На суше нравилось, как они высовываются из воды. Потому что так высовывались великие предшественники, указавшие путь из воды на сушу. И еще потому, что, если стремишься к новой жизни, нужно как минимум высунуться в эту новую жизнь.
На пути к океану
Маленькая рыбка Анабас живет далеко от морей, она живет — даже стыдно сказать — в болоте. Конечно, мало приятного, и рыбка Анабас все мечтает перебраться в какие-нибудь другие места. В Тихий океан. Или хотя бы в Атлантический. Ого, рыбка Анабас знает, куда ей лучше всего переселиться. Она назубок знает все океаны, какие только есть на земле. И она твердо решила: пусть только придет время, она обязательно переселится в океан.
И время приходит, болото ее начинает высыхать, и теперь не то что в океан, а вообще никуда не поплывешь — до того сухо становится в этом болоте.
Приходится ползти: прямо по суше, но это ничего, это не страшно, если ползешь в океан! Рыбка Анабас переступает своими плавниками, как самый заправский пешеход, и свободно обходится без воды, как верблюд в пустыне. Целую неделю она обходится без воды… А там попадется какое-нибудь болото, в котором можно будет устроить привал…
Что за чудесная вещь — привал в болоте! И прохладно, и не слишком глубоко. Освежайся, набирайся сил и энергии. А там — высохнет болото — и можно дальше ползти в океан. Ведь, наверно, можно приползти в океан, если так ползти — от болота к болоту?
Почему черепахи так долго живут?
Черепахи живут очень долго, хотя многое сокращает им жизнь. Может быть, они не замечают течения времени? Может быть, их защищают панцири, по которым время скользит, не оставляя следов? Или они никуда не спешат? Все вокруг спешат жить, и только черепаха жить не торопится.
Но и она торопится, еще как торопится! Средняя улитка развивает скорость до сорока пяти километров в год, а средняя черепаха — до сорока пяти километров в месяц. И когда черепаха на полном скаку проносится мимо улитки, улитка шарахается (правда, совсем незаметно): «Ох, лихачи, лихачи! И чего они носятся сломя голову?»
Улитке ее голова дороже, но она-то, улитка, как раз недолго живет. Всей ее жизни на какие-нибудь сто километров. А черепаха носится по свету, как сумасшедшая, и при этом живет двести лет.
Есть на свете Галапагосские острова, Черепаховы острова (так их называют в переводе с галапагосского), и на этих островах когда-то водились исполинские черепахи. Это было царство галапагосов, королевство галапагосов, мечта всех на свете галапагосов, а иначе говоря — черепах. Но зачем говорить иначе, если каждая черепаха, простая, незаметная черепаха становится исполинским галапагосом, лишь только попадает на Черепаховы острова? Об этом знают все черепахи на свете, верят в это и потому так спешат. И они плывут и ползут, и спешат как только могут на Галапагосские острова, где когда-то водились исполинские черепахи.
Когда-то водились, а теперь их всех уничтожили…
Вот почему так долго живут черепахи: они помнят, что есть на свете Черепаховы острова, и они идут к ним, плывут и ползут, — в царство, которого больше нет, в королевство, которого больше нет… А чтоб дойти до того, чего нет, нужно жить очень и очень долго.
Арктида
Когда-то здесь был материк Арктида, а теперь Арктика, Северный Ледовитый океан, местность, которую посещают только герои…
Но птицы не герои, они и в теплых морях стараются держаться поближе к берегу — и все же они перелетают Ледовитый океан, перелетают, потому что не знают, что там уже океан, а думают, что там по-прежнему материк Арктида.
Жизнь меняется, все меняется на земле, и нужно это видеть и понимать, но кое в чем хорошо сохранить старые представления. Чтобы не рухнуть в про пасть, летя через океан, лучше думать, что там по-прежнему материк Арктида…
Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова
Сижу я недавно в аэропорту, смотрю, как самолеты взлетают и приземляются. Они, пока не взлетят такие большие, а потом становятся маленькие. А те, которые садятся, сначала маленькие, а потом большие.
Сижу я и думаю: почему так? Я, сколько летают все одинаковый: что там, в небе, что здесь, на земле Да если б меня так сжимало и разжимало, разве б я выдержал?
А мы — не ценим. Своего не ценим. Все на чужое заглядываемся. А на что заглядываться? Там, у них, только успевай сжиматься и разжиматься.
Так я думаю, пока на аэродроме сижу. И вдруг слышу: «Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова, подойдите ко второму окошку».
Опять, думаю, чижик куда-то летит, опять ему у нас не нравится. Смотрю, а это не чижик. Просто такая фамилия.
И стоит этот по фамилии Чижик у второго окошка, а ему говорят: «Сегодня не полетите». И он, представьте себе, не летит.
А мы — недовольны. Хотя нам никто не указывает, к какому окошку подлетать, мы подлетаем к любому, к какому захочется. И пусть нам кто-нибудь скажет, что мы сегодня не полетим! Пусть мне кто-нибудь скажет: «Зяблик, ты сегодня не полетишь». Да я ему в глаза рассмеюсь.
И все равно мы недовольны.
Нет, надо устроить нам аэродром. И чтоб каждого подзывали к окошку и говорили, кто полетит, а кто не полетит, и куда полетит, чтоб говорили, а не так, кому куда вздумается. И чтоб нас все время то сжимало, то разжимало, то сжимало, то разжимало…
Вот тогда бы мы были довольны. Всем довольны. И чижик наш никуда бы не улетал, а сидел бы на месте, как этот, из Харькова.
Муравей и листоблошка
Жила у нас в лесу молоденькая Листоблошка. Молоденькая и сладенькая. К ней наведывался некто Муравей, когда ее Листоблох был в командировке.
Не подумайте плохого. Все муравьи любят сладенькое, а Листоблошка это сладенькое как раз выделяла. Поест, допустим, солененькое, а выделит сладенькое. Ну, а Муравей уже тут как тут. Разумеется, если Листоблох в командировке.
Время у нас было интересное. Мы как раз сняли с Работы Медведя, а на его место выдвинули муравья. Не листоблошкиного, а другого. Выбирали всеобщим тайным голосованием. Муравьев в лесу много, есть кому голосовать. Это мы только с виду молчаливые, но если тайно голосовать, тут мы перекричим любого медведя.
Для Медведя это было большой неожиданностью. Он очень сердился. Вы, говорит, у меня еще будете лапу сосать.
А муравей, которого выбрали, стал теперь Мэравей, это у него должность такая. Бегает по берлоге и не знает, куда бежать. И все вокруг него бегают и не знают, куда бежать. Только один муравей знает, куда бежать: он уже опять у Листоблошки.
Листоблошка сидит на одном листе, другим обмахивается и говорит как бы между прочим:
— Я слышала, одному из ваших дали берлогу? Такому же, как ты, муравью.
— Не муравью, а Мэравью.
— А мне все равно. Я вашего брата не различаю.
Некто Муравей даже опешил. Такое услышать в интимный момент. Но Листоблошка такая. Ей нужно очень много втолковать умных мыслей, чтоб она наконец выделила какую-нибудь глупую. Глупенькая она, Листоблошка. Глупенькая и сладенькая.
В последний свой приезд из командировки Листоблох ей втолковывал:
— Сейчас такое время, надо с умом выделять. Что-то выделить, а что-то прижать, чтоб потом из этого побольше выжать.
Некто Муравей ничего об этой политэкономии не знал, и он от души тянулся к Листоблошке:
— Сладенькая моя!
Но Листоблошка жмется, отворачивается, прячет от него свою сладость. Говорит, что ей муж запретил выделять что-либо на сторону. В том смысле, что нужно сегодня побольше прижать, чтобы завтра побольше выжать.
Ну и стерва, подумал Муравей. Нашла где вводить рыночные отношения. Ему, Муравью, все эти листо-блошьи проблемы ни к чему, ему главное — принять сладенькое и отвалить, пусть без него строят свою экономику.
И отправился некто Муравей по своим делам. Оказывается, и у него были дела. Не только мэравьям в берлогах заседать да листоблохам мотаться по командировкам.
Исключение из обезьян
Когда человека исключали из обезьян, он и сам не знал, за что его исключают. То ли за нежелание шагать в четыре ноги, то ли за нежелание хватать в четыре руки, то ли за аморальное размножение, которое он почему-то называл любовью.
В общем, исключили человека. Перестали здороваться, узнавать. Заставили зарабатывать на жизнь своим трудом, да еще насмехались, что труд создал человека.
А разве трудом на семью заработаешь? Тем более, что работать спокойно не дают, каждые пять минут требуют документы.
Жена говорит: неужели так трудно шагать в четыре ноги? Дети говорят: неужели так трудно хватать в четыре руки? И ушли от него жена и дети.
Остался человек один. Только иногда кто-нибудь забежит, занесет работу, чтоб другие не видели. А потом, конечно, выдаст ее за свою.
Великий изобретатель топора получил премию за топор, сделанный руками человека. Еще одну премию получил изобретатель молотка.
А как они добыли огонь? Ведь они у него добыли огонь, а потом его же заставляли тушить пожары. И не выдержал человек такой жизни. Как-то пришли проверять документы, а человека нет.
И сразу вся работа остановилась. Великий изобретатель топора не знал, как насадить топор на топорище, великий изобретатель молотка отбил себе все пальцы на четырех руках, но так и не освоил этой невероятной техники.
И тогда возникло сомнение: а что если мы не туда шагали в четыре ноги? А что если не то делали в четыре руки? Точнее, шагали в четыре руки, а делали в четыре ноги, потому что шагали мы руками, а работали ногами.
И вообще: возможно, не человек должен происходить от обезьяны, как утверждает основополагающее учение, а мы, обезьяны, должны научиться жить по-человечески, произойти от человека. Ведь мы же его помним, он жил среди нас!
Но как произойти от человека? Наверно, надо, чтоб сначала исключили из обезьян, как исключили — помните? — нашего человека.