Очень бы хотелось.
Иванов, однако, высказал мнение, что проникать и возвышаться одновременно нельзя. Либо ты проникаешь, либо возвышаешься.
Он у нас умница, Иванов. Знает жизнь не понаслышке, а по первоисточникам.
Но когда мы, не удержавшись, рванули вверх, он тоже не стал засиживаться на дне, а почесал впереди всех, только пятки его и видели.
По дороге защитился, кандидатом стал. Доцентом. На одно только жалуется: времени не хватает. Все, говорит, собираюсь проникнуть в суть, — а сам чешет вверх, того и гляди совсем пропадет из виду.
«Вперед! — надрывается. — Вперед и только вперед!»
Прошли мы всю глубину, дошли до поверхности, за которой начинался подъем к вершине. Иванов говорит: так нельзя. Мы же, говорит, голые и мокрые. Надо сначала обсохнуть, одеться, а потом уже набирать высоту.
Сам между тем уже заведует кафедрой. Расположился на поверхности, проводит ученый совет.
Но когда мы двинулись к вершине, он опять опередил всех, как будто проникновение в суть не его забота.
И вот мы на вершине, соединили глубину с высотой. Но такие же, как и были, голые и мокрые.
Хотели одеться, но вся одежда осталась внизу. И продовольствие, и всякие культурные блага — все, все осталось внизу.
Так и стоим: голые на голой вершине.
Иванов говорит: надо возвращаться. Там и одежда, и еда, к тому же ближе к сути, над которой мы слишком возвысились.
Первоисточники, говорит, почитаем.
Двинули мы назад. Голодные, голые, мокрые. Иванов, правда, на обратном пути защитил еще одну диссертацию. Стал доктором, профессором, деканом целого факультета.
«Вперед! — призывает. — Вперед и только вперед!»
Как, опять вперед? Мы же уже назад… Пора уже обсохнуть, поесть, припасть к первоисточникам…
Подлинная история строительства земли обетованной
На 17-м километре корабль дал течь, и с тех пор он у нас терпит бедствие. Течь заделать было нечем, и ее приходилось затыкать живыми людьми. «Гвозди бы делать из этих людей!» — воскликнул корабельный поэт в тоске по настоящему строительному материалу.
На 37-м километре стали разгружать корабль от людей, а там случились такие события, что разгрузка пошла полным ходом. На 45-м километре разгрузку притормозили, но вскоре опять пошли разгружать. Так помаленьку и дотянули до 85-го километра.
А там спохватились: надо корабль починить. Сколько можно на нем терпеть бедствие?
Но чем заделать пробоины? Их столько набралось за семьдесят километров! Если гвозди не делать из людей, дыры заделывать просто нечем…
Пришлось и дальше разгружать. Немного по-другому, не так, как в прежние времена: кого на дно, а кого уже и на берег…
Вот несколько разделов из этой истории. История в данном случае состоит из разделов: первый раздел, второй раздел, третий раздел… И хоть бы кто-нибудь одел… Но что уж тут поделать — такая история…
Наша великая революция не была ни великой, ни революцией, поскольку свершилась тихо, мирно и совершенно бескровно. Чтобы стать полнокровной революцией, ей пришлось впоследствии пролить много
крови.
И она пролила. Наверстала упущенное. Сегодня уже никому не видно, какая она великая, потому что стоит она по уши в крови и в ужасе таращит глаза на свои дела, взывая о помощи.
В то время у нас уже была одна война. Правда, не гражданская, а военная. Но большевики сказали: превратим войну военную в гражданскую войну. Потому что на военной войне нужно воевать с целым государством, с целой вражеской армией, которая вдобавок еще вооружена, а на гражданской — только со своим собственным гражданским населением.
Гражданская война так понравилась большевикам, что они воевали со своим населением все то время, что оставались у власти. Правда, войну эту они не называли войной, а называли классовой борьбой и революционной политикой своего государства.
Существует два коммунизма: военный и первобытный. Третьего коммунизма не дано, хотя о нем-то, о третьем, больше всего было разговору. Ради него, несуществующего, мы затеяли нашу революцию, наш голод, разруху, нищету и одичание.
Чем отличается военный коммунизм от первобытного коммунизма? Главное отличие: первобытный коммунизм — это эпоха от появления первобытных людей до возникновения между ними классовых противоречий, а военный коммунизм — период от торжества классовых противоречий до появления первобытных людей.
Определяющим фактором является военный потенциал. Чем больше потенциала, тем больше первобытности. По мере поднятия потенциала опускается жизненный и культурный уровень, грозя дойти до первобытной отметки.
У нашего социализма был один неоспоримый плюс, и заключался он в том, что социализм определялся как советская власть ПЛЮС электрификация.
Но остается неясным: что же такое советская власть? Что мы в данном случае должны вычитать из социализма?
Простое арифметическое действие дает возможность установить, что советская власть — это социализм МИНУС электрификация. Все лампочки выкручены, сидим в темноте. А главное, плюс, который был дан в определении, куда-то исчез, и вместо него появился первый непредвиденный минус.
Любопытная вещь; плюс у нас лишь до тех пор, пока мы не пытаемся произвести действие. А стоит произвести действие, как наружу выходят все минусы, заложенные в системе.
Теперь мы видим, что определение было неполным. Полно оно должно было звучать так: социализм — это советская власть плюс электрификация и минус все остальное.
С русским языком у иностранцев бывают сложности. Например, слово «ограбление» некоторые понимают как обеспечение граблями. Можно, конечно, заменить это слово словом грабеж, но тут уже наши окающие граждане могут неверно понять и пойдут гробить всех, кто подвернется под руку.
Чтобы избежать недопонимания на русской почве, привезли из Франции слово «национализация», хорошо зарекомендовавшее себя во времена французской революции. То же ограбление, а иногда и грабеж, но с патриотическим, национальным оттенком.
Когда все национализировали, вплоть до граблей, выяснилось, что патриотизм не может мобилизовать народ в ущерб личной заинтересованности. Тут пригодилось опять же французское слово «приватизация», зарекомендовавшее себя во времена реставрации Бурбонов.
Но на нашей почве в этом французском слове стал все больше проступать наш отечественный грабеж (окающие граждане тоже не ошибутся). Филологически объяснить это невозможно. Национализация — грабеж, приватизация — грабеж. Вроде разные слова, но у нас приобретают одинаковое значение.
Железный занавес пал — и народ пошел по миру. Случилось то, что так долго пытались предотвратить многие поколения наших революционеров. Чтоб народ не пошел по миру, большевики национализировали все средства передвижения, а затем и пропитания, чтоб народ не носили ноги и не могли никуда унести. Крестьян объединили в колхозы, детей в пионеры, писателей — в союз писателей, чтоб люди не могли оторваться друг от друга. А в школах учили так, чтоб человек не мог пойти по миру. Чтоб он не мог даже спросить дорогу.
Наиболее активных окружили колючей проволокой, а всю страну — железным занавесом. Специально для этого страна вышла на первое место по производству стали.
И вот железный занавес пал. И народ пошел по миру. Ни о чем спросить не может, ничего сказать не может, только руку протягивает. Дома ноги протягивает, здесь руки протягивает, — стоило ли ради этого железный занавес городить?
Великая революция заложила основы нашего государства. Основы — это фундамент, а фундамент тем и отличается от остального строения, что его не видно. Его закапывают в землю, как покойника, и никто не знает, что там в основе этого государства.
А когда то, что было заложено в фундаменте, вышло наружу, населению пришлось заложить последнее, чтоб удержаться на поверхности, а не пойти вслед за фундаментом в землю.
Потом, когда закладывать стало нечего, принялись закладывать друг друга. Некоторых так далеко заложили, что до сих пор не могут найти.
И тогда на них махнули рукой. И на себя махнули рукой. И стали просто закладывать за галстук. А когда и галстука не осталось, стали закладывать за воротник.
В общем, заложили государство… Так заложили, что теперь не знаем, у кого выкупать.
Репутация в природе
У природы нет репутации, поэтому она ведет себя вполне откровенно. Бежит, извините за пример, какой-нибудь пес со своей психой (псих со своей психой — это похоже, но не то). И вдруг — ни к месту, ни к слову, а черт знает к чему, — задирает лапу у забора или, допустим, дерева. И если психа поинтересуется, зачем он лапу задрал, он так и брякнет: затем-то и затем-то. Потому что он дитя природы, и ему не нужна ложь во спасение репутации.
Была б у него репутация, он бы тоже постарался навести тень на плетень. Ткнул бы этой задранной лапой в небо: «Ах, дорогая, ты посмотри, какая ночь, какой день! Как утро красит нежным светом и тому подобное…» И пока дорогая любовалась бы прелестями природы, он, извините за выражение, решил бы свои текущие дела.
И совсем другое дело — правда. Ничего, кроме правды. Тут только попробуй задрать лапу, мигом подмочишь репутацию.
Чувствуете проблему? С одной стороны, хочется правды, а с другой — как же быть, если захочется лапу задрать? Неужели так и подмачивать репутацию? Оглянитесь в историю: сколько там подмоченных репутаций! Моря! Океаны! Дождь пойдет, так он высохнет, а эти не просыхают. И тянутся мокрые времена, уходя в далекое мокрое прошлое, и на всем пути задранные лапы, как верстовые столбы. Какой-нибудь Тиглатпаласар как задерет, так его население десятки