Заводной апельсин — страница 19 из 32

А самое странное случилось, когда я в ту ночь заснул, бллин. Мне приснился кошмар, причем, как вы, вероятно, догадываетесь, на тему одного из фильмов, которые я смотрел перед этим. Кошмарный сон – это ведь в общем-то тоже всего лишь фильм, который крутится у тебя в голове, только это такой фильм, в который можно войти и стать его персонажем. Это со мной и произошло. Мой кошмар напоминал один из фрагментов, которые мне показывали под конец сеанса, там хохочущие malltshiki резвились с молоденькой kisoi, которая обливалась кровью и kritshala, а вся ее одежда была vrazdryzg. Я был среди тех, кто с ней shustril, – одетый по последней моде nadtsatyh, я хохотал и был вроде как за главаря. А потом, в разгар dratsinga, меня словно бы парализовало, я почувствовал ужасную дурноту, и все остальные malltshiki принялись надо мной громко потешаться. А потом я дрался с ними и, силясь проснуться, плавал в лужах собственной крови, чуть не утопал в ней, и очутился опять в палате, в своей постели. Меня затошнило, я вылез из кровати и на дрожащих ногах ринулся к двери, потому что туалет был в конце коридора. И – вот те раз, бллин! – дверь была заперта. Я оглянулся и, словно впервые, увидел на окне решетку. Так что, доставая из прикроватной тумбочки какую-то миску, я уже понимал, что деваться некуда. Хуже того, я даже не смел забыться сном. Вскоре я обнаружил, что до рвоты все-таки не дойдет, но для того, чтобы лечь в кровать и вновь заснуть, я уже был слишком puglyi. Однако все равно потом я вдруг заснул, как провалился, и снов больше не видел.

Глава 6

– Остановите! Остановите! Остановите! – кричал я как заведенный. – Выключите, svolotshi griaznyje, я не могу больше! – То был следующий день, бллин, и я во всю старался, как утром, так и после обеда, играть по их правилам, во всем потакать им и, пока на экране мелькают всякие ужасы, сидеть на этом пыточном кресле как paimalltshik со вздернутыми веками и привязанными к захватам кресла руками и ногами, лишенный возможности шевельнуться. На этот раз меня заставляли смотреть vestsh, которая прежде не показывалась бы мне чересчур неприятной – всего-навсего krasting: трое или четверо malltshikov обчищают лавку, набивая карманы babkami и одновременно пиная вопящую старую ptitsu, причем довольно-таки лениво, только чтобы пустить красную jushku. Однако буханье и какие-то взрывы – трах-тах-тах-тах в голове, дурнота и ужасная раздирающая сухость во рту были еще хуже, чем вчера. – Хватит, ну хватит же! Так нечестно, вы, kozly voniutshije! – кричал я, пытаясь выпутаться из захватов, но это было невозможно, кресло ко мне как приклеилось.

– Первый класс! – воскликнул доктор Бродский. – Ты у нас прямо молодец. Еще отрывочек, и заканчиваем.

На экране опять возникли картины старинной войны 1939–1945 годов, пленка – вся царапаная, драная и полустершаяся – была заснята немцами. Начиналась она немецким орлом и нацистским флагом с изломанным крестом, который так любят рисовать malltshiki в школах, а потом появились кичливые и надменные немецкие офицеры, они шли по улицам, от которых, кроме пыли, бомбовых воронок и развалин, ничего не осталось. Потом показали, как людей ставят к стенке и расстреливают, а офицеры подают команды, а еще показали ужасные nagije тела, брошенные в канаву, – одни ребра и белые костлявые ноги. Потом пошли кадры, где людей куда-то тащат, а они кричат, но на звуковой дорожке их криков не было, бллин, была одна музыка, а людей тащили и по дороге избивали. Тут я сквозь боль и дурноту заметил, что это была за музыка, пробивающаяся сквозь треск и взвизгивание старой пленки: это был Людвиг ван, последняя часть Пятой симфонии, и я закричал, как bezymni:

– Стоп! – кричал я. – Прекратите, подлые griaznyje kozly! Это грех, вот что это такое, это самый последний грех, вы, ублюдки! – Остановить они, конечно, не остановили, тем более что пленки оставалось всего минуты на две – как кого-то там избили в кровь, опять дала залп очередная зондеркоманда, потом нацистский флаг и конец. Однако, когда зажегся свет, передо мной стояли оба – и доктор Бродский, и доктор Браном. Бродский спросил:

– Ну-ка, насчет греха подробнее, а?

– Грех, – сказал я сквозь ужасную дурноту, – грех использовать таким образом Людвига вана. Он никому зла не сделал. Бетховен просто писал музыку. – И тут меня по-настоящему стошнило, так что им пришлось принести тазик, сделанный вроде как в форме почки.

– Музыку, – задумчиво произнес доктор Бродский. – Так ты, стало быть, музыку любишь. Я-то сам в ней ничего не смыслю. Что ж, это удобный эмоциональный стимулянт, и вот тут-то уж я дока. Ну-ну. Что скажете, Браном?

– Ничего не поделаешь, – отозвался доктор Браном. – Каждый убивает то, что любит, как сказал один поэт, сидевший в тюрьме. В этом есть некий элемент наказания. Комендант будет доволен.

– Пить, – простонал я. – Ради бога!

– Отвяжите его, – приказал доктор Бродский. – И дайте ему графин со льдом. – Санитары принялись за работу, и вскоре я поглощал воду галлон за галлоном – о, как это было божественно! Доктор Бродский говорит:

– Похоже, вы достаточно развитой молодой человек. Да и вкус у вас кое-какой имеется. Вам сейчас показали очередной фрагмент о насилии. Насилие и воровство, воровство как аспект насилия. – Я не отвечал ни слова, бллин, меня все еще тошнило, хотя уже и слегка поменьше. Но день был просто ужасный. – Ну так вот, – продолжил доктор Бродский, – как вы думаете, что с вами происходит? Скажите, что, по-вашему, мы тут с вами делаем?

– Вы делаете меня больным, я становлюсь больным, когда смотрю эти ваши извращенские фильмы. Но на самом деле это не из-за фильмов. Хотя, когда вы останавливаете фильм, я перестаю чувствовать себя больным.

– Правильно, – сказал доктор Бродский. – Ассоциативный метод, древнейший в мире способ обучения. А на самом деле из-за чего все это?

– Из-за griaznyh kozlinyh vestshei, которые происходят у меня в tykve и в kishkah, – ответил я. – Вот из-за чего.

– Эк ведь загнул, – покачал головой доктор Брод ский, улыбаясь одними губами. – Язык племени мумба-юмба. Вам что-нибудь известно о происхождении этого наречия, а, Браном?

– Да так, – пожал плечами доктор Браном, который уже не строил из себя моего закадычного друга. – Видимо, кое-какие остатки старинного рифмующегося арго. Некоторые слова цыганские… Н-да. Но большинство корней славянской природы. Привнесены посредством пропаганды. Подсознательное внедрение.

– Ладненько, ладненько, – потирая ладошки, проговорил доктор Бродский, вроде как в раздумье и совершенно больше мной не интересуясь. – Да, так вот, – спохватился он, – провода тут ни при чем. То, что к тебе прикрепляют, служит для другого. Просто мы измеряем с их помощью твои реакции. Что остается, ну?

И тут я сразу понял – конечно же, что я за глупый shut, как я раньше-то не догадался, что были ведь еще и уколы в ruker!

– А! – вскричал я. – А, все понял! Вонючий kal, подлые трюкачи! Предатели, pidery заразные, больше у вас это не пройдет!

– Я рад, что вы заявили протест, – сказал доктор Бродский. – Теперь у нас по этому поводу полная ясность. Но мы ведь можем вводить в ваш организм вакцину Людовика и другими путями. Через пищу, например. Но подкожные инъекции лучше всего. И не надо против этого бороться, я вас умоляю. Толку от вашего сопротивления не будет. Вы все равно нас не пересилите.

– Грязные vyrodki, – со всхлипом проговорил я. Потом более жестко: – Я не возражаю, пускай будет насилие и всякий прочий kal. С этим я уже смирился. Но насчет музыки это нечестно. Нечестно, чтобы я становился больным, когда слушаю чудесного Людвига вана, Г. Ф. Генделя или еще кого-нибудь. Так делать могут только злобные svolotshi, я никогда вас не прощу за это, kozly!

Оба постояли с видом слегка вроде как задумчивым. Наконец доктор Бродский сказал:

– Разграничение всегда непростое дело. Мир един, жизнь едина. В самом святом и приятном присутствует и некоторая доля насилия – в любовном акте, например; да и в музыке, если уж на то пошло. Нельзя упускать шанс, парень. Выбор ты сделал сам.

Я не понял этой его тирады, но сказал так:

– Вам нет необходимости углублять курс моего лечения, сэр. – Тут я исхитрился и прибавил к своему тону еще толику смирения. – Вы доказали мне, что всякий там dratsing, toltshoking, убийства и тому подобное – вещи нехорошие, очень и очень нехорошие. Я усвоил этот урок, сэр. Я вижу сейчас то, чего никогда не видел прежде. Я излечился, слава богу. – И с этими словами я как бы молитвенно воздел glazzja к потолку. Однако оба моих мучителя печально покачали головами, а доктор Бродский сказал:

– Пока вы еще не излечены. Многое еще предстоит сделать. Только тогда, когда ваше тело начнет реагировать мгновенно и действенно на всякое насилие как на змею, причем без какой бы то ни было нашей поддержки, без медикаментозной стимуляции, только тогда…

А я говорю:

– Но, сэр, господа, у меня ведь и соображение какое-то имеется! Насилие – это зло, потому что оно против общества, потому что каждый vek на земле имеет право на zhiznn, право на счастье, на то, чтобы его не били, и не издевались, и не сажали на nozh. Я многому научился, ну правда же, ей-богу! – Но доктор Бродский долго от души над этим смеялся, показывая белые zubbja, а потом говорит: «Ересь эпохи разума», – или что-то в этом духе, столь же мудреное.

– Я понимаю, – продолжил он, – что такое добро, и одобряю его, но делаю при этом зло. Нет-нет, мой мальчик, это уж ты предоставь нам. Но ты не унывай. Скоро все кончится. Теперь уже меньше чем через две недели ты будешь свободным человеком. – И он потрепал меня по плечу.

Меньше чем через две недели. О други мои, о братие, это же целая вечность! Это все равно что время от начала мира до его конца. По сравнению с этими двумя неделями отсидеть в гостюрьме четырнадцать лет от звонка до звонка было бы сущей чепухой. И каждый день одно и то же. Впрочем, через три или четыре дня после того разговора с Бродским и Браномом, когда вошла kisa со шприцем, я сказал: