Арман подходит к «Золотым воротам». Парень на фейсконтроле жмет ему руку, будто уж теперь-то они хорошо знакомы; бывает, они закидываются вместе.
Он входит, его обдает пьянящее море людей. И вновь он попадает в торчащее братство, все местные завсегдатаи здороваются с ним и угощают в туалете парой доз. Он танцует, пока держат ноги, трахается в загаженных кабинках. Он вязнет, и ему хорошо. На лице его вновь проступает улыбка. Все кажется ему как будто новым, словно он, наконец, вернулся к жизни.
Он закидывается еще и еще, так, что уже не чувствует тела. И танцует. Просто танцует.
Арман выходит из «Золотых ворот», тараща глаза, будто вывалился из сна.
К нему подходит Тобиас, за спиной у него рюкзак.
– Я знал, что ты будешь здесь.
– Эх, я предсказуем.
– Меня вот только выпустили. Рад тебя видеть, братишка.
– А я-то как рад. Все в порядке?
– Не знаю, чувствую себя странно.
– Пойдем, пройдемся.
– Только давай о чем-нибудь другом, расскажи, чем занимаешься. Как твоя живопись?
– Пишу, вот три недели был удачный период. Кажется, я кое-что понял. Понимаешь, я никогда не любил свое поколение. Фейсбук, эсэмэски, никакой романтики. А тут, когда приехал, когда открыл техно и эти клубы, я как бы ощутил себя частью своего поколения. И вот думаю, что нужно быть современным, вообще, полностью. И вот теперь я горжусь своим поколением и потому решил больше не бежать от современности. Хочу отдаться ей. Отдаться современности. Не помню уже, кто это сказал, но что-то в духе: кто пытается удержать колесо времени, останется без руки. Я – часть своей эпохи; у нас своя музыка, свой торч. Я не хотел походить на всех тех, кто пишет об этом, но выбора нет; это то, что я знаю, и я должен писать то, что знаю. Нужно только стараться, чтобы поменьше дерьма получалось, нужно отыскать в этом бардаке поэзию. Потому что я плод своей эпохи. Хотя и люблю старое; если читаю какого-нибудь парня, то только мертвого, живым как-то не доверяю. Но хотя бы в том, что буду пытаться создать сам, я должен запретить себе сбегать от современности. Нужно взяться за нее. Не так-то это просто, она ведь мерзкая. Но надо браться, выбора нет. Вон, возьми Пруста – когда он пишет о телефоне, это просто улет. Мне нужно переосмыслить свою живопись. Я должен быть частью своей эпохи, потому что мы и есть ее часть. Вот так все просто, но я не понимал. И вот тут, тут что-то во мне поменялось. Я отдаюсь современности, я больше от нее не бегу. Потому что мы ведь проживаем что-то, как ни крути; тут есть что сказать. Пойдем, еще пройдемся. Хочешь зайти домой?
III
Из блокнота Армана:
Со вчерашнего вечера Тобиас возвращается к привычным бутирату, «скорости» и кетамину. Видно, что он рад этому (после заключения); в какой-то мере я его понимаю.
Еще в четверг, собираясь тусить, он уже думал о воскресной афтепати. Это его жизнь – я имею в виду, именно такой жизнью он умеет жить, и никакой другой. «Не терпится повидаться с нормальными людьми» – это он о «друффи». И никогда он не одернет себя, как это бывает со мной, отчего я и не могу в полном смысле слова назвать их «нормальными».
Холодно, но я останусь на террасе; мне нужен воздух. Девушки на Каштаниен-аллее светловолосые.
Совестно, когда не беру в руки кисть, – эхо подготовительных курсов?
В любом случае, таких дней, чтобы я не писал (совсем), – мало. Может, и плохо, может, все оттого, что недостаточно стремлюсь выразить главное. Я закрашиваю холсты, но ничего не выражаю. Эх, лучше бы бороться с нехваткой вдохновения, и если уж писать, то только главное.
Громадное одиночество (вперемешку с ветром свободы), когда нет привязанностей.
Смогу ли я вернуться к нормальной жизни?
Терраса кафе, старик листает книгу; на корешке разбираю: «Alone in Berlin»[21].
Единственное, что удерживает от бродячей жизни: вес книг.
Толстяк-рабочий трудится весь в поту.
Чем дальше я движусь по страницам этого блокнота, тем больше ухожу в себя. Вся жизнь – в отголосках.
Опыт типологии характеров по подходящим им наркотикам (и городам).
Чем занимал бы я свои дни, если бы не читал? Наркотой, однозначно.
Что я люблю в сигарете, так это ощущение паузы (и позы). Стоишь гордо, с чинариком во рту, ждешь, куришь.
Чем дальше, тем больше презираю вялость. Бесхребетные меня раздражают. У кого сердце болит за все – тех люблю, а унылые выматывают. Уныние эгоистично; притом они-то сами ничем не терзаются.
Гордость официанта как необходимая оборона против унизительности его ремесла.
Мужчины-бабники и мужчины-собачники.
Немки на велосипедах, с сияющими, влюбленными лицами и с ребенком на детском сиденье сзади.
Довольство занятых, см. у Пруста, стр. 1534: «…а еще потому, что в нем говорило чувство удовлетворения, какое испытывают люди, „занятые“ хотя бы и глупейшим делом, люди, у которых „нет времени“ для того, чем занимаетесь вы»[22].
IV
Нынче Тобиас с Арманом ужинают у Франца. С тех пор, как Астрид живет с ним, вид у квартиры стал здоровее; то там, то тут – женские вещи, словно скромные украшения. Сапожки прямо на полу, платье – и воздух в гостиной уже будто чище; видно, что Франц больше не один на один со своим существованием, кто-то идет рядом, и платье, и сапожки прямо на полу – свидетельства его счастья, его успокоения.
Ужин проходит мило. Закидываются умеренно. Беседуют о новой жизни. Тобиас пришел с чемоданом – завтра, в шесть утра, у него поезд в Кёльн. Там ждут работа и квартира, его консультантка из соцслужбы все устроила. Последний раз проводят они вечер вместе, Тобиас покидает Берлин и его тусовки. Он вроде бы рад, говорит, что это для него как возрождение, как снова оказаться наедине с собой, подальше от неоновых вспышек и диско-шаров. На этот раз я правда завязываю, говорит он. Сегодня у меня последняя вечеринка. Я хочу побыть еще немного с вами, до поезда. А потом – новая жизнь. Я буду вам писать.
Астрид, Франц и Арман пребывают в приятной грусти, глядя на друга, который уходит навстречу лучшей жизни.
Все вспоминают прожитое вместе, курьезы их дистиллированных дней. Потоп у Франца, когда они вернулись с тусовки и не заметили, что прорвало трубы, до того их накрыло. Паркет еще хранит на себе шрамы. Или когда Арман вырубился и уснул прямо на танцполе в «Панораме». Они говорят об этом словно после долгого путешествия – с нежностью и светлой грустью.
Сегодня вновь открывается «Бар 25». Тобиас тусит в последний раз, а в шесть утра сядет на поезд в Кёльн.
Поскольку все здесь на воздухе, зимой он закрыт. Это клуб под открытым небом, на берегу Шпрее. Два бара там и тут, как дачные домики, качели на ветвях старого дерева. Все прогуливаются и болтают, как на ярмарке для взрослых. Стоят исповедальни, в них закидываются, и на крыше тоже – там диджей и танцпол. Здесь веет ветер странной свободы, каждый делает то, что хочет, – точно дворик для «друффи», где можно поиграть вместе. Атмосфера праздника, конфетти; танцпол битком, лучшие диджеи наших дней и куча мест, где прогуляться или присесть. Вечеринки идут здесь все выходные, иногда дольше, до вторника. Есть шкафчики для вещей. Самые бывалые приходят на эту многодневную экскурсию с зубной щеткой и дезодорантом. Все рады быть здесь, здешний дух цепляет; все улыбаются и танцуют. Детский сад для торчков.
Арман, Франц, Астрид и Тобиас танцуют. Они под кайфом, музыка знакомая.
В четыре утра Франц с Астрид уходят. Они обнимают Тобиаса и берут с него слово, что он будет писать.
В пять тридцать Тобиас решает ехать на девятичасовом. Они с Арманом танцуют.
В девять он откладывает снова – есть поезд в одиннадцать, на нем и поедет.
Арману не удается его вразумить. В полдень он уходит; Тобиас остается, он танцует, на лице у него конфетти.
Они больше не увидятся. Арман не хочет доходить до такого. В S-bahn до аэропорта его впервые за год проверяет контроль.
В черном блокноте мы читаем:
Работать, платить штрафы, потом умереть, чтобы узнать, каково оно.
Все-таки глупость все это. Пытаться выйти за пределы себя.
«В какой-то миг становится так мерзко, что хочется все остановить».
НАПЕЧАТАНО НЕ ЗАВТРА, А В ДЕКАБРЕ ДВЕ ТЫСЯЧИ ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА. И НЕ В БЕРЛИНЕ, А В МАЙЕНЕ В ТИПОГРАФИИ «ФЛОШ». КАК-ТО ТАК.