Я прожил долгую жизнь, но кто из стариков может сказать, что жизнь его окончена? Это лишь фигура речи, не более. Старость – это не вспышка, после которой наступает темнота. Старость – это длинный перрон, по которому ты тащишь свой багаж и клянешь себя за скопидомство. Я тянул свой столько, сколько мог. Видит Бог, я не хотел сдаваться. Вы видели меня, когда я усердно выполнял упражнения; я приседал каждый день по тридцать раз, разве что иногда по двадцать, когда маленькая Лиззи хотела играть и щекотала меня без остановки.
Думаю, я мог протянуть еще долго, если бы в памяти моей все чаще не всплывали дни моего детства. Когда я был моложе, я вовсю потешался над теми стариками, которые не были способны вспомнить, что ели на завтрак, зато могли в точности описать, как выглядел велосипед, подаренный отцом на Рождество. Но я сам вдруг стал таким же, с памятью, напоминающей неудавшийся кабачок: большой и сочный с одной стороны и тонкий и безжизненный с другой. Но, быть может, жизнь – это просто замкнутый круг, и убегающее от нас детство вовсе не удаляется, а наоборот, приближается к нам? Ведь чем старее мы становимся, тем яснее видим его.
Что ж, солнце моего детства освещало в памяти многие приятные события, но так же, как помним мы прекрасное, так помним и другое. Я часто думал об отце, и солнце тускнело. Вы не знали своего дедушку, и мне не довелось дождаться старости своего отца. Он лишился рассудка, когда мне было всего девять. Я не пожелаю ни одному ребенку того, что довелось пережить мне. Те, кому приходилось в жизни сталкиваться с подобным, знают о метаморфозах, которые происходят с человеком, бывшим в здравии и отличном самочувствии, и впоследствии превратившегося в чудовище. Разумеется, мы знали, что отец болен. Он и раньше подолгу «зависал» (как мы, дети, это называли) и сидел, уставившись в одну точку, не отвечая на наши вопросы. В такие минуты мать просила нас не беспокоить отца. Она закрывала дверь в его комнату и уходила, а мы тайком возвращались и приоткрывали ее. Мы видели, что он продолжал сидеть с безжизненными руками, повисшими плетьми вдоль ножек стула, и смотреть в одну точку. Я помню, как наше детское сознание, в качестве защитной реакции, воображало, что отец обдумывает какой-то секретный план или модель космического аппарата. Мы были детьми, и нам было непонятно, что кто-то может просто сидеть, ничего не делая, думая ни о чем.
Однажды мама собрала нас и объяснила, что мы должны быть готовы к тому, что отец скоро станет другим. Она не объяснила нам, каким именно он станет. Но скоро мы уже и сами это поняли. Болезнь прогрессировала. И если раньше отец безобидно сидел у себя в комнате, то теперь стал на нас нападать. Перестав узнавать нас, своих детей, он считал, что мы – соседские мальчишки, забравшиеся в его дом, и гонял нас, вооружившись лопатой или кочергой. Мать, как могла, успокаивала его. Объяснить ему состояние дел было невозможно, в его голове все перемешалось, и она с трудом могла утихомирить его. Отец называл ее именем своей матери и, по-видимому, считал ее таковой. Наверное, только лишь поэтому он слушался ее.
Так длилось многие годы.Сдать отца в клинику мы не могли, из-за нехватки денег, его содержание там было нам не по карману. От нас отвернулись соседи, они попросту боялись нашего отца, ведь приходить к нам домой было опасно для жизни – он мог напасть без предупреждения и покалечить. Нам сочувствовали, но на расстоянии. И я не могу винить людей в том страхе, который ощущал сам. Я не знаю, как вынесла мать все эти страдания, думаю, у нее просто не было иного выбора, но я могу сказать, что было на душе у меня.
У меня нет слов описать свои чувства к отцу в то время. Безумие – это страшно. Это страшно до дрожи, до тошноты. Ты знал человека, ты любил его, тебе знакомы все его повадки, ты мог угадать все фразы, которые он скажет, ты знал шутки, которые его наверняка рассмешат. И вдруг все это в одночасье исчезает. В твоем доме появляется чужой человек с внешностью твоего отца. По крайней мере, мне это виделось именно так. Я уже не мог заговорить с ним как раньше, не мог вытащить его на рыбалку или прогулку. Он либо мычал в ответ, либо вскакивал в приступе ярости, прогоняя меня прочь. Мы не потеряли своего отца. Мы продолжали терять его день за днем. Длилась эта агония много лет. Случись это в одночасье, мы приучились бы и смогли понять, как-то осмыслить, но вся загвоздка была в том, что его приступы перемежались с редкими минутами просветления. Он мог неделями изводить всех нас, чтобы каким-нибудь утром вторника проснуться совершенно здоровым, прежним человеком. И тогда нам казалось, что все позади, что все можно забыть, как страшный сон. Мы рассказывали отцу о том, как он вел себя с нами, а он не верил, говорил, что мы выдумываем. Тогда мы смеялись и старались больше не вспоминать.
Но потом все возвращалось. И дом снова накрывала темнота. В конце концов, мы перестали цепляться за моменты просветления, как за спасательный круг. Мы знали, что это временно, что все становится только хуже. Затем приступы полностью завладели отцом, и он больше не становился собой.
Через несколько лет он умер. Теперь уже заболела моя мать. За последние годы она сильно постарела. Она стала худой, как тростинка, постоянное напряжение и страх за отца и детей вконец вымотали ее и без того хрупкое тело. Умирая, она благословила нас, и мы дали ей слово вырасти достойными людьми.
Для чего я рассказал вам об этом? Я хочу, чтобы вы поняли, что есть ноша, которую многим не вынести. Безумие моего отца отравило детство и жизни его детей, отняло жизнь у моей матери. Теперь оно забирает мою. Да, я не думал, что мне так не повезет. Я надеялся дожить свою жизнь в покое. Прожить столько, сколько отмерено мне судьбой. Но не вышло.
Когда все началось? После смерти Мэри я думал, что смог оправиться, но спустя около года после того, как она покинула меня, я стал замечать странности. Ты знаешь, Анна, что я стал плохо питаться, ты сама привозила мне обеды и ужины и следила, чтобы я их ел. Но еда перестала интересовать меня. Мне вполне хватало молочных напитков и тостов, однако, как я уже сказал, в моем доме стало происходить необъяснимое. Рано утром я начинал слышать запах поджаренного хлеба и кофе. Когда это случилось в первый раз, я не придал этому значения, решил, что мне показалось. Но затем пришло время обеда, и в доме запахло вареной брокколи и мясных тефтелей. А вечером на весь дом стоял аромат абрикосового пирога. Я был в недоумении. Я мог бы списать все на соседей, но ближайший дом стоит в трехстах метрах! Ни один запах не способен проделать такое расстояние и остаться столь же сильным. А значит, источник его находился в моем доме. Или же в моей голове.
Теперь я ощущал запах еды по три-четыре раза на дню. Я входил в кухню, но плита была холодна, никто не готовил для меня. И тогда я понял, что безумие моего отца передалось мне. Я уверился в этом окончательно, когда, выйдя одним утром на кухню, я увидел Мэри, она жарила яичницу. Она была одета в свой любимый передник и улыбалась мне своей знаменитой улыбкой. Это был первый раз, когда я увидел ее. С тех пор она стала часто приходить ко мне. Мы не разговаривали, я только смотрел. Я знал, что если заговорю с ней, то подпишу себе диагноз. А в том, что я потихонку сходил с ума, уже сомнений не было. Никому из вас я об этом не сказал, я до смерти боялся попасть в лечебницу, а о том, чтобы переехать к вам и превращаться в овощ у вас на глазах, не могло быть и речи. Я предпочел бы решить эту проблему самостоятельно. Я знаю, как огорчит вас моя смерть, но поступи я иначе, это огорчило бы вас во сто крат сильнее. Вы должны поверить мне, я знаю, о чем говорю. Жизнь в безумии уже не жизнь.
Я прощаюсь с вами до того, как болезнь, по всей видимости, заложенная в моих генах, заберет меня у вас, а вас – у меня. Я хочу, чтобы вы запомнили меня тем, кем я всегда для вас был – папочкой для Анны, папой для Кевина, дедулей для Лиззи и дедом для Сета. Я люблю вас всем сердцем. Прощайте».
В кабинете полицейского участка, где Анна закончила читать письмо, было тихо. Все это время, пока она читала, полицейский, мужчина за сорок, не глядел на нее, оставляя ее наедине со своим горем. Но теперь молодая женщина отняла письмо от своих глаз и посмотрела на него. Лицо ее было бледным, как бумага, которую она держала в руках, и полисмен решил, что она сейчас упадет в обморок. Но вместо этого женщина заплакала. Она уткнула лицо в ладони и стала сотрясаться в рыданиях, захлебываясь от душивших ее слез. Полицейский подошел к ней и положил руку на плечо. Почувствовав прикосновение, она подняла мокрое лицо и срывающимся голосом произнесла:
– Это я виновата! Во всем этом — только моя вина.
– Ну что вы, не стоит так говорить. По статистике, наибольшее количество самоубийц — это старики. Когда здоровье становится слабее, умирают их половинки, а дети вырастают… Многие остаются в одиночестве и не выдерживают этого. Вы ни в чем не виноваты.
– Я виновата. Это я купила ему этот прибор…
– Прибор? О каком приборе вы говорите? – насторожено спросил полисмен.
– Прибор, эта новинка для стариков, у которых пропал аппетит, – она всхлипнула. – Три раза в день он выпускает запахи свежеприготовленной еды… В последние месяцы папа почти ничего не ел. Я хотела помочь ему… Установила прибор на самую нижнюю полку, чтобы он его не заметил… Почему он ничего не сказал мне? – и она снова заплакала. Горько, безнадежно, навзрыд.
У колодца (Сказка)
Это случилось во времена Средневековья. В город пришла чума. Она пришла неожиданно и расползалась со страшной силой, унося без разбору младенцев и стариков, слабых и сильных, богатых и бедных. До того боялись местные жители старухи с косой, из-под черной полы которой вздымались языки дьявольского пламени, что решили они не сидеть сложа руки, а дать ей бой.