Завоевание Англии — страница 15 из 77

— Если, — начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, — если сердце мое ликует, что мне еще раз довелось дышать воздухом Англии, службе которой, на поле битвы и в Совете, я посвятил столько лет своей жизни — иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам… Если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости — если будет на то соизволение государя и ваше, сановники!.. Если сердце мое радуется, что довелось еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда нашей общей родине грозила опасность — кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще враги, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом в последнюю минуту жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!..» Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?

Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытующий взгляд.

— Кому, спрашиваю я, — продолжал Годвин после минутной паузы, — кому хватит сил, чтобы без смущения сказать эти слова?! У кого из вас возьмутся силы сказать это?! Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или провозгласить мою невиновность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей? Выслушайте меня и тогда отвечайте. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в Дувр; дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, — я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, — чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушение саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорля на устах поговорка: «Каждый человек — хозяин в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, — по-моему, совершенно справедливым, — прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его; начался поединок — и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Весть о том доходит до графа Евстафия; он летит на место катастрофы со своими родными, где они и убивают англичанина у его собственного дома!

Среди сеорлов, толпившихся в конце залы, послышался сдавленный, гневный ропот. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал:

— Совершив это злодейство, чужеземцы стали разъезжать по всем улицам с обнаженными мечами, резать всех, кто ни попадался им на дороге, и даже топтать детей копытами своих скакунов. Горожане тоже взялись за оружие… Благодарю Бога, давшего мне в соотечественники этих смелых граждан! Они дрались, как мы, англичане, всегда деремся, убили девятнадцать или двадцать человек наглых пришельцев и принудили остальных очистить город от своего присутствия. Граф Евстафий бежал. Он, как нам известно, человек умный и сообразительный; он не сходил с коня, не брал куска в рот, пока не остановился у ворот Глостера, где наш монарх производил в то время суд и расправу. Он пожаловался королю, который, выслушав одного лишь истца, очень разгневался за оскорбление, нанесенное его знаменитому гостю и родственнику, послал за мною, потому что Дувр находился в моем управлении, и повелел мне созвать военный суд и наказать по военным законам тех, кто дерзнул поднять оружие на иностранного графа… Обращаюсь к вам, мужественные графы, заседающие здесь, — к тебе, знаменитый Леофрик, и к тебе, благородный Сивард! На что, скажите, вам графства, если у вас не хватит силы или смелости охранять их права? Какой же образ действия предложил я? Вместо военного суда, который обрушил свой приговор на весь город, я посоветовал государю вызвать городского голову и старшин для объяснения их поступка. Король, потому ли, что я имел несчастье навлечь его гнев, или же по внушению чужеземцев, отверг этот образ действия, предписываемый законами Эдгара и Канута. А так как я не желал и, — объявляю в присутствии всех, — потому что я Годвин, сын Вольнота, не смел, если бы и желал, войти в вольный город Дувр в доспехах и на боевом коне, с палачом по правую руку, — эти пришельцы убедили короля призвать меня в качестве подсудимого в Витан, собранный в Глостере и наполненный чужеземцами… Не затем вызвали меня, чтобы — как я предполагал — совершить правосудие надо мной и моими дуврскими подчиненными, а для того, чтобы одобрить посягательства графа Булонского на льготы английского народа и предоставить ему право безнаказанно издеваться над англичанами! Я колебался; мне стали грозить изгнанием; я поднял меч на защиту себя и английских законов, поднял меч, чтобы не дать чужеземцам резать наших братьев у собственных их очагов и давить наших детей под копытами их лошадей. Король созвал свои войска. Благородные графы Леофрик и Сивард, не зная причин, заставивших меня прибегнуть к оружию, стали под знамя короля, как их обязывал долг к британскому базилевсу. Когда же они узнали сущность дела и увидели, что за меня поднялся весь народ, чтобы наказать заморских пришельцев, графы — Сивард и Леофрик — вызвались быть посредниками между мной и королем… Заключено было перемирие; я согласился представить все дело на решение Витана, который должен был собраться на этом же месте. Я распустил своих воинов; однако чужеземцы уговорили короля не только удержать свои полки, но даже посоветовали призвать к оружию ближние и дальние области и пригласить союзников из-за моря. Я явился в Лондон, чтобы предстать перед мирным Витаном, и что же я нашел — самое грозное ополчение, какое когда-либо собиралось в нашей стране! Вождями этого ополчения были норманнские рыцари. В таком ли собрании мог я ожидать правосудия? Несмотря на это, я соглашался явиться с сыновьями перед Витаном, если нам дадут охранные грамоты, в которых наши законы отказывают одним только грабителям. Два раза повторял я это предложение, и оба раза мне отказали… Таким образом я и мои сыновья были осуждены на изгнание. Мы покинули было отечество, но теперь возвратились.

— С оружием в руках! — злобно воскликнул Рольф, пасынок Евстафия Булонского, насилия которого были верно описаны Годвином.

— С оружием в руках! — повторил граф. — Да, мы подняли оружие на пришельцев, отравлявших слух нашего доброго короля… С оружием в руках, граф Рольф! При виде этого оружия бежали франки и чужеземцы — теперь же оно бесполезно. Мы среди своих соотечественников, и франк не стоит более между нами и кротким, миролюбивым сердцем нашего возлюбленного монарха… Сановники и рыцари, вожди этого Витана, величайшего из всех Витанов! Вам теперь надлежит решить; я ли со своими приверженцами или заморские пришельцы посеяли раздор в нашем отечестве? Заслужили ли мы изгнание? И, возвратясь назад, употребили ли мы во зло принадлежащую нам власть? Я готов принести очистительную клятву от всякого изменнического действия или помысла. Между равными мне королевскими танами находятся такие, кто может поручиться за меня и подтвердить представленные мною факты, если они еще не довольно ясны… Что же касается моих сыновей, в чем можно винить их, кроме того, что в жилах их течет моя кровь? А эту кровь я учил их проливать в защиту той возлюбленной страны, в которую они умоляют позволить им возвратиться.

Граф замолк и уступил место своим сыновьям; тем, что он так искусно удержался от того бурного красноречия, в котором его обвиняли, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже заранее готовое оправдать его.

Но когда вперед выступил старший сын Годвина, Свен, большая часть собрания как будто вздрогнула, и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.

Молодой граф заметил это и сильно смутился. Дыхание замерло в его груди, он поднял руку, хотел заговорить… но слова застыли на устах, а глаза дико озирались кругом — не с гордостью правоты, а в мольбе преступной совести.

Альред Лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но кротким и отчетливым голосом:

— Зачем выходит Свен, сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он не виновен в измене королю? Если так, то он сделал это напрасно, потому что если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространяется на весь его дом. Но спрашиваю именем собрания: осмелится ли Свен сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести? Увы! Зачем выпал мне этот тяжкий жребий?.. Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я — слуга закона и, следуя обязанностям своего сана, должен жертвовать всем остальным…

Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:

— Обвиняю тебя, Свена-изгнанника, в присутствии всего Витана, в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!

— А я, — вмешался граф Нортумбрийский, — обвиняю тебя пред этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Беорна!

Разразись неожиданно громовой удар, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудалое, но благородное лицо старшего его сына; даже самые преданные друзья графа не могли скрыть движения, выражавшего порицание. Одни потупили головы в смущении и с прискорбием; другие смотрели на обвиненного холодным, безжалостным взглядом. Только между сеорлами нашлось, может быть, несколько затуманенных и взволнованных лиц, потому что до этого дня ни один из сыновей Годвина не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свен.