и. Хвала Владычице Милосердной, он недалеко от них убежал.
Вот минул первый натиск подсивера. Галуха смог оглядеться. Половина шатров перестала быть, превратившись в отлогие бугорки. С тех, что выстояли, отвалами сходил снег. Примятые бугорки шевелились. Люди откапывались, откапывали друг дружку. Звучали матерные славословия, благодарственные, весёлые, злые.
Разошедшийся накат корёжил причалы. Тяжёлые брёвна вздыбливались и ломались. Со стонами расседались крепкие ряжи.
– Опять лес добывать, в который раз всё заново строить, – горевали где-то рядом.
– Сказано, гриву перекопать бы, – упрямо ворчал другой голос.
Первым побуждением Галухи было закутаться в полог, лечь позади санок и ждать, чтобы выдохлась буря. Что-то мешало ему, наверное мутный свет, рисовавший палатки жемчужными призраками по тёмному своду. А там, дальше, еле видимая сквозь потоки чуть поредевшего снега, врывалась в Киян грохочущая Светынь. Клубящимся чёрным клинком – в нависающий, необозримый колышень. Рубеж отмечала сутолока волн, скалившихся буйными гребнями. И в этой борьбе жила песня. Голоса, полные божественного величия. Подголоски, гулы, посвисты, звоны…
Песня завораживала. Галуха забыл сквозной холод, мысленно обозревая известные ему вагуды. Шувыра, бубен, глиняная дудка…
Громкий крик прервал восторженные раздумья:
– Корабль!
Кто-то очень глазастый различил в несущейся тьме тугую косыню паруса, увязанного ради лютого ветра.
– Разобьётся, – предрекли слева.
– Может, волной вынесет что, – понадеялись справа.
– Какое! – отмахнулись сзади. – Щепочки не уцелеет.
Галуха оставил брезжившие погудки, напряг зрение. Кому-то было угрозней и хуже, чем ему самому, и на это стоило посмотреть.
Злые предсказания не сбылись. Отчаянный кормщик умело опирался на ветер и, кажется, знал каждый камень-поливуху в устье Светыни. Оседлав волну, корабль миновал буруны сутолоки, опасно припал на левую рыбину, перепрыгивая затопленную гриву…
Вошёл в ильмень.
– А я о чём? Давно пора проран выкопать!
– И что назавтра от твоего прорана останется?
– А испытать, чья возьмёт!
Галуха ещё посмотрел, как смелые корабельщики сворачивают парус, находят место для высадки. Однако заплатник с чужого плеча был слишком скудной заступой от ледяных стрел ветра. Галуха закутался в полсть, сверху добавил полог, лёг за санками. Буря гнала снег, выла над головой.
Землепроходец
Галуха хотел заснуть, как много раз засыпал прежде – в снегу, утянув руки из рукавов к телу, а голову – из куколя внутрь. Ну, там, проснуться, разогнать онемение… спать дальше, дожидаясь утра. Не получилось. Галуха мёрз. Последние дни ему совсем плохо подавали за песни. Где взять телесную греву, когда брюхо липнет к спине, а спину вместо шубы кутает ветошный зипун?.. Галуха стучал зубами, ворочался, сбивался в плотный комок, обнимал себя, совал руки под мышки. Не помогало. Он вставал и топтался, волоча за собой полог. Снова укладывался.
Когда наконец удавалось забыть жестокую явь – голоса зевак выдёргивали обратно:
– Вось сходни бросили, на берег идут…
Соседям по становищу не давал покоя корабль.
– Пойти, что ли, глянуть поближе, кого там ветром принесло.
– Куда спешить, развиднеется, тогда и посмотрим.
Галуха пытался вспоминать старые песни, благо их в его памяти было – сундуки на сундуках. Строки наплывали с готовностью, дразнили, но не давались. Уловишь одну – другие развеиваются, меркнут. Это утомляло, песни начинали странно сплетаться…
– Шатры ставят, а парус всё наготове.
– Как есть шальные люди. Неистовые.
– От таких подальше держись, голова целей будет.
– Мыслишь, лодья дальше пойдёт?
– Будто в ильмене останется? А вода схлынет?
– Вот тогда проран выкопаем.
«Самовидца рассказ и досужих людей пересуды…» В зыбком полусне проплыло лицо опасного витязя Незамайки. Обожжённое морозом, суровое, юношески улыбчивое. Дикомытские косы, неторопливый северный выговор, а глаза…
– Гляди, впрямь парус расправили!
– Вот ухо-парни, сорванцы, сломиголовы!
– Таким до Аррантиады – как нам отсель в Шегардай.
…Ручищи на струнах, яростный голос… будто отзвук слышанного когда-то… Галуха вот-вот должен был догадаться… он почти уже знал…
– Ай каков! Назад в русло выскочил!
– В Киян правит!
– Ну и люди! Морем сыты, ветром обуты.
– А те-то, при шатрах? Мстится или впрямь знамя поставили?
– Да ну. Воеводы с дружинами пеши приходят.
– А на знамени что?
– Снег застит, не видно.
– Вроде камень, дяденька. Палка при нём.
– Погодь… Самому тебе палку! Меч там!
Эти и другие слова тянулись над Галухой сквозь мутное забытьё. Снежными струями, ветровым посвистом. Потом вдруг обрели весомость и…
Галуха рывком сел.
Камень! Скала и меч!
Скала и меч!
Родовой щит красных бояр Нарагонов!
Галуха забился внутри обширного зипуна, продевая руки в залубеневшие рукава. Торопливо встал.
Над Устьем понемногу светало. Ветер ещё рвал растяжки палаток, хотя уже не грозил их повалить. Светынь по-прежнему бушевала, но ильмень снова стал озером – грива, прежде скрытая под саженным слоем воды, помалу выпячивала каменистый хребет.
– Быстро свадебка отшумела.
– То не свадебка. Так, пустосват приходил.
– Не ложе брачное – поцелуй заугольный…
У берега поймы стояли шатры смелых.
И на ветру билось гордое знамя. Такие ставят воеводы Левобережья. И бояре Андархайны, потомки древних воителей.
Галуха напряг зрение, но зоркости не хватило. Снег высек слёзы из глаз. Нарагон, Болт Нарагон!.. Тусклый уголёк надежды вспыхнул пожаром. Быть может, погибельным. Галуху затрясло. Он судорожно, руками без рукавиц, не чуя холода, выдрал из снега алык. Впрягся, стронул и поволок санки. Ах да рукой мах!.. Болт – не Югвейн. Болт вспомнит… узнает…
То есть Галуха такого даже не думал. Не прикидывал, не гадал, не взвешивал, как памятной ночью перед сражением. Разуму больше не было веры. Он просто бежал, загребая снег, пытаясь верить в спасение, и, кажется, тихо подвывал на бегу.
У шатров, кутаясь в толстые плащи, прохаживалась стража. Боярские рынды издалека заметили Галуху, вышли навстречу:
– Тебе чего?
У них были тёмные, дублёные лица людей, крепко забывших, как жить на одном месте, вечер за вечером возвращаясь под кров. Они держали наготове совсем не игрушечные бердыши, хотя о белых кафтанах, поди, слыхом не слыхали. Галуха остановился, тяжело отдуваясь, и по свойству опытного игреца увидел себя их глазами. Нищий канючка. Изверженец, искатель заступы… И ведь справедливо, по сути.
Возвращая дыхание, он проквохтал:
– Господину вашему иду послужить.
Стражи засмеялись. Старший был неимоверно широк, кожа отливала медью, из-под бровей зорко щурились голубые глаза.
– Такому, как ты, наш господин поганое судно вверить погнушается.
Он говорил по-андархски довольно чисто, но чужеземный призвук резал тонкое ухо. «Не просить… Только не просить!» Галуха качнулся над погибельной бездной. Все последние дни он так явственно ощущал её под ногами, что вместо отчаяния исполнился вдохновения:
– Прежде, бывало, государь Болт Нарагон не гнушался моим песням внимать!..
Голос прозвучал противно, тонко, зато слышно. Вообще-то, государями честят высших праведных. И тех, кто властен в жизни и смерти. Галуха понял, что угадал, когда из большого шатра лениво отозвались:
– Что там, Бо́рво?
Могучий рында хмыкнул через плечо:
– Лохмотник до твоего высокоимёнства пришёл.
Сердце Галухи снова ухнуло в пятки. Вот сейчас прозвучит: «Гони в шею», и тогда всё, совсем всё! – но в шатре заворчали, завозились, и наружу вышел красный боярин.
Галуха его сразу узнал. Болт запустил бороду, обзавёлся шрамом со лба на скулу, да и одет был не по-столичному, но, вне сомнения, это был он! Галуха сорвал куколь, холопски бухнулся на оба колена. Болт вправду не Югвейн. Прежде был падок на почёты, и ныне таков. Назвали государем, в снегопад вышел покрасоваться.
Боярин брезгливо оглядел заплаты на согбенной спине:
– Неужто прибыл знатный гонец, отряжённый оказать мне приём?
Галуха отважился чуть приподнять голову. Не сглазить бы!
– Сей скромный слуга далёк от замыслов трона, он лишь поёт о деяниях, возвышающих Андархайну. Когда пришёл твой корабль, я тотчас подумал: вот седлает бурю бесстрашный Болт Нарагон! Вот наследник чести и славы, чей подвиг взывает к высотам красного склада! Господин, перед тобой простёрся Галуха, певец во имя Справедливой… наказующей милостью её занесённый в это гиблое место…
На последних словах голос всё-таки дрогнул.
– Галуха? – Болт нахмурился, припоминая. Затем поманил телохранителя. – Бо́рво, игреца накормить и дать одежду, какая моему окольному подобает. Соскучился я по доброй гудьбе!
Доля вторая
Потешки
В ночевщики – развозчики съестного – берут неутомимых мальчишек. Под конец дня даже у них тяжелеют ноги, тускнеют глаза. Никто не жалуется. Чающих приработка за воротами без счёта, резвых и рьяных.
Ныне Верешко сверх обычного дневного урока взялся свезти ещё две корзины. Добрым людям, которым Озарка посылала угощение в красные дни.
Старик по прозвищу Пёсий Дед жил неподалёку, на Лапотной. У него было страшно. По всему двору железные загородки, в загородках – потомки страшилищ, стерёгших каторжную Пропадиху. Рёв, слюна брызгами, вздыбленные тени за тонкими прутьями, каждая тень как два Верешка! Вырвутся – косточки разнесут!
У грамотника Вараксы, напротив, тихо и чинно. Книги, свитки, чинёные гусиные перья. В корытце с водой коптит горелка, заправленная чистым маслом. Даёт сажу на тонкие чернила для краснописания. Сам Варакса бледный, тихий, вздрагивает от нежданного оклика. Будто некогда набрался превеликого страха, аж до сих пор не избыл. Верешко грамоте разумел не слишком, мать начинала учить, но когда это было! Опять же су́кна скать – не пером черка́ть, а с тележкой сновать и подавно, однако к Вараксе заходил бы по три раза на дню. Беда только, живёт Варакса далеко. От «Барана и бочки» – поперёк через город.