— Вам на фото лет сорок пять, а вот так… — Третьяков покраснел, даже уши вспыхнули, заполыхали огнем веснушчатые мочки. — А виз… визуально лет на десять меньше.
— Спасибо, — улыбнулась Соня.
Она вошла в лифт, тевешный десант в поднебесье. Спасибо, белобрысенький мальчик в погонах. Соня помолодела на десять лет. Там, на фото, сделанном месяц назад, — усталая, сорокапятилетняя несчастная баба. Тургеневская девушка-переросток. Теперь она выглядит на тридцать пять. Вот что с нами делает любовь. Волшебное снадобье, заветное зелье. Деготь меда. Вот-вот — деготь меда.
Сонины соседи по останкинскому лифту обсуждали какой-то «боинг». Говорили о том, что «Евровидение» транслирует выступление Рейгана… О возможных санкциях… О том, что Америка нам этого не простит. И так отношения хуже некуда, а уж теперь… О том, что все это провокация, тщательно продуманная ЦРУ…
Пусть себе говорят. Соня стояла у самого зеркала, притиснутая к нему толпой. В лифте было душно. Люди возбужденно переговаривались, но все эти быстрые тревожные фразы, полуобмолвки, предположения совсем не занимали Соню, скользя мимо ее сознания.
На десять лет моложе! Она взглянула на свое отражение в зеркале: похудела, глаза стали еще больше… Нужно дотерпеть до шести часов вечера, а уж потом… Потом время сорвется с цепи. Шесть, семь, восемь, девять!
Андрюша обещал приехать к девяти. Господи, как дожить до девяти часов вечера? До закатного солнца, до Андрюшиного нетерпеливого звонка в дверь… Господи, сделай так, чтобы девять часов наступили как можно быстрее! Придумай что-нибудь, сжульничай самую малость! Вот, скажем, сейчас одиннадцать, а через час — половина шестого. Ну пожалуйста! Ты ведь все можешь.
Соня открыла дверь режиссерской аппаратной.
Надо же, все в сборе. Сгрудились возле экранов. Это не ЦТ. Это «Евровидение». Для домашнего останкинского пользования. Домашние запретные радости: тут тебе и Си-эн-эн, и Эй-би-си.
Эй-би-си на небеси… На седьмом останкинском небе, у кончика шприца. Смертельный яд вражеских телесетей, мы его дозируем по капле. Говорят, есть лекарства, в которые добавляют по капле яда, тогда они действенней. Вот и мы: каплю яда от Эй-би-си в нашу советскую, идеологически выдержанную, взвешенную на аптекарских кремлевских весах телевизионную микстуру…
— Андрей Иваныч, здрасте, я сегодня всего на четыре минуты опоздала!
Сонин начальник отмахнулся, не повернув головы. Он смотрел на экран монитора. Президент Всея Америки, неувядаемый, отчаянно молодящийся старина Рональд стоял за трибуной конгресса, жестикулируя с преувеличенным пылом, сверх всякой меры гримасничая. Плохой актер, всего-навсего плохой актер. Вот гримаска благородного гнева, вот гримаска неподдельной скорби. Бездарный актер, все швы видны, грубая работа.
— Лена, ты чего не переводишь? — буркнул Андрей Иванович.
— Сейчас… Так… — пробормотала Лена, режиссерша дневного выпуска. — Ну вот, он опять про это… Советский Союз — империя зла. Русские непредсказуемы. От них можно ждать чего угодно, сегодня ночью они еще раз доказали нам это…
— Козел старый! — процедил Сонин начальник, глянув на Кириллова, сидящего здесь же, у стены. — Да, Игорь? Согласен? Провокатор. Гапон!
Кириллов молчал, хмуро глядя на экран. Соня никогда его таким не видела. Соня привыкла к тому, что Главный Останкинский Лев всегда мил и весел, всегда у него сорок хохм наготове, и все свежие, и все смешные.
— Лен, ты чего молчишь? — нетерпеливо прикрикнул на режиссершу Андрей Иванович. — Переводи! Разучилась, что ли?
— Тут разучишься, — вздохнула режиссерша, вслушиваясь в громовые раскаты президентского баритона. Рейган зазывал, витийствовал, форсируя голос, как старый трагик в провинциальном театре, которому семь лет не давали главной роли. — Он говорит, что сегодняшнее ночное происшествие должно послужить уроком…. Так… для всех цивилизованных стран.
— «Цивилизованных», — хмыкнул Андрей Иванович. — А мы, значит, резервация. Лепрозорий. Тифозная деревня. Да, Игорь? Тифозный барак!
— …и что все цивилизованные страны должны объединить усилия для того, чтобы дать отпор…
— Ага! Я ж говорю — Гапон. Гапон, провокатор. Да, Игорь?
Кириллов поднялся со стула, подошел к телефону и набрал несколько только ему известных цифр.
— Евгений Витальевич, это Кириллов. — Он говорил спокойно и четко, пряча досаду, тревогу, недоумение. Это он умел — владеть собой, своим голосом. Еще бы! Голос — это его инструмент. Он профи. Он ас. — Ну что? Никаких новостей? — Кириллов выслушал собеседника, глядя на экран, на Рейгана, простершего руки к сводам конгресса, к небесам, требуя справедливого возмездия. — Понятно. Я понял. Евгений Витальевич, как же так? Весь мир только об этом и говорит, а мы полдня уж как молчим. Вон у нас… — Кириллов покосился на правую линию мониторов, где на экранах детский сводный хор пел что-то благостное, постное, кабалевское, пастеризованно-пионерское, дружно разевая рты. — У нас «Звонкие голоса детей», «То березка, то рябина». Доколе?
Это финальное «доколе» он произнес добродушно и шутливо, как бы смягчая резкость тирады, непозволительную даже для него, для Кириллова.
— Андрей Иваныч! — Соня дотронулась до начальственного локтя, наконец дождавшись минутной паузы.
Вся эта свистопляска с Рейганом, «империей зла» и с таинственным ночным происшествием скользнула мимо Сониного сознания. Все, что не было связано с Беляевом и со Сретенкой, с двумя полюсами Сониной безумной, вздыбленной, счастливой и горестной жизни, все, что происходило помимо этого, — все и было помимо.
Нужно быть точной, экономной. Сил должно хватить еще на полгода. Она не имеет права расходовать их не по назначению. Только Беляево и Сретенка. Только Андре и семья. Долг перед оставленной семьей. Дверь, которую она распахнет перед Андрюшей. Больше ничего. Больше она ни о чем не хочет знать. Самоизоляция. Табу. Режим строжайшей экономии сил.
Господи, только бы начальник отпустил ее сегодня пораньше!
— Андрей Иваныч, я бы хотела обсудить с вами мой сегодняшний рабочий график. Могу ли я…
— Вы?! — Андрей Иванович наконец повернулся к Соне, отвлекаясь от своего «Евровидения». — А вы у нас больше не работаете. Я уже подготовил приказ.
Она сошла с ума, это очевидно. Иначе чем объяснить то обстоятельство, что вместо оторопи она чувствует сейчас радость и облегчение?
— …Считайте, что вы не прошли испытательный срок. Все эти ваши опоздания и прогулы… В свете последних постановлений об усилении трудовой дисциплины… У нас здесь не частная лавочка. Здесь идеологический рупор страны.
Ну да, шприц. Соня была счастлива. Она сошла с ума. Она теряет уже вторую работу, за неполный-то месяц… Впору рыдать и биться башкой о стену. А она стоит перед бывшим начальником, блаженно, идиотски улыбаясь, кивая, как китайский болванчик.
Нельзя тратить драгоценные осенние дни, благословенные зимние — зимние еще короче, — нельзя их тратить на служебную скуку, на хождение по этим белым, путаным коридорам Всесоюзной Дезинфекторской.
Нужно с Андрюшей быть рядом. Ждать его возвращения, стоя у окна, глядя на осенний золотой лес. И на зимний серебряный. Ждать его прихода, считать минуты, прислушиваясь к звуку шагов.
Какое счастье, что ее гонят отсюда!
— Андрей, так не пойдет, — резко заметил Кириллов.
— А когда я могу получить расчет? — не скрывая радости и облегчения, спросила Соня.
Бывший начальник обомлело, даже с какой-то опаской уставился на нее. Он думает, Соня сумасшедшая. Потерять такое место и сиять при этом от счастья. Клинический случай.
— Андрей, так дела не делаются. — Это милый, добрый, благородный Кириллов. Он обнял Соню за плечи, он намерен ее отстоять.
Спасибо, но ей не нужна защита. Она не желает здесь оставаться. Она желает только одного: чтобы на часах вместо половины двенадцатого дня было семь вечера. Ну хорошо, шесть. Три часа не срок. В девять Андрюша позвонит в дверь.
— Товарищи дорогие, я перевожу или нет? Он уже о возможных санкциях говорит, наш доблестный Ронни! — спросила режиссерша, вслушивающаяся в гневный спич президента Америки.
— Расчет? Ну не сегодня же! Вы что, не видите разве, что сегодня творится? — заметил Андрей Иванович холодно.
— Андрей, я ее не отдам, не зверствуй! — сказал добрый Кириллов, все еще обнимая Соню за плечи.
— Игорь Леонидыч, спасибо, дорогой! Но я сама хотела… Я сама ухожу. Так обстоятельства складываются. Все к лучшему, поверьте.
Все к лучшему. Полдень. Теплынь, ровное, ласковое солнце. Первые дни сентября, лучшее московское время.
«Московское время — тринадцать часов. Передаем экстренное сообщение ТАСС. В ночь на второе сентября тысяча девятьсот восемьдесят третьего года в воздушном пространстве над…»
— А где продавец? — спросила Соня у кассирши. — А вот этот утюг можно посмотреть?
Соня стояла возле прилавка в маленьком магазинчике «Свет», там, где улица Чернышевского перетекает в улицу Богдана Хмельницкого, где незримо сталкиваются упрямыми лбами два этих угрюмых дядьки, патлатый разночинец и воинственный усатый хохол.
— Погодите! — отмахнулась от Сони кассирша, прибавляя звук в транзисторном приемнике. — Дайте дослушать.
Хорошо, она подождет. Надо купить утюг. Соня будет Андрюше рубашки гладить. Сама, только сама.
Еще надо термос купить. Вот этот, красивый, китайский. Только бы денег хватило! Там, в Беляеве, в лесу, у самой поляны, растет куст шиповника. Приземистый, пышный. Ветки осыпаны темно-красными, крупными, твердыми ягодами. У шиповника ягоды? Или плоды?..
Не важно. Сегодня пойдем в наш лес, на нашу поляну. Ведь пойдем же? Пойдем. Дождемся тихого закатного часа. Войдем в наш лес. Соберем шиповник, потом в новом термосе заварим. Это полезно, витамин С. Будем утром стоять у кухонного окна, держа в руках по дулевской чашке. «Это шиповник, Андрюша. Дикая, лесная, осенняя ягода. А во Франции растет шиповник? Ну конечно, растет…»