— Я твой командир. А ты — подчиненный. Отчитываться перед тобой я не обязан. Более того: ты не имеешь права требовать от меня отчета в моих решениях.
Если бы Федюнин просто сказал «А иди ты на…», я развернулся бы и вышел — честное слово. Но именно потому, что он счел нужным столь пространно напомнить мне о субординации, я почему-то решил, что еще не все потеряно.
— Поймите же, мы действительно любим друг друга! Жаль, что вы не видели Иссу! Вы бы меня сразу поняли! Я не смогу жить без нее, понимаете?! Товарищ капитан первого ранга, я вас умоляю! — Голос мой дрогнул.
Да, я сам себе был противен. Мне только расплакаться у Федюнина в кабинете не хватало. Когда я патетически воскликнул «умоляю!», от моего чувства собственного достоинства осталось мокрое место.
Но бывают такие обстоятельства, когда надо наплевать на достоинство. На честь. На воспитание. Это банальнейшая вещь, я признаю. Но тот, кто любил по-настоящему, воздержится от насмешки над злосчастным кадетом Пушкиным.
— Не раскисай, — сказал Федюнин почти дружелюбно. — Если б все было в порядке, я бы, конечно, разрешил. Но ваш брак не имеет будущего. А потому настоятельно рекомендую тебе забыть эту Иссу Гор, как дурной сон.
Я не очень хорошо соображал. Но, уловив, что каперанг чего-то недоговаривает, встрепенулся:
— Что значит «не имеет будущего»? Это уж нам решать!
— Нет, Пушкин. Это решаете не вы, не я и даже не контрадмирал Туровский. Отношения с Конкордией могут испортиться в любую минуту. Испортиться так сильно, что ты себе даже и представить не можешь.
— Не понимаю…
Терпение Федюнина лопнуло.
— А тебя никто и не просит понимать! Свободен. Кругом… марш!
Остаток дня я провел как в тумане. Нет, я не пустился во все тяжкие, как сделал бы на моем месте любой англосакс. Я не напился, не подрался с часовыми и даже не предпринял попытки броситься под поезд на монорельсовой дороге (оно и понятно: монорельс стоял на профилактике).
Помню, часа два я гулял по дорожке вдоль фасада Академии и успел раз триста прочесть надпись «Кормить лишайники запрещается».
После сотого прочтения надпись потеряла для меня остатки смысла. Зато после двухсотого смысл вернулся — но уже какой-то свежий, возвышенный.
«Кормить лишайники запрещается» читалось мною теперь как лозунг дня, как мудрость нового Экклезиаста. Но нащупать точный перевод этих слов на сакральный язык мне не удавалось примерно до двухсот восьмидесятого прочтения.
И вдруг меня прорвало! «Прикуривать от священного огня запрещается!»
Запрещается! Запрещается!
Этим словом все закончилось для меня там, на Ардвисуре. И теперь действительность поставила вторую точку, пожирнее, поверх первой.
Какой же я осел! Надо было еще тогда догадаться!
Никогда не держать мне рук Иссы в своих руках! Никогда не раскачиваться в такт клонской музыке! Потому что:
Держать руки Иссы в своих руках — запрещается!
Раскачиваться в такт клонской музыке — запрещается!
Вообще: продолжать какие бы то ни было отношения со своей идеальной, абсолютной любовью — запрещается!
А что же разрешается?
А разрешается — посылать воздушные поцелуйчики далекой звездочке, возле которой кружится планета, где тоскует в одиночестве любимая.
Я сел на дорожку и долго лупил красный песок кулаками. Пока они не стали такими же красными.
Однако у этой истории конец все-таки был неожиданный и счастливый.
Следующим утром меня отыскала секретарша Федюнина. Заметим: не вестовой, а секретарша лично.
Приказ: явиться незамедлительно!
Я нехотя вполз в кабинет, от одного воспоминания о котором у меня сжимались кулаки.
Федюнин встретил меня долгим, нехорошим взглядом исподлобья.
— Садись, Пушкин. Я сел.
Федюнин молчал. Я молчал. Минуты через три каперанг спросил:
— Пушкин, ты не хочешь письменно отказаться от своего заявления?
— Какого заявления, товарищ каперанг?
— Ёлкин дрын, да какого же, а?! Разумеется, насчет Иссы Гор!
— Не хочу, товарищ каперанг.
— В таком случае поздравляю, — замогильным голосом сказал Федюнин и протянул мне… мое заявление со своей размашистой визой и печатью факультета!
— Товарищ каперанг!.. — Меня, если честно, душили рыдания. — Товарищ!.. Я даже не знаю…
— Понял, понял. — Федюнин грустно улыбнулся. — Можешь ничего не говорить.
Куда там, ничего не говорить!
— Спасибо, Вадим Андреевич! Большое человеческое спасибо! Я знал, я был уверен, что вы войдете в наше положение! Вы себе представить не можете…
И я пустился объяснять ему, что благодарность моя не имеет границ. Ну то есть никаких. И если эти границы вдруг сыщутся, я буду последней скотиной. И много чего еще в том же духе.
Федюнин деланно кивал. Дескать, понятно-ясно. Когда я наконец закончил и замолчал, пожирая каперанга влюбленными глазами, он тихо сказал:
— Пушкин, в качестве благодарности сделай, пожалуйста, одну вещь.
— С радостью, товарищ каперанг!
— Я вчера, наверное, не в настроении был. И насчет Конкордии я тебя неправильно… ориентировал. Наша дружба с Конкордией, похоже… будет только крепнуть. Так что прошу тебя забыть о нашем вчерашнем разговоре. И никогда никому о нем не рассказывать. Обещаешь?
— Конечно! То есть так точно!
— Хорошо. А теперь можешь отправляться к Туровскому за второй подписью.
Будь я малость поумнее, я бы задался вопросом: «А почему все-таки Федюнин такой грустный?»
Но, конечно же, тогда я этим вопросом не задался.
Остаток лета я работал как вол.
Уже знакомый мне Восточный Ремонтный сектор Колчака преображался на глазах. За несколько дней миллионы контейнеров, которые под конец перестали помещаться в ремонтных боксах, так что их складировали прямо под открытым небом, растаяли как дым. «Андромеды» потрудились на славу — и в боксах вдруг стало пустынно, безлюдно и гулко.
Первую неделю своей контрактной работы я помогал интендантскому взводу разгружать семнадцатый бокс.
Вторую неделю я провел разнорабочим: мы азартно крушили и рушили освобожденный бокс вместе с четырьмя соседними. Специальной демонтажной техники почему-то не сыскалось. Стены ломали обычными танками, а обломки растаскивали шагающими погрузчиками.
А в начале третьей недели меня после короткого инструктажа приставили к пеноструйной машине: страховидному агрегату, похожему на слона с четырьмя хоботами.
Мы строили нечто новое и огромное. Судя по размерам — ангар для авианосца. Но, как легко сообразить, ангары для авианосцев никто не строит. А потому нам, рядовым рабочим, оставалось гадать, кому и зачем в непосредственной близости от летного поля понадобилось ставить несколько десятиэтажных корпусов, образующих при взгляде сверху исполинский шестиугольник с километр в поперечнике.
Что это? Гостиница? Казарма? Новый штаб флота?
Так нам и сказали! Как и всё в космопорту, стройка была секретной, совершенно секретной. Повсюду сновал осназ со своим назойливым жужжанием. «Предъявите пропуск», «Назовите пароль», «Стой, сканирование радужки!» и «Стой, обыск!».
Но платили действительно хорошо. Я бы даже сказал, для моей отсутствующей квалификации — подозрительно хорошо.
Правда, особая квалификация оператору пеноструйной машины и не требуется — в штатных ситуациях этот механический слоник работает в полностью автоматическом режиме. Но прислеживать как бы он кого не затоптал или не закатал в шар строительной пены кто-то все-таки должен. Вот я и прислеживал.
А двадцать пятого августа, когда уже шли отделочные работы и из морского терминала начала поступать новенькая мебель, все мы наконец сообразили: да это же госпиталь, братцы!
Огромный госпиталь. На несколько тысяч коек. С бесчисленными операционными, с мощными гибернационными машинами, фармацевтическими лабораториями, протезным цехом и неизбежным в подобных учреждениях моргом.
Так-то вот. Мало, оказывается, у нашего флота госпиталей, клиник, санаториев и профилакториев. Поэтому надо построить еще один, громадный — прямо в крупнейшем военном космопорту Европы.
Куда мир катится?
Почему-то я ждал, что в сентябре грянет буря. Подозрительно голубым было небо над Академией, чересчур веселенькими и бодрыми показались мне однокурсники.
Но сентябрь прошел — и ничего не случилось.
И в октябре ничего не случилось тоже.
Мы снова учились. Изо дня в день, по шестнадцать часов в сутки.
В ноябре я окончательно забыл о ящиках с нагрудными знаками, которые очередная «Андромеда» увезла из Колчака на борт безвестного транспорта.
Забыл о странном поведении Федюнина.
И о том, что в двадцати километрах от нашей Академии стоит — огромный и безлюдный — госпиталь с законсервированным до времени моргом.
Да и как было обо всем этом не забыть, если наши с Иссой документы наконец попали в Комитет по Делам Личности?
Если на очередных учениях у моего «Горыныча» заглохли оба двигателя и я, не рискнув катапультироваться над ледяными водами Атлантики, еле дополз на безмолвной машине до заброшенного аэродрома в Норвегии?
Если наконец во второй декаде ноября командование факультета решило устроить для нас большую прогулку на обратную сторону Луны — крупные учения, по итогам которых, между прочим, нет-нет да и отсеивали с выпускного курса пару-тройку кадетов?
После обеда нас проинструктировали по поводу сценария завтрашнего учебного вылета и отправили по каютам.
Но мы были уже стреляными воробьями. Чтобы учения да без какой-нибудь подковыки? Держи карман шире! Сигнал тревоги на «завтрашний» учебный вылет мог раздаться в любую минуту.
Только мы расслабимся, засядем за нарды и шахматы — а тут и тревога. А может, за полчаса до отбоя. Или через полчаса после.
Будь бдителен, кадет! Что, если завтра война? А если сегодня ?
Поэтому мы с Колей улеглись на свои застеленные кровати, не раздеваясь и даже не разуваясь. Он взялся было снова мусолить «Актуальные проблемы межзвездной энергетики», но тут к нам в каюту без стука вошел Володя Переверзев.