«Жизнь у меня такая дурная, мама!» Слезы потекли по лицу, горячие, перекипевшие, детсадовские. Он потер загрубевшие щеки. И пока скреб, одумался: «Я ж еще не помер!» Взбрыкнул головой, стряхивая дурнину, схватился руками за поручни. Ледяные. Не примерзнуть бы. И тут замер оторопело, уставившись на первый луч зимнего солнца, который появился где-то на окраине и стал нехотя, словно ему невмоготу, протискиваться сквозь невысокие, деревянные домишки. Реку не тронул, успеется. Пусть пока спит под своим ледяным лоскутным одеялом. Луч побежал, прилежный, дальше себе путь прокладывать. Потоптался во дворах с застекленелыми квадратами рваных простыней, замерших со стыда на веревке, и устремился к церкви. А там упал на золотой купол и размножился, разбился на пятна, круги и брызги. Добрался. Выжил.
Толик уставился на золотую луковицу. «Красота-то какая! Это ведь ты, Боженька? Знаю, что ты. Пришел показать мне путь, направить дурака, сына своего. А я тебя ждал. С самой ночи, может, ждал. Но ты-то и сам знаешь, я ж тебе, наверное, и спать не дал. Ты прости меня. Я же не со зла, а с тоски окаянной. Пойду сейчас к батюшке, покаюсь. Пусть берет мою душу голыми руками и врачует, что есть сил. Спасай, скажу, нет мочи на жизнь через стакан глядеть. Так и помру, если не возьмешь». И он шагнул было в сторону, но вспомнил, что в такую рань никто о грехи руки марать не будет. Закрыта церковь, как пить дать, закрыта. Он посмотрел на самое белое, что было в его деревне, на самое спасительное, и приуныл.
Что ж теперь делать-то? Семь тридцать восемь. В желудке и во рту горчило и пекло на один манер, словно они срослись. Только не через пищевод, а страшно подумать, через какое другое место. Потому что между ними спереди, там, где душа должна жить, провал – дыра, зияет, как колодец, хоть эхо слушай. «Куда мне в храм, с перегаром-то? Стыдоба. А у Нинки в ларьке тепло, бутерброды ночные и водка с мороза. И мужики к девяти подгребут. Пойду туда».
И он пошел. Не спеша, не оглядываясь.
Сердце
– Добро пожаловать обратно, мистер Кит. Вы меня хорошо слышите? А видите как? Зрачки в норме, – доктор расширил веки мужчины, лежащего на постели. – Скажите, какой сегодня день?
– Понятия не имею, – отозвался пациент, на что доктор рассмеялся:
– Легкая дезориентация, в условиях нормы. Хорошо, а год, назовите мне год.
– Две тысячи сто двадцать пятый.
– Ну вот видите, вы в порядке, не стоило и волноваться. Ваше новое сердце работает как точный механизм, впрочем, чего уж там, это и есть самый точный механизм в мире, новейшая версия – «Сердце 7.0». Вы должны гордиться тем, что стали одним из немногих счастливчиков, получивших эту новинку. Остальные носят более устаревшие версии, у них и срок службы короче. А ваше сердце – уникально, оно подходит вам по всем параметрам: по объему крови и образу жизни.
Пациент кивнул.
– Теперь давайте пройдемся по противопоказаниям. Их нет! – захихикал доктор, словно шкодливый ребенок. – Ну почти нет. Впрочем, вы уже и так всё знаете. Не зря же вы пришли к нам, хотя, давайте будем честны: других таких клиник не было и нет. Иногда отсутствие выбора очень облегчает жизнь, не правда ли? Ха-ха! Итак, надеюсь, вы помните, что срок службы вашего сердца зависит только от вас и ни от кого более. С нашей стороны мы обязуемся и непременно выполним взятые на себя обязательства, а именно – предоставление в ваше временное владение механизма, без сбоев выполняющего функции сердца. Оно может и, безусловно, будет служить вам полвека, до того момента, как потребуется гарантийная замена. Но и вы связаны с нами определенными обязательствами и в ваших интересах их соблюсти. Вы в состоянии сейчас еще раз выслушать их, мистер Кит?
Тот кивнул.
– Тогда слушайте. Как я и сказал, мы сдаем вам «Сердце 7.0» в аренду на срок в пятьдесят лет, – он читал по бумаге, которую держал в руках. – Вы обязаны соблюдать все условия, прописанные в договоре, который вы подписали до того, как лечь на операцию. В нем указано, что вы обязуетесь неукоснительно следовать всем правилам эксплуатации аппарата, предоставленного вам в возмездное пользование за сумму, указанную в договоре. Для этого вы обязуетесь не превышать положенные нормы использования: а значит, ограничить, а точнее, полностью исключить занятия любой спортивной деятельностью, включая быструю ходьбу. Это необходимо для того, чтобы запас прочности не вышел раньше положенного срока, заявленного нашей корпорацией. За несоблюдение правил вы обязуетесь выплатить пеню, составляющую третью часть стоимости операции и вторую часть стоимости имплантированного органа. А это немало! Но дело даже не в деньгах, мистер Кит, в конце концов, у вас их никогда не было, у меня указано, что операцию оплатила ваша страховая компания, – доктор оторвал взгляд от бумаг и посмотрел на пациента. – Все дело в том, что «Сердце 7.0» имеет ограниченный, предусмотренный заводом-изготовителем, запас сокращений, и в случае превышения нормы их расходования, вы собственноручно воруете у себя месяцы и даже годы жизни. Но пациент вы опытный, и проблем у нас с вами не возникнет: как я понял из медицинского заключения и как смог визуально оценить на операционном столе, ваше сердце было вашим последним естественным органом?
Пациент кивнул и ответил:
– Да, кроме мозга, все внутренние органы заменены на киборг-версии.
– Замечательно! Это значит, что теперь продолжительность вашей жизни увеличена до максимально возможных пределов. А значит, все зависит только от вас. Заботьтесь о вашем сердце и не нагружайте его больше, чем это разрешено законом, – доктор подмигнул. – А теперь самое главное: здесь мы подходим с вами к вопросу, почему, собственно, вам было дано разрешение на операцию. Просто, чтобы еще раз уточнить: вы заявляли ранее, ваш образ жизни исключает малейшую любовную привязанность и полнейшее отсутствие причин, способствующих ее возникновению. Это так?
– Все верно. Я живу один, никогда не был с женщиной, а родителей не знаю, я вырос в инкубаторе. Поэтому проявлениям любви в моей жизни места нет.
– Увы, не все пациенты могут похвастаться тем же; из-за этого нам приходится часто отказывать… К счастью, это не ваш случай, вы, как человек благоразумный, обезопасили себя от главного противопоказания – влюбленности. Это, простите мне мою резкость, самое страшное, что вы можете сделать со своим сердцем. И если со спортивными нагрузками мы еще как-то миримся, мало ли бывает случаев: кому-то пришлось убегать от грабителя или подбежать к ребенку, падающему с горки, то с делами любовными все обстоит куда хуже, и простым штрафом здесь не отделаться. Ничто не изматывает «Сердце 7.0» больше, чем влюбленность. Она учащает сердечные сокращения в десять раз, а значит, вместо пятидесяти лет вы проживете всего пять. И это только из-за влюбленности. Что же говорить о любви! В этом случае «Сердце 7.0» заработает на износ, и вам останется жить лишь год. Так что, мой вам совет, мистер Кит, – не вздумайте влюбиться! – он снова подмигнул, но тут же стал серьезным. – И упаси вас Бог – полюбить.
Внезапно дверь открылась, и в палату вошла молодая женщина. На ней был белый обтягивающий комбинезон, а глаза сияли самым модным оттенком сезона – ультрамарин.
– Знакомьтесь, мистер Кит, это Ребекка, ваша медсестра. Она будет следить за вашим выздоровлением, пока вы не оправитесь полностью, чтобы начать свою новую, счастливую и долгую жизнь!
Нейтан Кит повернул голову и взглянул на вошедшую.
Жить ему оставалось ровно 365 дней.
Отпечаток
Зашел я как-то в один музей, и среди статуй, что замерли в вечности на своих пьедесталах… «Как они, наверное, устали», – так я всегда думаю, когда смотрю на них. Ну так вот, среди них, этих полупьяных (кто знает, сколько выпил натурщик), едва честных (откуда мне знать, не наложил ли мастер чуток больше гипса, чтобы из безвольного подбородка вылепить характер)… И среди них – смотрю и не верю глазам своим: снизу, на мужской икре, там, где вздулись мышцы от напряжения, гляжу – отпечаток пальца скульптора. Срамота, думаю, это? Или роспись такая, а я, дурак, в искусстве не разбираюсь? Обошел скульптуру по кругу, ничего похожего не нашел. А отпечаток все там же, стоит, позорится.
Я даже тронул его, не поверил, что некто мог быть столь опрометчивым, чтобы оставить после себя больше, чем искусство. Меня всего передернуло. Эта была выгребная яма, которую забыли закопать, белье месячной свежести, помада на бокале в фешенебельном ресторане. Я глядел и качал головой. Нечто есть человек, но не всё от него должно дойти до потомков. Микроскопические лепестки кожи должны отлетать каждый день и теряться в вечности, превращаясь в комическую пыль, но не щекотать нос нашим внукам. Почему же этот ребристый овал величиной с мой собственный отпечаток (я даже сверился, да) стоит здесь и режет мои глаза? Кто посмел осквернить произведение, что предстало передо мной сейчас – сам скульптор? Но тогда он последний подлец.
Отъевшаяся досыта пиявка, не отказывающаяся от добавки, орел, не довольствующийся размахом своих крыльев, писатель, поставивший многоточие вместо точки. Да кем он себя возомнил? Мало ему часов, что проведут здесь те, кто удосужился? Не думает ли он, что можно считаться гением, делая всё на свете? Не полагает ли он, что яичница, изжаренная Спинозой, также понесет в мир свет и познание, как и его труды? Или, он думает, что Роден, отрубивший последний кусок глыбы от своего Мыслителя, вдруг пожалел, что не усадил его вместо камня на свой любимый стул?
Я был жесток. Но то было возмущение души. И вспомнил я в эту минуту свое детство. Да, я стоял напротив статуи, и был, увы, далек от созерцания, я проваливался в пучины детских дней. Летел, не цепляясь, за стены, в далекие годы своих самых ярких лет. А все почему? Вспомнилась мне вдруг моя первая учительница. И у нее стоило бы поучиться тому, чье творение отвело от меня сейчас свой взор, обиженно, словно само было ребенком. Это она была глыбой, эта моя учительница. Чернила застывали в своих бутыльках, когда она входила в класс и оглядывала нас, поджав губы. И мы замирали, цепенели в страхе, но то был ужас почтения, трепет воздержания и испуг обожания. Наши члены деревенели, лишенные права и мощи опустить учебник на голову соседа, а ноги прирастали к полу. Ее боялись даже наши родители, и за одну эту особенность мы готовы были целовать ей ноги. Она входила и садилась на стул, тяжело, с достоинством, которому позавидовали бы короли. Открывала журнал. Её голос, читавший наши фамилии, был не теплее айсберга, не мягче наждачной бумаги. Никто, даже самый прилежный ученик, не мог бы расслышать в нем больше, чем там звучало – ни особенного оттенка, от которого хочется бежать к доске, ни подтрунивания, ни намека на шутку, ничего. Это был просто голос, перебиравший наши имена. За годы учебы ни один из моих одноклассников не дождался от нее доброго слова. Но и никакого другого тоже! Ни вопля, ни шепота. Никакой преувеличенной интонации, все ровно, как натянутый шпагат, как зеркало. Все, что дала она нам, – были знания и ничего, кроме знаний. Мы пришли в школу за ними, и с тем мы ее и покинули.