Сережа опустил руку на скатерть. Выражение лица у него было глупейшее — детское, жалкое, растерянное, недоумевающее. Его только что ударили. Что с этим делать? Что предпринять? Когда бьют чужие — нужно дать сдачи. А когда бьют свои? Своя?
— В первый раз? Ну надо же когда-то начинать. — И Сережа коротко, сипло рассмеялся. Он еще пытался спрятать голову под крыло, зажмуриться, уткнувшись клювом в тусклые, растрепанные перья, бедный страус! Уж лучше бы кричал, топал ногами, ударил ее.
— Я больше не могу тебе врать, — сказала Соня, стиснув в руках мокрую терку. Больно. Вот и хорошо, что больно. Сейчас больнее будет. Ничего, теперь можно вытерпеть любую боль. Главное — решиться на нее. Решилась — терпи. — Я не могу тебе врать, потому что я тебя уважаю. Я тебя давно не люблю. Прости. Ты знаешь. Но я тебя уважаю, Сережа. Себя тоже.
Зазвонил телефон. Сережа не спешил снимать трубку. Он смотрел на Соню. Теперь уж никуда не спрячешься. Слово сказано. Дело сделано. Теперь Сережа смотрел на нее с яростью, с омерзением. Как на чужую. Как на чужую, только что нанесшую ему внезапный удар. Когда бьют чужие, следует ударить в ответ.
Телефон умолк, слава богу. Соня подошла к столу и зачем-то поставила терку на скатерть.
— Сережа, пойми, я не могу… Я не могу ложиться с тобой в постель, когда я… Если накануне я…
— Понятно, — перебил ее муж. — Была с другим. Не можешь. Очень благородно с твоей стороны. Я растроган. Сейчас заплачу от умиления. Высокий класс! Ты даже собственные грешки умеешь подать как благодеяние!
— Это не грешки, — тотчас возразила Соня. — Я его люблю. Я люблю, Сережа.
Снова телефон, господи, что же это такое? Соня вышла в коридор, подняла трубку, глухо произнесла:
— Да. Я слушаю.
— Сонька, я ж знаю, что вы дома! — услышала она голос Игоря Старицкого. — Сонь, что там за самолет? Вы в курсе? Дай мне Сережку! Я проснулся только что, мне приятель звонит, а я ничего не…
Сережа ворвался в коридор, вырвал из Сониных рук телефонную трубку. Понятно. Начинается буря. Ничего, ничего, теперь все легче. Решилась — терпи.
Сережа выдрал штепсель из розетки, что есть силы дернув на себя шнур. Он не знал, что делать со своей болью, как избыть эту боль. Можно грохнуть телефонный аппарат об пол. Можно сбросить со стола тарелку с двумя остывшими, по-сиротски прилепившимися друг к другу оладьями. Можно схватить эту злосчастную тарелку и запустить ею в стену…
— Сука! Тварь! Шлюха! — орал Сережа, идя на кухню вслед за Соней. И он в самом деле схватил со стола тарелку и запустил ею в стену. — Кто? С кем?! — Он прижал Соню к стене. — Кто? Из театра? В Останкине?! Сука!
Он тряс ее за плечи, и Соня билась затылком о стену. Ничего, она вытерпит. Только бы не убил. Ей нужно остаться живой. Еще на полгода.
— Кто?! Стерва! На старости лет! — Сережа еще колотил ее затылком и спиной об стену, но удары были слабыми, и голос слабел. Он выдохся. Он выкричал, выбил из себя свою боль, этот первый, самый плотный сгусток боли.
Хлопнула входная дверь.
— Пусти, это Сашка. — Соня оттолкнула от себя мужа. — Отвернись к окну, у тебя лицо пятнами…
Сережа послушно отошел к окну и отвернулся. Ах, жизнь, нелепая штука — жизнь! Только что убивал, громыхал, выдирал шнур — теперь безропотно подчинился Соне. Стоит, отвернувшись к окну. Плечи понуро повисли, руки засунуты в карманы брюк — хоть этим бессильным жестом пытаясь отстоять свою мужскую самость, свою неуязвимость. Да ничего от нее не осталось! Все растоптано, все разрушено, все.
— Ни фига себе! — присвистнул Сашка. — Вы чего тут? Дрались, что ли?
— Дай мне совок и веник, — сухо скомандовала Соня, оглянувшись на сына, стоящего на пороге кухни.
Вот он стоит, обожаемая, родная дылда, в новом школьном костюме, покупала костюм Соня, подшивала девочка Женя. Ремень школьной сумки перекинут через Сашкино плечо, сумку тоже Соня покупала, в начале августа, в другой жизни, другая Соня, примерная мать, верная жена, как давно это было! Две недели назад. Жизнь назад.
— Ты почему не в школе? — рявкнул Сергей, не поворачиваясь к сыну лицом, выполняя Сонин приказ, не желая, чтобы Сашка увидел его потную рожу, бледную, в красных пятнах. Это у него такая реакция на шок Нужно будет компресс ему сделать, заварить ромашку.
— Химичка заболела. — Сын протянул Соне совок и веник. — Нет, правда, вы что, дрались тут? Да?
Надо будет заварить ромашку. Никуда ты не денешься. Какие бы зелено-золотые леса ни ждали тебя в благословенном Беляеве, здесь твой сын и отец твоего сына. Ты прожила с ним полжизни. Он слаб и сломлен, он раздавлен нежданной бедой. Вот и разрывайся как хочешь, раздирайся между зеленым беляевским золотом и отвергнутой, оставленной тобою Сретенкой. Делай что хочешь, но изволь заварить Сереже ромашку. И вычитать, выправить партизанскую лабуду. И оладьи испечь с кабачками.
Ничего. Она всюду успеет. Теперь все легче. Теперь можно не врать, не ловчить. Теперь как на крыльях. Подлая, счастливая Соня. Только затылок ноет от ударов.
— Иди в школу, — пробубнил Сережа, не поворачиваясь к сыну.
Сашка тут же вспылил, уставясь в сутулую отцовскую спину:
— Ты меня гонишь, что ли? У меня времени вагон! Да, кстати, вы слышали? Сообщение ТАСС. Наши неопознанный летающий объект подбили. Сегодня ночью. Кажется, под Владивостоком. Нам физик сказал.
Он произнес это важно, очень значительно, упиваясь тем, что он, как взрослый, уже на равных с отцом — обсуждает последние новости. И взрослое, солидное слово «ТАСС» он выговорил степенно, как можно дольше растягивая эти свистящие «СС», дурачок, смешной, долговязый…
— Какие, к черту, объекты?! — заорал Сережа и, не выдержав, повернулся к сыну. Пятна на его щеках и скулах стали еще ярче.
— Не ори, — буркнул Сашка, надувшись. — Физик говорит, может, это летающая тарел…
— Ты нам зубы не заговаривай! — перебил его Сережа. — В школу! Живо!
Сашка молча вышел из кухни. Через минуту хлопнула входная дверь.
Соня наклонила совок над мусорным ведром. Осколки неопознанной летающей тарелки с грохотом упали на его дно. Отчего над Владивостоком тарелки летают, Соне неизвестно. Почему они по Сониной кухне летают, это она в состоянии объяснить.
Но это уже не Сонина кухня. Это не ее дом. Это не ее дом, но здесь живет ее сын. И Соня сказала, повернувшись к мужу, стараясь говорить СПОКОЙНО И ровно:
— Мальчик ни о чем не должен знать. У него выпускной класс. Трудный год. Год мы должны с тобой продержаться. Скажем Саше, что я живу у Ирки. Ей сейчас плохо, я должна ее поддержать. Я каждый день буду приходить к вам, Сережа. Стирать, готовить, уроки его прове…
— Я тебя убью. Удавлю, — устало пообещал муж, перебив Соню на полуслове.
Ничего он ее не убьет. Он выдохся, щеки в красных пятнах. Надо ему ромашку… Теперь все легче. Он понемногу привыкнет. Все легче. Больше не нужно лгать.
Он ее не убьет. Соне необходимо быть живой. Еще полгода. Потом делайте с ней что хотите. Но эти полгода Сонино время. Время жизни, время женщины, сигналы Точного Времени. Самого точного.
Соня шла вдоль края тротуара, нетерпеливо вытянув вперед правую руку, голосуя пролетающим мимо машинам. Она дрожала от нетерпения: скорее, скорее, скорей! Она торопила время, подхлестывала медленное, сонное течение теплого сентябрьского дня. Нужно перетерпеть, переждать, отбыть пять долгих часов в присутственном месте.
Зато потом, после шести вечера, сонное, неподвижное, неповоротливое время словно с цепи сорвется. Оно рванет вперед, стремительно, не догонишь. Оно помчится вперед, теперь каждая минута будет иметь свою цену, каждый час будет на вес золота.
Нужно собрать вещи, самое необходимое, на первое время. Отвезти Сашку на выходные к старикам на дачу, пусть мальчик побудет там. Подальше от Сережиных истерик, от разбитых тарелок…
Нужно будет поговорить с сыном. Не сказать ему правды, но и не солгать. Как это сделать? Как?! Вот придет эта минута — и слова найдутся.
Мать, отец, Сережа… Соня найдет нужные слова для каждого. Настанет час — слова найдутся…
За окном машины мелькали пролеты Крестовского моста. Соня оглянулась назад — Рижский вокзал. «Вокзал, несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук»… Это Пастернак Это твоя жизнь. Вокзал, растерянное, потное лицо Фридриха, отступающего от Сони к дверям вагона… «Вокзал, несгораемый ящик». Все встречи — позади, впереди — разлуки.
Еще мелькали за окном такси пролеты Крестовского моста. Внизу железная дорога, там мчится состав.
Железная дорога. Соня теперь тоже железная. Броня крепка! Полчаса назад Сережа бросил ей, уходящей, в спину: «Стерва. Железная стерва. Всю жизнь в тургеневскую девушку рядилась, а я верил. Дурак!»
Стерва? Железная? «Вокзал, несгораемый ящик..» Называйте как хотите! Она и сама себя не пощадит, «…разлук моих, встреч и…». Вот привязалось!
Она и сама себя не пощадит. Но наступает ее время. Нужно быть очень сильной. Прямой, как прямая ветка. Железной, несгораемой, сильной, безжалостной и прямой. Впереди полгода Точного Времени. Нужно ему соответствовать. Нужно быть точной.
Таксист притормозил у центрального входа.
— Сколько? — спросила Соня, открывая сумочку.
— Так вы прям тут работаете? В телевидении? В самом? — Таксист уважительно присвистнул. — Тогда уж вы-то точно в курсе: чего мы сбили-то сегодня ночью? Я «голоса» ловил-ловил — не, ни хрена, наши их с утра глушат по-черному. Что за самолет-то, почему сбили, просветите!
— Я ничего не знаю, простите. — Соня сунула ему деньги и выскочила из машины.
Бегом, бегом… Вертушка пропускника… Суровый лейтенантик минуты три всматривался в Сонино фото на пропуске.
— Это вы? — наконец недоверчиво спросил он.
— Я. Фотография месяц назад сделана.
— Надо же. — Он усмехнулся, протянув Соне пропуск. — Обычно наоборот бывает. На фотографии человек моложе, чем в жизни. А вы…
— Третьяков, ты чего разговорился на посту? — хмуро одернул его напарник.