Казалось, что веселье только-только началось. Смерть бычка и его молодая кровь пробудили туземцев, а падающее за корону джунглей солнце провозгласило начало вечера. На длинные ветки были нанизаны лучшие куски мяса, их запекали на костре до черной корочки. После, кто-нибудь вонзал свои белые зубы в теплую, полусырую плоть и восклицал:
– Kematian!
Да, это было торжество смерти, во всем ее величии, во всей ее непостижимости. Здесь не было места страху, только единение с силами потустороннего света, всепоглощение. Это был бал мертвецов, а не живых. Это они были королями и королевами, а танцующие и жующие – их пажами, прислужниками. Дым от костра клубился вверх к макушкам обожженных пальм, а я мог лишь сидеть и фиксировать в своей памяти то, что представало изумленным глазам пришельца с другой земли. Прошло порядка четырех часов, прежде чем жители деревни угомонились. Они уселись вкруг. Вождь, по-восточному сложив ноги, сел во главе, я расположился ровнехонько напротив него, по ту сторону огня. «Что будет дальше?» – гадал я.
Долго гадать не пришлось. Вскоре в руках у вождя возникла небольшая деревянная чаша. Всем нам раздали нечто, похожее на внутренности молодых бамбуковых ветвей, материал был мягкий, податливый, он почти не держал форму. Я последовал примеру остальных и обмакнул его свою в чашу, и обсосал, как мне было указано. Последнее, что я помнил: моя рука, в свете костра ныряющая в темную чашу с неизвестным содержимым.
Я очнулся у себя в хижине, в полной темноте. В ушах шумело так, будто меня долго хлестали по вискам чем-то жестким. Я сел на своей постели, потирая уши. Потом выглянул наружу. В глазах моих двоилось, и я решил, что все дело было в странном напитке, который так опрометчиво испил. Я вышел. Вокруг не было ни души. Впрочем, кое-кто все-таки был. Всю площадку занимали мертвецы, подвешенные на бамбуковых жердях. Они замерли в своих неестественных позах – позах, в которые их уложила сама смерть, – закостенелые, причудливо изогнутые, словно спящие.
Необъяснимый покой накрыл меня, когда я пошел вперед и стал бродить между мертвых, разглядывая их в сумраке. Впрочем, один участок все же был освещен луной. Белая красавица текла с небес на головы покойников, обволакивая их незащищенные тела мягким, умиротворяющим светом. Я проходил мимо одного из стариков, как вдруг бросил взгляд на его лицо, и меня обуял ужас. Я увидел собственными глазами, как он мне подмигнул. Он смотрел прямо на меня, и это не было сном. Это было так же реально, как то, что я отшатнулся в суеверном страхе и вскрикнул. Но мертвец не желал испугать меня. Он смотрел прямо на меня, и пустые глазницы его уже не были пусты. На меня глядели озорные глаза старика, а его скулы, как лезвия, белели в темноте. Рот, перекошенный рот с отвислой нижней челюстью, теперь подобрался, и старец улыбнулся мне самой доброй улыбкой, которую можно получить от того, кто желает тебе только добра. Я передумал бежать. Вместо этого я прислушался. Вокруг все стало приходить в движение. Я оглянулся по сторонам и увидел, что тела, висевшие до той поры неподвижно, задвигались. Мертвецы желали покинуть свои неудобные позиции, они хотели подойти ко мне. Да, я угадал их нехитрые намерения, ведь все они смотрели на меня. И тогда я понял, что никто из них не дышал. Они не ожили, а были мертвы, но все же они двигались и что-то задумали.
Через несколько долгих минут они взяли меня в круг. Оцепили, словно я был центром их нового мира. Взявшись за руки, они повели вокруг меня хоровод, а я глазел, как мальчишка, впервые попавший на ярмарку, на этот парад воскресших душ, жаждущих жизни не меньше моего. Через мгновение я не заметил, как и сам стал притоптывать. Мои ноги двигались против моей воли в такт иссушенным, покореженным узкими могилами, конечностям моих сопровождающих. Я поднял руки, и они подняли руки. Я стал топать поочередно, то правой ногой, то левой, поднимая в воздух сухую глину, и они последовали за мной, будто я был их учителем, а они – моими учениками. Я засмеялся, засмеялись и они. Мы закрутились в бешеном танце, позабыв о ночи, о луне и о времени, которое разделяло нас в вечности, о спящих, затеявших эту вакханалию, для нас не существовало ни настоящего, ни прошлого. Существовал лишь хруст наших костей, да уханье в унисон. Мы стали единым целым. И в этом целом я был мертвым, а они были живыми. Их жизнь имела единственное значение в этот миг, и я мог различить ее знаки: я слышал искристый смех матери, узревшей первую улыбку своего дитя, внимал глухому шепоту мудрости, изрекаемому самыми древними из древних, передо мной вспыхнули и погасли сотни тысяч закатов и рассветов, заключенных меж чьих-то век, оглушили ливни и грозы, омывшие неясный лик, а звездное небо поменяло свое очертание прямо над головой. Ко мне со всех сторон тянулись руки, желая обнять меня, я видел обездвиженные пальцы и тронул один, а он рассыпался в прах. Но они только засмеялись и затанцевали пуще прежнего. Мертвые? Да они были живее всех живых! Живее любого, кого я знал.
В конце концов я, обессиленный, упал на землю, и кажется, небосвод рухнул следом, прямо мне на голову. Не ведаю, как попал обратно в свою хижину. Знаю только, что наутро мы нашли покойников на тех же самых местах, в тех же самых позах. Туземцы спокойно прибирались возле костра, даже не подозревая, как весело провел я ночью время в компании, чудней которой я не видывал. Им предстояла вторая часть обряда – возвращение тел на свои места. А я ходил между мертвых, не желая прощаться, не в силах тронуть их одежды, чтобы не смахнуть пыль, осевшую на складках. Когда она опустилась туда, во время нашего танца? Я подошел к старику и заглянул ему в лицо. Веки его были плотно прикрыты. Пергаментная кожа с темными пятнами обтянула маленький череп, зубы снова оскалились. «Где же твоя улыбка? – спросил я. – Куда утекла жизнь, которая кипела в тебе всего несколько часов назад?» Я вперил свой взор в его лицо, но оно оставалось непроницаемым. Это было лицо мертвеца. Но я знал, чувствовал: где-то там, в глубине, за решеткой ребер слышится шум океанских волн, там, в гуще цикламеновых зарослей трепещет стая колибри и бьется глухой ритм сотни барабанов, торжествующих не жизнь, но жизнь без смерти, гулко, без остановки, как сердце: тук, тук, тук.
Красное покрывало
Выставка открывалась в среду, и Бернар Вилларе запланировал посетить её, так как в Париж пришла глубокая осень, темнело рано и гулять по улицам становилось все неприятнее. Холод окутал улицы, фиакры двигались быстрее, чем обычно, ведь работы прибавилось: парижанам хотелось побыстрее добраться домой и погрузиться в любимое кресло с чашкой горячего какао или чего-то покрепче.
Мсье Вилларе не привык бесцельно шататься по продуваемым насквозь улицам, а его любимое место досуга – сад Тюильри – был закрыт, оттого-то он и обвел пожирнее объявление о художественной выставке в поддержку молодых дарований Франции. «Возможно, среди них найдутся новые имена, которые совсем скоро прославят нашу страну наравне с Матиссом и Моне», – подумал он, и в четверг, отобедав у Жирардо, месье Вилларе взял извозчика и покатил на Рю де Риволи, где располагался Салон.
С благодатным чувством он нырнул из промозглых сумерек внутрь, в ярко освещенный павильон, откуда в две стороны разбежались широкие коридоры, на стенах которых на тонких нитях висели полотна.
Не торопясь, он побрел вдоль одного из них, внимательно читая подписи. Работ, которые по настоящему тронули бы его сердце, он не увидел, по большей части они были либо претенциозными, либо заказными или попросту предсказуемыми. Одни художники тщетно взывали к ностальгии столичного жителя, изобразив пасторальные сценки, не добавив к ним ничего нового. Те же ведра и горшки, все те же озера и леса, подколотые юбки доярок, вечер в бараке, завтрак в таверне. Все это было уже видано, давно прочувствовано и ему захотелось зевать.
В следующем зале неведомый художник решил прослыть оригиналом и, взяв за основу парижских бедняков, наделил их чертами, которыми они по определению не могли обладать. Вот сидит попрошайка, а в глазах – платоновская мудрость. «Возможно, автору и удалось разыскать этот невероятный экземпляр где-нибудь на задворках парижских катакомб, – думалось Бернару, – но как много мудрецов, сидящих на паперти, мне встречалось за всю мою жизнь?»
Впрочем, одна работа его все-таки заинтересовала. «Красное покрывало», – прочел Бернар на квадратной карточке под самой рамой и остановился. Было что-то в этой картине, что заставило его внимательно ее рассмотреть. Молодая женщина, изображенная со спины и полностью обнаженная, стояла, прикрывшись спереди объемным покрывалом алого цвета. Толстый шлейф обрамлял ее стан сзади, оставляя взгляду лишь голую спину медового оттенка и часть округлой ягодицы. Лицо ее было скрыто. Хоть она и держала его в профиль, но темный локон занавесил эту часть. Остальная часть густых волос была забрана кверху, словно ей было жарко. И мягкая линия подбородка убегала от утонченного затылка, прячась под агатово-черную прядь, а сумрак комнаты поглотил остальное, оставив восхищенному взгляду Бернара лишь светлое пятно нежной спины с неземным ландшафтом изгибов и подъемов.
Простояв перед картиной порядка десяти минут, он решил, что пора уделить внимание и другим работам, и пошел дальше. Но он не мог сконцентрироваться ни на чем другом. Из головы не шла незнакомка, девушка без имени, неизвестная красавица, а может и вовсе ничем не примечательная особа, когда-то позировавшая в холодной мастерской под самой крышей. И выходила, подбирая пыль своей попоной, на хлипкий балкончик, смеясь прокуренным голосом над неуместными шутками начинающего художника. И куталась сильнее в красное покрывало, дыша на озябшие руки, горела одиноким красным огоньком в парижских сумерках.
Вернувшись домой, он сразу лег спать, но заснуть было выше его сил. Рой вопросов взмывал в голове, как снежинки в стеклянном шаре. Кто она? Сколько ей лет? Где-нибудь имеются другие ее портреты, где видно ее лицо? Она натурщица? Возлюбленная художника?