Завтрашние сказки — страница 15 из 17

Рождение сближает больше, чем смерть. Примерно такой был смысл этого фильма.

Датский кинотеатр, в котором все это происходило, представлял собой контраст уездному городу Бердичеву. Город был серым, хотя его заняли красные, а кинотеатр был красным — и стены его, и кресла были обтянуты красной материей. Только в центре выделялись два кресла — белое и синее, видимо, для королевской четы. Два островка неба и воздуха в океане красного цвета.

Мадам военная собиралась рожать, но плохо представляла, что будет делать ее ребенок в этом столпотворении. Она думала, что ребенок — это случайность, а закономерность — это война. Но что будет делать война, если все будут умирать и никто не будет рождаться? Очень скоро наступит мир, потому что мертвые — самые мирные люди.

Господи, избери себе другой народ, или мы изберем себе другого бога! Это молитва разуверившихся. Господи, избери себе другой народ, зачем тебе этот затянувшийся эксперимент на одной шестой земного шара? Неужели наша страна не может быть страной, наша земля не может быть землей и наша жизнь не может быть жизнью?

В фильме моего детства тринадцать красноармейцев умирали у нас на глазах, защищая коммунистическую идею. В жизни умирали за ту же идею, но не на глазах, поэтому не вызывали сочувствия. Все наши чувства были направлены на экран, мы смотрели и думали: какое у нас замечательное время!

Фильм «Тринадцать» вышел на экраны в 1937 году.

Почему я вспомнил о фильме «Тринадцать» на фильме «Комиссар»? Потому что в зале сидело тринадцать зрителей. Тринадцать невозмутимых датчан. Что им до русской революции и русских евреев? Как им понять, почему фильм столько лет был под запретом — из-за евреев или из-за революции?

Я вспомнил, как переживали мы за наших красноармейцев, умиравших один за другим на экране 1937 года. Героям сегодняшнего фильма будет трудней, их на экране больше, чем в зале зрителей. И публика не такая подготовленная, как были мы в тридцатые наши годы. Фильм «Комиссар» и тринадцать невозмутимых датчан — бой еще более неравный, чем полчища басмачей против тринадцати плохо вооруженных красноармейцев.

В фильме «Тринадцать» басмачи и красноармейцы убивали друг друга — одни за идею национального прошлого, другие за идею интернационального будущего, и мы, зрители, были за будущее. Но оно нам отомстило, хотя мы были на его стороне. Оно за прошлое нам отомстило: все эти времена крепко связаны между собой.

На экране датского кинотеатра лошади, потерявшие всадников, но сохранившие их голоса. Это мы, которые мчимся в заданном направлении. Мы уже все потеряли и себя потеряли, и мчаться нам некуда, но мы никак не можем остановиться. Лишь только мы пытаемся остановиться или сменить направление, как громче начинают звучать голоса.

Датчанам этого не понять. Они главного не могут понять: неужели для того, чтоб ввергнуть страну в нищету, нужно было пролить столько крови?

Уходили с фильма тихо, как с похорон. Пожилая пара, молодая пара… Молодой датчанин в потертых штанах, сидевший в королевском кресле. Он даже не взглянул на кресло, с которого встал.

Чего грустить в их жизни? Другое дело нам. Вся наша жизнь — мадам военная, и страна наша и земля… И даже когда она в положении, наша земля, это военное положение…

Господи, избери себе другой народ! Дай нам не думать о классовых битвах и гражданских войнах, дай нашим фильмам не лежать по двадцать лет, дай нам жить не только той жизнью, которая на экранах…

В начале жизни «Тринадцать», в конце «Комиссар»… Что вы скажете на это, мадам военная?

Возвращение на агитпункт

Все интересуются: как там за границей? Живут?

Они уже живут. И в столовых, и в спальнях живут. А нас все еще не выпускают из агитпункта.

Потому что в спальне мы жить стесняемся, а в столовой нам просто нечего делать. Самое для нас привычное место — агитпункт.

Там нам объясняют: надо строить социализм. Осторожно, чтоб никакой частной собственности. Потому что иначе получится эксплуатация человека человеком, а нам нужно не человеком, а целой страной.

Слово «эксплуатация» по-латыни означает «развертываю». При социализме ни в коем случае нельзя развертывать человека, нужно наоборот — не дать ему развернуться. Хоть и широка страна моя родная, а человеку развернуться нельзя.

Мы говорим у себя на агитпункте: сколько можно строить социализм? Семьдесят лет строили, неужели достраивать на том свете? Мы, правда, и сами не знаем, на каком мы свете, у нас между этим и тем светом давно стерта грань, но все же обидно: ведь еще не начинали жить!

Нам говорят: пока не начинайте. Вот построим социализм, тогда все сразу начнем. Перестроим социализм, тогда и начнем…

Я возвращаюсь домой на великие перестройки социализма. С чего начинать перестраивать? На западе говорят: нужно сначала перестроить наши туалеты. Но уровень нашей жизни так стремительно падает, что скоро нам не понадобятся никакие туалеты. Зачем же их перестраивать?

Мы будем просто перестраивать социализм. Из одного социализма другой социализм. Из казарменного реальный, из реального развитой. Потому что социализм — это наш исторический выбор. Вот только бы вспомнить, кто его для нас выбирал.

В соседних странах уже вспомнили, а мы никак не можем вспомнить. Целое общество «Память» создали, но вспоминаем что-то совсем не то.

ЗАВТРАШНИЕ СКАЗКИ

О завтрашнем времени определенно можно сказать только одно: что это будет время исправления сегодняшних ошибок. Точно так же, как сегодня мы исправляем вчерашние, а вчера исправляли позавчерашние. Мы всегда утешались тем, что на ошибках учатся, но никогда не уточняли: чему? А учатся, оказывается, только одному: совершать новые ошибки. Давайте уже не будем учиться на ошибках. Тем более учиться, учиться и учиться, как нам завещали вчерашние наши учителя. Давайте будем ошибки использовать.

ТРУДЫ ПРОФЕССОРА ЭНЦИКЛОПУДЕЛЯ

Вступительная хулиганская сказка

В одном городе жители дошли до вершины культуры и, перевалив через вершину, стали спускаться вниз. Когда все энциклопедии были обменены на детективные романы и порносправочники, в городе остался последний профессор-энциклопедист. Он долго крепился, уткнувшись в энциклопедию, а потом не выдержал, завернул ее в газету и понес на что-нибудь обменять.

А на улице такое хулиганство! Идет энциклопедист — и то обмирает, то шарахается, то обмирает, то шарахается. И вдруг видит: идет ему навстречу маленький человек, который еле виднеется из-под огромной гири. Спрашивает у него энциклопедист:

— На что меняете гирю?

Улыбнулся человек из-под гири: — А я не меняю, я просто ношу. С гирей мыкаюсь. Потому что я — гиремыка.

— А зачем вы мыкаетесь? — спросил энциклопедист.

— А кто не мыкается? Только другие мыкаются без гирь, но им от этого не легче. И вот я подумал: может, им станет легче, если они увидят, как я с гирей мыкаюсь.

Тут к ним подскочил какой-то хулиган, вцепился в гирю и завопил: — Эй, штаничники! Он у меня гирю украл!

Штаничники в широких штанах следили за порядком, а от беспорядка отворачивались. Услышав, что их зовут, они тут же спрятались в подворотню.

— Если вам нужна моя гиря, возьмите ее, — сказал гиремыка и взвалил хулигану гирю на плечи.

Хулиган растянулся на земле и завопил:

— Эй, штаничники! Он меня гирей придавил! Такой злоботряс, уголовотял, даже смотреть противно.

Не стал смотреть энциклопедист, пошел шарахаться дальше. Пришарахался домой — сам себя не узнает. Смотрит в зеркало — а там энциклопудель.

Смотрит в другое — и там энциклопудель. Такая хулиганская атмосфера, как тут сохранить человеческое лицо.

Сел профессор за свои энциклопедические труды и не может слова написать без ошибки. А раньше был грамотный. Все-таки профессор. А теперь вместо «энциклопедии» у него получилось «энциклопудия», вместо «дипломатии» — «дипломафия», вместо «образования» — «обрезование». Хотел уже отставить эту работу, но вспомнил, как гиремыка носится с гирей, вкладывая в это пустое дело глубокий и благородный смысл, и подумал: а что если в ошибки вложить смысл? Энциклопудия потому и энциклопудия, что в ней содержатся пуды знаний. Обрезование — это укороченное, обрезанное образование, дипломафия — тут и вовсе не нужно объяснять.

Так подумал профессор и с удвоенной энергией взялся за работу. Правда, вместо научных трудов у него все время получались энциклопудельские сказки, но, если к сказкам относиться серьезно, из них тоже можно немало извлечь, иногда даже больше, чем из какой-нибудь серьезной научной работы.

Великая горлодранская сказка

В одном куролевстве запрещено было горло драть. Нос дери сколько угодно, шкуру с кого-то содрать — пожалуйста, хоть семь шкур, — хотя и нос, и шкура здесь весьма относительные понятия. Какие могут быть носы и шкуры в куролевстве? Но, как говорится, была бы охота драть, а что драть — всегда найдется. Кроме горла, конечно. Горло в куролевстве запрещалось драть. Взлетишь на забор, горло раскроешь — и тут же закроешь, с забора слетишь и успокаиваешь себя: спо-ко-койно, спо-ко-ко-койно…

Но самые горластые все чаще взлетали на забор, все шире раскрывали горла и все неохотней их закрывали. И тогда грянула великая горлодранская революция.

Тут уже не смотрели, кто чего дерет: заборы зашатались, затрещали, пух и перья полетели по ветру. А уж горло драть да соседа за горло брать — это оказалось самое милое дело.

На заборах уже не хватало мест, столько там набралось горлодранцев. Одни горло дерут против красных, другие против белых, зеленых, коричневых. И летит разноцветный пух по ветру, дерет подзаборное население кто во что горазд. И кто кого горазд.

Когда немного остыли, пришли в себя, смотрят — вокруг ни красных, ни белых. Ни пестрых, ни разноцветных. Все голые, общипанные, только горло дерут. Настоящие горлодранцы.

Ни пуха, как говорится, ни пера. Правда, говорится это на счастье, а какое ж тут счастье, когда ничего нет? Заборы разнесли, подзаборную жизнь — и ту вести не под чем. Бродят по развалинам куролевства голые, ободранные и одно твердят: куда податься? Куд-куда? Куд-куда?

Так окончилась великая горлодранская сказка.

Великая партокрадская сказка

Жил-был партокрад. Он крал парты, чем заметно снижал общеобразовательный уровень населения, но свой жизненный уровень, конечно, повышал. Повышал, повышал, пока в городе не спохватились: кто-то парты крадет. И по ниточке, по ниточке вышли на парто-крада.

Бросился партокрад к другу крадоначальнику, а кра-доначальника нет. Пошел на повышение: теперь он грабоначальник. С утра до вечера в парламенте на лясозаготовках. Обсуждает, как бы от крадостроитель-ства поскорей перейти к грабостроительству.

Еле выкрутился партокрад, но с партдеятельностью решил покончить. Ходит по улицам, ищет, чего бы украсть. А на улицах дома, дома… Как тут не станешь домокрадом?

Сидит домокрад в собственном доме, книжки почитывает. И даже немножко пописывает: что прочтет, то и напишет. Поневоле стал думокрадом — голова так и ломится от чужих дум.

И однажды прочитал в какой-то книжке, что «демос» — это народ в переводе с греческого. Если стать демокрадом, можно по-крупному украсть. Целый народ украсть — это вам не дом, тем более не парта.

Даже сердце заболело от таких перспектив. Пошел к врачу-крадиологу, а крадиолога нет, он в парламенте на лясозаготовках. А возле парламента какие-то люди с обрезами (вот он, результат нашего обрезования, обрезанного и укороченного со всех сторон), так напугали демокрада, что еле до аптеки добежал. Просит чего-нибудь крадиологического. А ему говорят: вы что, с луны свалились? В целом городе нет ничего крадиологического, да и вообще ничего логического.

Чувствует демокрад: пришел ему конец. Кое-как дотащился до крадбища. А там гробовщики давно уже стали грабовщиками: грабить грабят, а хоронить отказываются. Нет места, говорят. Да и времени нет: сейчас по телевизору как раз начинаются лясозаготовки.

И вскричал партокрад: «Что ж это за страна такая? Что ж это за крадиология, при которой человеку не жить и не помереть? Что ж это за темнота беспросветная?»

Темнота, конечно. А кто парты крал? Кто дал народу такое обрезование, что только обрез в руки — и вперед, к полной победе мрака над разумом?

Лег партокрад на чужую могилку, за неимением своей, и заплакал.

Великая сумагонная сказка

В некотором царстве, некотором государстве жили люди царственные и государственные. Царственные жили хорошо, а государственные — плохо. Они для того и жили плохо, чтоб царственные жили хорошо. Им говорили: этого требуют интересы государства. И они соглашались. Потому что они были государственные.

В центре государства возвышался большой сумагонный аппарат — чтоб сгонять людей с ума. если их ум приобретал опасные для государства размеры. По всему государству рыскали секретные сотрудники аппарата, тайные сумагонщики, которые внешне ничем не отличались от простых людей, поэтому никто не мог сказать о себе с уверенностью: сумагонщик он или не сумагонщик. И увидев, что кто-то взялся за ум, все начинали его гнать, хотя многие ему сочувствовали и даже завидовали.

Кончилось тем, что в стране воцарилось полное безумие. «Да что ж это за страна такая!» — восклицали многие про себя, но вслух сказать не решались, потому что это было бы слишком умным высказыванием.

Но однажды в сумагонном аппарате что-то испортилось, и царственных людей сверху согнали, а на их место поставили государственных, у которых оказался государственный ум, утаенный на государственной службе.

Вот было радости! Население стекалось со всех концов страны, чтоб посмотреть, как новые руководители государства по-новому вершат государственные дела. Но сумагонная система продолжала действовать, и, придя наверх, государственные люди начинали чувствовать себя царственными, а потому первым делом — что бы вы думали?

Ну конечно: принимались чинить сумагонный аппарат.

Верно сказал один спившийся сумагонщик, попросивший в вытрезвителе политическое убежище: если перевернуть кверху дном бутылку водки, которая сверху была пустой, то она останется сверху пустой, и не было еще случая, чтобы она сверху стала полной.

Великая антисемьитская сказка

Что там ни говори, а не вывелись у нас еще антисемьиты. Ну чем им, скажите, семья не нравится? Семейный человек и квартиру скорей получит, и дома есть кому сготовить, прибрать, а там дети пойдут, будет кого послать за сигаретами.

Но антисемьит есть антисемьит. Даже если он бабыль, дамский угодник. Одного из них даже посадили на скамью, и тут он, конечно, стал оправдываться: дескать, никакой он не антисемьит, у него даже есть одна знакомая семья, с которой у него почти семейные отношения.

А народ в зале суда возмущается: шутка сказать, в наш цивилизованный век встречаются такие антисе-мьиты! И тут одна женщина из публики говорит:

— Дайте мне его на поруки, у меня это дело поставлено. Я уже вон сколько мужчин перевоспитала.

Суд подумал: надо дать, пока берут. Ведь такого антисемьита не каждый взять согласится.

Взяла его женщина на поруки, отвела подальше и говорит:

— Я сама порядочная антисемьитка, я этих семей на дух не переношу!

Ее, оказывается, кто только не брал на поруки. Так и ходит — с порук на поруки, с порук на поруки, даже ноги уже болят. И все из-за этих семей — развелось их у нас, нет житья холостому человеку.

Слово за слово, такой пошел антисемьитский разговор! Ну прямо расставаться не хочется. Антисемьитка и предлагает:

— Пойдем ко мне, я тебя чаем напою, спать уложу. Да и сама лягу — очень почему-то спать хочется.

И началась у них совместная антисемьитская жизнь. Едва откроют глаза — и сразу за свои антисемьитские разговоры. От этих разговоров дети у них родились, такие же антисемьиты. Внуки родились — такие же антисемьиты. Вроде бы прожили счастливую антисемьитскую жизнь, но на самом деле это не так. Потому что нет и не может быть счастья на земле антисемьитам!

Сказка о древнейшей профессии

В некотором царстве, которого теперь уже нет, в государстве, которого теперь уже нет, стал намечаться процесс возвращения к древнейшей профессии.

Нет, не первой древнейшей и не второй, а самой что ни на есть древнейшей.

Раньше здесь было много профессий, но потом население их оставило. Это называется: профессионулизм. Сведение к нулю всех профессий ради одной-единственной, самой древней.

Но ведь надо же отличать людей друг от друга. А если сапожника не отличать от художника, а парикмахера от шахер-махера, то кого и от кого отличать?

Решили вместо профессиональных применять родовые отличия: изучать происхождение, присматриваться к далеким предкам.

Большое значение приобрело латинское слово «нацио». Даже те, что о латыни не имели понятия, постоянно выясняли: «Ты какой нации?», «Он какой нации?», «Она какой нации?». И с национальной гордостью восклицали: «Мы такой нации, что только попробуйте нас не уважать!»

Это называется: национулизм. Сведение к нулю всех национальных достоинств, кроме своего собственного национального достоинства.

Задача трудная, для многих непосильная. Тут нельзя отвлекаться на какие-то другие дела. Поэтому пришлось вернуться к древнейшей профессии.

Лезчик по дереву. Залез на дерево и сиди, высматривай там, внизу, кому бы прыгнуть на голову.

Постепенно с вершин культуры люди вернулись на вершины деревьев. На смену царству и государству пришла леспублика, сплошной темный лес, в котором вся публика сидит на деревьях.

ЭНЦИКЛОПУДИЯ