Завтра будет поздно — страница 13 из 78

— А это чья пакость? — закричал пристав. — Кто ее дал Савину?

Он показал тоненькую брошюрку под названием «С одного козла двух шкур не дерут». В ней говорилось об издевательствах мастеров, которые штрафами и взятками сдирают вторую шкуру с рабочего, так как первая достается фабриканту. Иустин действительно передал ее двоюродному брату.

— От меня он ее получил, — признался юноша. — Сам-то я не курящий, а ему сгодится, с десяти лет курит.

— Где ты ее взял?

— На улице нашел.

— Врешь!

И пристав ударил его по лицу. Иустин обозлился.

— Если будешь драться, ничего больше не скажу. Пристав ударил еще раз и заорал:

— Я тебя научу, щенок, как разговаривать! От кого получил? Говори!

Стиснув зубы, юноша молчал. Он готов был кинуться на полицейского и вцепиться ему в горло. Пристав, видимо, почувствовал это, он отступил за широкий письменный стол и сказал:

— Так вот ты из каковых! В молчанку играть? Обученный, значит? У нас на таких кандалы надевают.

В тот же день он отправил Иустина в Тулу, да не просто, а под усиленным конвоем: два стражника с саблями наголо ехали справа и слева.

«Ух, с каким почетом! Словно знаменитого разбойника ведут, — подумал юноша и гордо вскинул голову. — Пусть все видят, что я их не боюсь».

В полицейском управлении его посадили не в общую камеру, где сидели мелкие воры и жулики, а в отдельную.

Старичок сторож поставил на стол кувшин с водой и спросил:

— Как насчет харчей? Есть у тебя, паря, деньги?

— Нет, ни копейки не осталось.

— Тогда плохо твое дело. У нас здесь не кормят.

Все же старик принес ему немного заплесневелых сухарей. Больше двух суток ничего иного у Тарутина не было.

На третий день он услышал песню, доносившуюся из коридора. Густым басом кто-то выкрикивал:

На бой кровавый, святой и правый,

Марш, марш вперед, рабочий народ!

Вскоре в камеру втолкнули коренастого мастерового в разодранной рубашке, сквозь прорехи которой виднелась полосатая морская тельняшка. Иустин знал его. Это был лекальщик их завода Антон Ермаков, часто буянивший в нетрезвом виде.

Сев на нары, Ермаков запел новую песню:

Улица веселая,

Времечко тяжелое…

При этом он пьяно притаптывал и щелкал пальцами. Увидев сидящего в углу Иустина, лекальщик вдруг умолк и спросил:

— А ты кто?

— Я, дядя Антон, арестованный.

— А кто тебе сказал, что меня зовут Антоном?

— Солодухин. Я его подручный.

— Правильно. Солодухин мой друг. Много с ним гуляно. Хочешь, я тебя матросским песням научу? — вдруг спросил он.

Иустин был рад всякому развлечению в этой полутемной камере.

— Научите, — попросил он.

— Ишь какой прыткий. «Научите»! А ты знаешь, что за песни в тюрьму попасть можно?

— Так мы уже сидим в тюрьме.

— Верно, — оглядев камеру, удивился Ермаков. — А ты, паренек, с перцем, — отметил он. — Хочешь, балтийскую спою? — И, не дождавшись ответа, запел:

Грохочет Балтийское море

В угрюмых утесах у скал…

Песня была про отважного матроса, расстрелянного царем.

Погиб он за правое дело,

За правду святую и честь.

Снесите же, волны, народу,

Отчизне последнюю весть.

Снесите глухой деревнюшке

Последний рыдающий стон

И матери, бедной старушке,

От павшего сына поклон.

Спев песню, Ермаков вытер ладонью слезы, положил тяжелую руку на плечо Иустину и сказал:

— Будут на военную службу брать — просись в матросы. Таких товарищей, как на море, нигде не найдешь. Но не пей, Иустин, — не только полиция, а и друзья презирать будут. Это точно, верь мне, на своей шкуре испытал.

От получки у Ермакова осталось рубля четыре. Он покупал на эти деньги хлеб, воблу, рубец и подкармливал юношу. Когда Иустина вызвали на второй допрос, старый матрос посоветовал:

— Придуряйся, ничего не говори, отказывайся от всего.

Иустин так и поступил: он делал вид, что не понимает жандармского офицера, и нес всякий вздор. Тот бился, бился с ним, потом обозлился, вызвал рослого полицейского и сказал:

— Тащи этого остолопа на улицу и дай под зад, чтобы раз пять перевернулся.

Полицейский схватил Иустина за ворот, поволок к выходу и так пнул его ногой, что юноша растянулся на панели. Ему хотелось схватить камень и ударить обидчика, но он одумался, погрозил лишь кулаком и поспешил уйти.

В деревне Иустин узнал, что стражники целый день искали винтовку и на огороде, и у соседей, но не нашли. Юноша решился вытащить карабин из-под камней только через Неделю. Он счистил с него ржавчину, смазал маслом, завернул в тряпки и перепрятал под крышу сарая.

Вскоре этот карабин ему понадобился. Невдалеке от деревни находилось имение тульского головы Любомудрова. Летом его управляющий нанимал девчат метать стога и жать рожь. Многие из них оставались ночевать в поле. И вот в разгар сенокоса, поздно вечером, Иустин нагнал на дороге заплаканную дочку соседки Марфеньку.

— Кто тебя обидел? — спросил он.

— Володька помещицкий, — ответила она. — Все лапает и пристает, а сегодня — хвать за плечо и тащит. Я, чтоб отстал, в руки зубами вцепилась… Он за это — в грудь. «Уходи прочь, говорит, и больше на работу не являйся».

— Ладно, не плачь, Марфенька, я его отучу девчат лапать, — пообещал Иустин.

В эту же ночь он перенес свой карабин в поле и спрятал под кустом у помещичьей межи.

В субботу, пораньше закончив работу, не заходя домой, Иустин засел во ржи у проселочной дороги.

Сидел он долго, уже зашло солнце, и на небе угасали красные полосы. Наконец показалась легкая бричка. В ней ехал с поля, насвистывая, долговязый студент — сын помещика. Он был в форменной фуражке и белой рубахе.

Иустин поднялся и крикнул:

— Стой!

Но студент не остановил бричку, а испуганно вскочил и принялся нахлестывать коня. Иустин прицелился и нажал на спусковой крючок карабина. Сверкнул огонь, прогремел выстрел. Конь от испуга рванулся и понесся как шальной.

«Промазал», — понял Иустин и дважды выстрелил вдогонку. На следующий день в имение понаехало много стражников и жандармов. Началось следствие. Студенту, видимо, от страха померещилось, что изо ржи вышел огромный и бородатый детина с ружьем, а может, он это придумал, чтобы не прослыть трусом. Во всяком случае безусый Тарутин у полиции подозрений не вызывал. Одна только Марфенька догадывалась, кто стрелял в студента.

В другое воскресенье, когда Иустин вечером пришел на гулянку, она отвела его в сторону и шепотом спросила:

— Это ты стрелял в помещичьего Володьку?

— Я. Жаль вот, промазал.

— А не боишься? Ведь нас обоих могут в тюрьму посадить.

— А тебя-то за что?

— Ну; как же… если бы я не пожаловалась… Ты ведь за меня мстил, да?

— Да.

— Иустин, значит, ты… — У нее не хватило духу сказать «любишь меня», но он это понял и вместо ответа привлек к себе Марфеньку и поцеловал.

С этого воскресенья они по вечерам стали гулять вместе. Девушка любила его за бесшабашность и отчаянные поступки и в то же время страшилась их.

— Иустин, остепенись, — не раз просила она. — Иначе отец не примет твоих сватов.

И действительно, ее отец и слышать не хотел об их свадьбе.

— Лучше пусть в девках останется, чем за голодранца выходить, — говорил он. — Такие из тюрьмы не вылазят.

Когда Иустина призвали в армию, он сам попросился на флот.


«Питерские поотчаянней будут, — вспоминалась ему девушка, передававшая листовки. — Не побоялась к незнакомому подойти. А вдруг бы на «шкуру» нарвалась? Схватил бы он ее ив кутузку. Не зря же она сделала строгое лицо: я, мол, вас не знаю. Почему она ни к кому другому, а именно ко мне подошла? Значит, чем-то я доверие вызвал. Имя у нее хорошее: Катя, Катюша. Эх, дурень, адреса не спросил!»

Доехав до Ораниенбаума, Тарутин поспешил в порт и там пристроился к артиллеристам, которые переправлялись в Кронштадт на лошадях, запряженных в огромные сани.


НА КРЕЙСЕРЕ «АВРОРА»

Судостроители забастовали в пятницу. Франко-русский завод опустел. Наступила непривычная тишина, нарушаемая лишь звоном склянок «Авроры».

Без рабочих ремонтируемый корабль имел какой-то заброшенный и растерзанный вид. С его высоких бортов свисали покосившиеся пустые беседки клепальщиков. Листы стальной брони во многих местах остались развороченными, в зияющих дырах виднелись заржавевшие шпангоуты.

Командир «Авроры» капитан первого ранга Никольский, не желая, чтобы матросы узнали о начавшихся в столице беспорядках, отдал строгий приказ: никого в город не отпускать. Но разве утаишь такие события от матросов?

Трюмные машинисты, гальванеры, кочегары и электрики с утра перетирали и смазывали детали разобранных машин. Прибегавшие к ним матросы строевой команды шепотом передавали:

— Все заводы остановились. Рабочие ходят по улицам с флагами. За Нарвской заставой бьют городовых.

К концу дня в машинное отделение бегом спустился возбужденный плотник Липатов.

— Где Белышев? — спросил он.

— А что стряслось? — заинтересовались машинисты.

— Совсем осатанели. Крейсер в тюрьму превращают… Семеновцы рабочих арестовали, притащили на корабль и — в карцер. Нас и так презирают, жандармами зовут, а тут еще такое.

У авроровцев действительно была недобрая слава на флоте. Полтора года назад, когда матросы «Рюрика» отказались конвоировать взбунтовавшихся матросов линкора «Гангут», командующий приказал это сделать экипажу «Авроры». Офицеры в конвой отобрали новичков, только что прибывших служить на корабль, и те опозорили всю команду.

— Постой, не горячись, — остановил плотника появившийся Белышев и, отойдя с ним в сторонку, шепнул:

— Созови своих ребят понадежней, а я своих. Сойдемся ровно в пять в туннеле у главного гребного вала.