в том, что ей вовсе не хочется удерживать мать, притащившуюся сюда бог весть откуда, грохнувшую уйму денег на такси. Только ради того, чтобы удостовериться, что ее сбрендившая на пятом десятке, порочная, обожаемая дочь жива и здорова. Что французский любовник не сжег ее в топке французской страсти. Что русский муж-рогоносец не прибил изменницу в припадке ревнивого бешенства.
Мать пятилась вниз, смятенно глядя на Соню. А та медленно шла следом, отчаянно жалея мать, все понимая, любя ее, но не желая ее удерживать.
Потому что где-то на окраине Москвы, кажется в Беляеве, у кромки молодого лиственного леса есть дом. Он пуст. Никто не помешает, никто не узнает… Войти — и ждать. Войти — и, замерев у двери, ждать, дрожа от радостного нетерпения, от страха, прислушиваться к чужим шагам, узнать его шаги и, холодея, ликуя, сражаясь с тупой, непослушной задвижкой, открыть ему дверь, распахнуть ее настежь…
Прости меня, мама. Уходи.
— Мама, останься. Отпусти такси.
— Нет, я поеду, — прошептала мать, такая жалкая, нелепая в этой дурацкой шляпке с шелковыми выцветшими цветами. К запаху «Красной Москвы» примешивается запах валерьянки, край неизменного платочка торчит из-под манжета кофточки. — Поеду. Посмотрела на тебя… Ты хорошо выгладишь… От сердца отлегло.
— Останься, — повторила Соня, сгорая от стыда, от вины перед ней, от предательского желания поскорее усадить старуху в душный, тесный пенальчик заказного такси.
Мать молча покачала головой, уже открывая дверь подъезда:
— Возвращайся в квартиру. Не провожай меня.
— Я провожу.
— Нет! Ни в коем случае! — Она снова прикрыла дверь и принялась гладить Соню по плечам, по лицу, касаясь ладонью ввалившихся щек. — Ты похудела, Сонечка. Береги себя! Сонечка… Будь бдительна!
О это советское исконное «будь бдительна»! Соня сжала ладонью горло.
— Я провожу тебя до машины.
— Нет!
— Почему?
— Нет. — И мать призналась, помедлив: — Там папа. Он не хотел, чтобы ты…
Соня выбежала во двор, не дослушав.
Отец сидел на заднем сиденье такси. Он тотчас увидел Соню и отвернулся в сторону, глядя на молоденького таксиста, стоящего шагах в десяти от машины, упоенно скручивающего злосчастный кубик Рубика. Все свихнулись на Рубике-кубике, даже труженики баранки.
Соня подошла к машине. Задняя дверца была приоткрыта. Отец сидел отвернувшись, барабаня пальцами по колену. Соня села рядом. Помолчали.
— Мама мне не сказала, что ты тоже приехал. Я сама догадалась.
— Угу, — неверяще буркнул отец, так и не повернувшись. — Бабы!
Он вложил в это краткое «бабы» всю силу своего мужского презрения, своего окончательного приговора, не подлежащего обжалованию. «Бабы». Приговор оглашен. Пожалуйста, можете подавать на апелляцию. Пересмотра не будет.
— Папа… Ты хоть взгляни на меня!
Нет, он сидел, по-прежнему уставясь в окно. Будто окаменев, замерев в неудобной позе, глядя на таксиста, терзающего свой Рубик.
— Французы, — выдавил он наконец. — Даже Кейтель… Меня трудно заподозрить в симпатиях к Третьему рейху, но даже Кейтель, когда французская делегация явилась на церемонию подписания капитуляции, Кейтель сказал: «Как? Даже французы нас победили?»
— Папа…
— Ядовито. Презрительно. «Даже французы?»
— Папа, не мучай меня!
— Я прошу тебя только об одном. — Отец наконец повернулся к Соне. — Только об одном прошу. Сохрани семью. Помни о… — И голос его сорвался, твердый, властный, командный, «бронетанковый» отцовский голос дал слабину, дрогнул. — Помни о Сашке. Это приказ.
Через заповедный двор Котельнической высотки Соня промчалась вихрем, будто в спину ее толкала неведомая сила. Да ведомо, ведомо какая: выхватить ключ из руки Наташиной сестрицы, хозяйки сдаваемой квартиры, выпалить: «Деньги завтра! Спасибо, спасибо… Наташенька, я спешу!» «А адрес? — крикнут ей вслед. — Куда ты спешишь-то? Ты же адреса не знаешь!»
Ведома нам эта сила. Это сила желания. Сжать ключ в ладони, помахать им обеим рукой. Выучить адрес в мгновение ока, затвердить крепко-накрепко. Нырнуть в телефонную будку: «Вадим, он звонил? Еще позвонит? Замечательно. Вот наш адрес. Записал? Скажи ему, что я через час буду там. Нет, через сорок минут. Через сорок!..»
Ведома нам эта сила. Девятый микрорайон. Девятый вал. Прозрачная, пенная, отвесно падающая вниз, стремительно, легко взмывающая вверх волна нетерпения. «Быстрее, быстрее, пожалуйста! Мы можем ехать быстрее?» «На пожар, что ли?» — буркнет таксист.
На пожар. Вот именно. Но сначала нужно получить ключ.
И Соня вошла в лифт, нажала кнопку нужного ей этажа. Теперь высоко-высоко, в поднебесье. Последний раз она была здесь десять дней назад.
Да быть этого не может! Вечность назад, вечность!
Десять дней назад она была другая. Другая женщина. Усталая, скучная, сонная. А теперь она летит над землей, и если она сошла с ума, то, значит, она сошла с ума, и если она грешна, — что ж, значит, она грешна.
Она потом за все заплатит.
Соня вышла из лифта. На площадке у электрощитка возились два милиционера. Пожилой мужчина и женщина в кухонном переднике стояли чуть ниже, на ступенях лестницы.
— Что здесь происходит? — спросила Соня у женщины.
— Электричество отключают, — охотно пояснила та, глядя на плотные спины служителей правопорядка. — Сейчас свет вырубят, тогда кассета… кассета, правильно, Степаныч?..
— Тише говори! — шикнул на нее мужчина.
— …кассета в этой штуковине застрянет. В видеотеле… Видеотелевизоре, — с усилием выговорила женщина, споткнувшись на незнакомом мудреном слове. — Кассета застрянет, они уже не отвертятся. Их с поличным возьмут.
— Кого?
Но Соня поняла, кого и зачем, прежде чем ей успели ответить. Игорь, Наташа. «Последнее танго в Париже», запретное, подсудное кино.
— Пустите меня! — Она оттолкнула в сторону женщину в переднике. — Дайте пройти!
А что она, Соня, может сделать? Чему помешать? Бред какой! За кассету! Быть не может, не тридцать седьмой…
— Ку-уда? — Пожилой мужчина преградил Соне дорогу.
— Пусти! — Соня попыталась обойти его справа.
— Понятые! — крикнул один из милиционеров, стуча кулаком в дверь Старицких. — За мной!
Соня поднырнула под рукой пожилого мужчины и ринулась к дверям Старицких. А что она может сделать? Ничего. Как в страшном сне. Человека берут за то, что он вставил кассету в видеомагнитофон и нажал на…
— В чем дело? — растерянный Игорь стоял на пороге своей квартиры, близоруко щурясь, поправляя пальцем очки, сползшие на нос. — У нас свет погас… Соня, привет. Это кто? Это к нам?
Милиционеры молча втолкнули его в квартиру и вошли следом.
— Ой, страшно! — ликующе прошептала понятая, бочком вползая в чужой коридор и зачем-то развязывая тесемки фартука.
Как в страшном сне. За кино, за «Последнее танго»! Товарищ Андропов борется за дисциплину. Товарищ Андропов радеет за чистоту наших помыслов.
Тогда и Соню берите. Сажайте Соню. Как там, у классика… «Кто изменяет мужу — тот изменяет Родине»? Вот, Соня изменя