Голыш почти весь день с озлоблением лупил по шарам на своем русском бильярде, очень редко загоняя их в лузы. Товарищ Шея, наоборот, играл в бильярд всегда полупьяным (между двумя крупными заправками) и редко мазал. Он победно поглядывал на высоченного соотечественника, а тот лишь тихо рычал и сквернословил, не сводя своих маленьких глаз с очередной пары белых шаров и сжимая кий в руках так, словно это копье, а шары — головы врагов.
Во всех остальных случаях эти люди никогда не оказывались рядом.
Я вообще заметил, что русские словно недолюбливают друг друга, избегают общения между собой за границей и даже стараются не разговаривать громко на своем языке при посторонних. Не знаю точно, с чем связано такое их странное упрямство, но видимо, они смертельно надоели друг другу за всю их историю. А может, стесняются чего-то, как если бы на них на всех лежала общая печать векового проклятия.
Я никогда не замечал такого ни у немцев, ни у англичан, ни у итальянцев, ни у других европейцев. Хотя нет. Припоминаю, раз или два встречал таких же закомплексованных французов и еще, пожалуй, американцев.
Французы чрезмерно спесивы и раздражительны. Это, видимо, от какой-то застарелой обиды. Кто-то их когда-то недооценил или унизил, причем всех сразу…
А вот американцы обычно беспардонны, резки и крикливы. Это, видимо, от настойчиво скрываемого ими смущения. И еще я вот что думаю: когда их предки дали деру из Европы, то поклялись, что сделают все не так, как их веками учили дома. В Англии, например. И правда, получилось нечто иное… Но им оно, по-моему, самим тоже не очень-то и понравилось. Вот и смущаются теперь. А чтобы никто не догадался, орут все время и руками размахивают, да еще всем кулаками грозят.
Я тут на них на всех нагляделся. Да и не только тут.
Я наконец вернулся к немцу и поставил на столик перед ним вино и воду. Немец еле заметно кивнул и сделал движение клешней, чтобы я убирался к чертовой матери. И я убрался. Клиент всегда прав. Особенно в таком месте, как это.
Но уйти далеко не мог — это мой пост от завтрака до обеда. Потом я перемещался в основной ресторан, менял сорочку, бабочку, белый короткий смокинг на светло-серый дневной пиджак с бордовыми глянцевыми отворотами и с коротким черным галстуком. К вечеру я уже облачался в строжайший черный фрак наподобие тех, в которых размахивают палочкой дирижеры, с белой манишкой и бабочкой под подбородком.
Однако сейчас я должен оставаться здесь, в тени бара, за тростниковой ширмой, и не спускать глаз с ослепительно желтой полосы пляжа, с двух десятков шезлонгов и кресел, с белых широких зонтов, с кромки сочной изумрудной травы вдоль берега, с пальм и цветистых клумб и, главное, с людей, очень немногочисленных, гнездящихся в этом земном раю.
Со стороны моря постоянное наблюдение вели спасатели с двух мощных катеров, хотя в двадцати пяти метрах от берега, сразу под водной гладью пляжной бухточки, была натянута мелкая сеть, чтобы ни туда, ни обратно не проникло ни одно не зарегистрированное и не позволенное администрацией живое существо.
Однажды здесь утонула дама, а следом за ней солидный господин. Глубина (до сети) составляла не более ста семидесяти сантиметров, но они умудрились захлебнуться. Дама была трезвая, а господин смертельно пьян. Кто-то сказал, что они утопились намеренно — сначала она, а спустя два дня он. Она была полькой, а он аргентинцем; ей было чуть за сорок, а ему пятьдесят четыре. У них был тихий, уютный пляжный роман. Они шептались о чем-то подолгу под одним зонтом, пили «Дайкири», сидели за одним уютным столиком в ресторане, за ширмой, в восточном, немного навязчивом, стиле, ночевали то в ее, то в его апартаментах. Однажды она зашла в воду и больше оттуда не появилась. Он напился в тот же вечер коньяку, потом повторил это на следующий день, а утром третьего дня, смертельно пьяный, захлебнулся в этой же огороженной сетью и берегом аквамариновой луже.
Со спасателей и береговой охраны спросили всерьез: уволили сразу восьмерых, включая двух шефов — спасательной службы и службы специального берегового наблюдения. Потерять такую работу — величайшая трагедия. Это как быть изгнанным из рая ангелом.
Я в те дни не работал — приболел и валялся в своем двухкомнатном служебном номере, поглощая россыпи разноцветных таблеток. За нами, за обслугой, неусыпно наблюдала специальная немногочисленная группа медицинского персонала: любое подозрение на банальную простуду — и мы попадали в беспощадный карантин. Дорогих клиентов нельзя подвергать риску заражения!
Так что тут мне повезло. А мог ведь тоже оказаться в числе восьмерых неудачников, ведь официанты входят в систему берегового наблюдения. Как и бармены, уборщики пляжной полосы, садовники, водители электромобилей, обслуга теннисных кортов, гольф-поля, пяти бассейнов, банщики в четырех банях, охрана вертолетных площадок, складов, ангаров, двух пристаней и даже кинозала.
Мы все наблюдаем за тем, чтобы нашим клиентам ничто не угрожало. Они должны быть здоровыми и довольными своим пребыванием в нашем раю, который даже на вездесущих картах Google виден лишь как молочное, туманное пятно.
Здесь ведь и Интернет, и мобильная связь, и мировая пресса, и телевидение, и радио строго лимитированы. Они предназначены лишь для очень узкого круга обслуживающего персонала, с которого берут подписку о неразглашении того, что узнают на стороне или внутри комплекса. Клиентов решено было не беспокоить мировыми новостями. Пусть всемирная помойка бурлит и смердит далеко в стороне от райских кущ нашего гигантского парк-отеля, нашего клуба счастья, этой синекуры избранных. Каждый клиент, а их всегда не более семнадцати богатейших и крайне одиноких людей, знал это правило: он может все, что пожелает, кроме связи с миром. С грязным, безжалостным, завистливым, ржавым, разлагающимся миром.
Женщин среди нашей клиентуры мало — всего пятеро, да и те в большей степени бальзаковского возраста. Не считая утопленницы-польки (ее звали — Ева Пиекносска[3]), здесь обитали две англичанки (Кейт и Джулия), украинка Олеся Богатая и испанка Мария Бестия[4].
Сейчас на пляже, в стороне от всех, нежилась в тени самого широкого белого зонта загорелая пятидесятилетняя красотка, черноокая брюнетка Мария. Она взмахнула загорелой ручкой, и я тут же оказался у нее за спиной, тайком, с наслаждением наблюдая за великолепными шарами у нее под лифом плотного белого купальника. Голову даю на отсечение, она знала, что всякий мужчина, оказывающийся рядом с ней, не в состоянии оторвать взгляд от этого божественного великолепия.
Нам, обслуживающему персоналу, эти естественные удовольствия строго запрещены. За такое можно поплатиться местом, как за утопленницу или утопленника. Но что я мог поделать со своим либидо! Я же мулат!
— Бой! — произнесла она низким прокуренным голосом. — Закажите мне массаж по-тайски до обеда… в восточной бане, в турецкой. Кишасу туда покрепче, как я люблю, и виноград. И чтобы сахар только тростниковый, бразильский, в вазочке. Еще лимон, можно испанский. Да, и не забудьте, что для кишасы положены бразильские martelinho[5]… по пятьдесят грамм, не больше и не меньше.
— Слушаюсь, синьора! — Я еле оторвал взгляд от ее груди и тут же подумал, что сам бы с удовольствием сделал ей массаж.
Пятьдесят лет, а такая великолепная дама! Чуть полновата, бедра, может, слегка тяжеловаты, ноги могли быть длиннее, но общее впечатление все равно умопомрачительное. И волосы — воронье крыло с синевой. А глаза… Чернее ночи эти ее глаза.
Но я всего лишь официант, мулат и милейший парень средних лет.
Утром следующего дня в своих апартаментах повесился здоровяк Иван Голыш. Он висел на длинном шнуре, оторванном от тяжелых гардин в гостиной. Шнур зацепил за трубу в малой ванной комнате, накинул петлю на свою бычью шею и мужественно подогнул ноги. Когда его обнаружила горничная, он уже был весь синий и холодный.
В то утро я впервые увидел, как плачет Товарищ Шея. Но главное, я впервые увидел его трезвым! Товарищ Шея стоял на пляже один, лицом к ласковому, тихому морю, и слезы неудержимо катились по его серым щекам. Он даже не утирал их, а только громко хлюпал носом. В десятке метров от него сзади в своем пляжном кресле сидел старый немец, похожий на рептилию, и сокрушенно покачивал своей маленькой ядовитой головкой.
Все это очень удивило меня. Русские упрямо избегали взаимного общения, но, оказывается, друг другу прямо-таки до слез сопереживали.
Нет, странный, однако, народ. При жизни готовы на всякую мерзость в отношении своего же соотечественника, а перед лицом смерти вдруг становятся до смешного сентиментальными и слезливыми. Мало того, они вдруг начинают самым жестоким образом мстить друг за друга. Поразительно!
Но вот что мне еще бросилось в глаза: лучше других все это о русских знают немцы. Поэтому, наверное, немцы с русскими то целуются в засос (помните эротичную фотографию Хонеккера и Брежнева?), то рвут друг друга на части (как Гитлер и Сталин). В кровь рвут, на куски! А потом опять целуются и пьют вместе. А еще любят вместе воровать и делить мир — это тебе, это мне… Одни ходят с точной логарифмической линейкой, а другие меряют пьяными шагами. А получается одно и то же.
Меня вызвал мистер Камански, наш утренний шеф, и попросил написать докладную записку о том, когда я в последний раз видел живым здоровяка Ивана.
— Почему я?
— Потому что только ты ему прислуживал в ресторане. Он предпочитал лишь тебя. Вас что-то связывало?
— Ровным счетом ничего. И потом… Когда я отсутствовал, за ним прислуживали другие.
— Они тоже напишут докладные записки.
Я пожал плечами, сел за маленький столик в углу его роскошного кабинета и написал, что в последний раз видел живым мистера Голыша вчера за ужином. Я, как обычно, подошел к нему и подал то, что он заказал, — русский винегрет, стакан газированной воды, свиную отбивную гигантского размера, потом яблочный пирог и чайничек черного английского чая. Он все смолотил за милую душу, словно собирался перекусить перед дальней дорогой. Теперь ясно, перед какой именно.