– Спасибо, премного благодарен.
Нужно было видеть, как осветилось лицо Баратинёра, когда он закивал, довольный, почти счастливый, и поковылял прочь, не ожидая от меня больше ничего.
Халат
О, халат. Проклятый символ безделья, удушающая хламида нереализованных надежд. Формы их навечно впечатались в твой обманчивый уют. О, ты хитер! Твое тепло, твоя мягкость, скольких сумел обмануть ты! Окутывая своего хозяина, ты лишаешь его сил, остатков вдохновения. Ты кладешь его на потертый диван, оголяя уставшую руку и впалую грудь, и впускаешь холод реальности, но ты знаешь, что контраст твоего тепла не оставляет ей шансов. Хозяин закутывается потеплей, и ты победил – он вновь в твоих владеньях.
Ты первый встречаешь гостей, которые приходят все реже, им неприятно твое присутствие. Но тебе это на руку, ведь твоя жертва покидает тебя все реже. Ты врастаешь в руки, не способные набрать на гитаре новые аккорды, ты – петля, что сдавливает горло никогда не оживших героев. Ты – слово, к которому не подобрать рифмы. Ты – гильотина неизданных книжных корешков, ты – широкая пола, плескающая красное вино на лучшие куски написанного текста. Твои карманы бездонны, как и твоя душа. Все, попадающее туда, навсегда потеряно. Ты – виселица, сотканная из потерянных поясов, ты – кофейное пятно, которое не смыть. Ты – самая безобразная муза, самая алчная жена и самая благодарная любовница.
Скольких ты уже погубил и скольких еще! Тебе все мало. Возьми теперь меня. Забери навеки в свою теплую обитель махры. Но вспоминай обо мне хоть иногда… Когда истлеешь и развалишься на части, а из нутра твоего выпадет перо. То самое, что не дало мне записать звенящую первозданной чистотой мысль, которую ты навеки похоронил в своих недрах… Кто теперь вспомнит ее. Может быть, ты?
О, халат. Нет никого преданнее тебя. Нет никого смертоноснее тебя.
До отвала
Есть что-то такое в женских волосах, что они, как паучьи нити, способны связать между собой совершенно незнакомых женщин. В салонах красоты они предстают друг перед дружкой неприглядными, растрепанными, с отросшими корнями и прядями седин, с посеченными кончиками и неудачным окрашиванием; не стесняясь и не таясь, как узники, заключенные в одну темницу за одни и те же грехи.
Кресла двух клиенток стояли рядом, а процедуры предстояли долгие, вот и зашел у них разговор. Поговорили о модных весенних новинках, упомянули детей и школу, перемыли кости своим начальникам и начальницам (не упоминая имен, разумеется), в общем, коротали время, как могли и привыкли. Когда темы, вызывающие наибольшее раздражение были исчерпаны, а напряжение снято, женщины перешли к темам более спокойным и приятным – к домашним животным.
Та, что сидела левее и была по виду чуть моложе той, что сидела справа, стала рассказывать о своей любви к кошкам и котам, а именно, к одному. Кот, судя по рассказу, был сущим дьяволом, он воровал курицу (причем целиком), а затем трепал ее по всей кухне, не удосуживаясь доесть уворованное. Он гадил в обувь и на одежду, не из-за дурного воспитания, а из вздорности характера и врожденной мстительности. Он драл когтями руки и ноги гостям и хозяйке, а детям царапал щеки и рвал волосы. Закатив глаза, девушка перечисляла озорства его и проделки, но по всему было ясно, что всепрощение в этом рассказе перевешивало все остальное, хотя любовь тут и была в одни ворота.
Вторая женщина, послушав все это, энтузиазма не поддержала. Она относила себя к противоположному лагерю, тому, что виляет хвостом и слюнявит все вокруг. Поправив цветастый пеньюар, она глубоко и понимающе вздохнула, и на лице ее возникла снисходительная улыбка, мол, что ваши кошки, вот собаки-то, вот настоящие правители в семье. Собаку ее звали Дусей, сокращенно от Дульсинеи, и всё в этом породистом пушистом комке было до того прелестно, что не могли домочадцы на нее надышаться. Дусе позволялось все – спать, где она пожелает, играть и грызть косточку в любом месте, хоть даже на ковре, хоть на кровати – все сходило этому избалованному созданию с рук. Лишь одно не дозволялось ей, и запрет этот происходил не из прихоти, а из заботы и любви. Больше всего на свете любила Дуся покушать. Ей было совершенно не важно, насколько вредна человеческая пища для нежных, породистых желудков. Как только семья садилась за стол, она была тут как тут и ходила кругами, поскуливая от отчаянья и обиды. Бывало, ей перепадал кусочек-другой, но Дусе все было мало, казалось, собака эта была бездонной бочкой, которая могла проглотить все, что ей давали, и при этом все равно остаться голодной.
Дусю пробовали закрывать на время обеда, чтобы зря не нервировать, садились кушать лишь после того, как кормили животное досыта, клали порции больше, чем было положено, – все бесполезно. Голодные глаза не прекращали буравить каждого, кто осмеливался жевать в ее присутствии. Спрашивали ветеринара, сказал, что так и нужно себя с животным вести, или же гонять глистов, если дело не изменится. Узнавали у знакомых, те пожимали плечами – с их-то собаками все было прекрасно! Наконец, одна подруга посоветовала простой рецепт: «А вы положите ей еды, – сказала она. – Все, что она любит больше всего, и пусть она съест столько, сколько ей хочется». На резонный вопрос, не опасно ли это, подруга рассмеялась и сказала, что собака никогда не съест больше, чем позволит организм, а такая процедура полезна тем, что научит ее дисциплине. Она, наконец, поймет, как неприятно переедание. «Ну вырвет ее разочек, зато потом будет кушать сколько положено».
Тут вдруг рассказчицу отвлекла мастер – нужно было смывать краску и делать укладку. Когда она вернулась в кресло, видно было, что мысли ее переключились на иной лад, но рассказ был не закончен, и соседка, все это время ожидавшая его окончания, как, впрочем, и все, кто находился в салоне, спросила с нетерпением:
– Ну и как?
– Что, как? – переспросила женщина, не вполне припоминая свой прерванный монолог.
– Получилось у вас так сделать? Перестала собака клянчить еду?
– А, да нет! Не получилось, – рассеяно бросила она, – переела она тогда, и приступ панкреатита случился. Померла наша Дуся.
– В салоне повисла тишина, которую женщина приняла на свой счет. Ведь цвет на ее голове получился просто отменным, таким, как она и хотела.
51,75
На Хусавик опускалась ночь, и усталые рыбаки с облегчением бросали свои грузные, пропитанные солью тела на крепкие лавки, что стояли в баре, в трехстах метрах от главного причала.
За темным от пролитого пива деревянным столом сидели трое мужчин.
– Эй, Йон, слыхал, газетчики в город слетаются, – громкий голос принадлежал Йохану, старому рыбаку.
– Что им надо? – отозвался Йон, не отрывая взгляда от пыльного экрана телевизора, пришпиленного к стене над барной стойкой.
– Говорят, тут объявился 52-герцевый кит.
– Мм? – Йон отвлекся от экрана. Его голубые глаза теперь внимательно изучали собеседника.
– Его засекли в наших водах, и теперь сюда едут ученые, журналисты и Бог знает кто еще. Так что ты, изучая их, можно сказать, в воду глядел, – он хохотнул.
– Не их, а его. Я засек только одного кита.
– Может статься, что это – тот самый. Станешь знаменитым, когда журналюги к тебе приедут за расспросами. Только не забудь их предупредить, что ты волк-одиночка и не любишь, когда тебя сильно достают.
– Что плохого в одиночестве? С населением в одну тысячу жителей – это самое обычное дело.
– Думаю, что теперь это количество будет лишь увеличиваться. Я вчера заходил к Маргрет, она сказала, что туристы за один день раскупили весь ее запас газировки. Такой счастливой я ее давненько не видел! И вообще, разве я сказал, что одиночество – это плохо? Все в порядке, пока ты не забываешь угощать своих друзей. Эй, Олаф, налей-ка нам всем еще под одной, у Йона сегодня шикарный улов, он должен нам по стакану!
– Так что с этим китом, Йохан? – вступил в разговор Магнус.
– Дело такое, что этот хитрец на такой высокой частоте волны посылает, что ни один другой кит его услышать не может, – смакуя пиво и всеобщее внимание, Йохан растягивал каждое слово. – Никто больше на такой частоте не поет, кроме него. Вот он и скитается по океану, как проклятый, только и знает, что своих ищет и зовет, только не слышат они. За то и прозвали его «Самым одиноким китом на планете». Он вроде как иностранец, который один на всем свете свой язык знает. И в какую бы страну ни приехал и с кем бы ни заговорил, никто его понять не сможет.
– Черт, до чего же грустная история, – сказал Магнус.
– А по-моему, она забавная. Разве не смешно, что тебя даже мать родная не понимает? Так и слышу китовые разговоры: – Дорогая, наш малыш разорался, чего он хочет? – Да черт его знает, я ни слова не понимаю! – и он заржал, стукнув кружкой о стол так, что пена разлетелась. Магнус хохотнул, отхлебнув из своей кружки:
– И что, они будут его изучать? Думаю, они захотят его усыпить и перенастроить его горло, чтобы он мог посылать правильные сигналы.
– А что, это решило бы все проблемы, – произнес Йохан.
– Это только прибавило бы проблем. Кит найдет себе невесту, и у них родятся еще пара-тройка гигантов, которые будут тоннами пожирать нашу рыбу. Вот тогда-то запоем мы все.
– О, слушай, а, может, ему так все осточертело, что он сменил настройки, чтоб его никто не слышал и не доставал. Точно как ты, Йон! Эй, ты чего молчишь?
– Я его слышу, – сказал Йон.
– А что толку от того, что ты его слышишь? Ты не кит, а главное, не китиха. Начерта ты ему сдался, потомства ты не принесешь и веселья от тебя тоже никакого. Так что зря ты свой аппарат с собой таскаешь.
– Что еще за аппарат? – спросил Магнус.
– Да штука такая, которая вроде как частоту ловит, на которой киты общаются.
– Гидрофон, – ответил Йон.
– Ну да. И теперь не поймешь, то ли он за рыбой ходит, то ли на концерт! – и Йохан засмеялся во весь голос.
– Ни черта себе, Йон, я тоже хочу послушать.