– Что? Что?
Глаза были в половину лица, она спрашивала о заведомо жутком, непоправимом. Потрясённого Жогушку самого тянуло реветь ручьём, но он был слишком взрослый для слёз. И вообще он был герой. Почти как Светел.
К тому же мама ходила тяжёлая сразу братиком и сестричкой. Нельзя её пугать, не то малыши родятся плаксивые.
– Светелко поклон шлёт. Он… – Сказать «ранен» не повернулся язык; Жогушка приосанился: – Он в бою славу стяжал. Ныне у Ишутки гостит, скоро дальше пойдёт. – Подумал, добавил: – Сюда уже Кайтар едет. От Светелка подарки везёт и повесть великую.
Гонец из Уркараха
Царская дружина шла на юг. Шла не самым коротким, не самым быстрым путём. Забирала прочь от побережья, к востоку, где на путях стояли кружала, манили дорожных людей тёплые зеленцы.
Геррику, сегдинскому торговану, пришлось покупать у кощеев сани и оботуров, иначе не увезти было добычу, доставшуюся дружине. Это Лишень-Раз не вверялся купцам, возил всё нажитое с собой. Оттого своих сирот по миру и пустил. Сеггар за что-то сразу взял деньгами, что-то отложил на потом. Геррик цокал языком, перебирая старинные ткани, до которых особенно охоч был Ялмак. С таким красным товаром не по деревенским купилищам – в самый Выскирег отправиться порно! Золотую парчу боярам на охабни, нежные оксамиты царевнам на душегреи…
Сеггару было главней, что купец перво-наперво послал домой скорохода. Наказал сыну Кайтару мчать в Твёржу на самой резвой упряжке с вестями о Незамайкиной славе.
«Хлопот тебе через меня, – смутился молодой витязь. – К ним Рыжик полетел уже, донесёт…»
Не в пример Крагуяру, маявшемуся с завязанными глазами, Незамайка уже вставал. И в Сегду ехать отлёживаться не хотел ни в какую. Смирил упрямца лишь прямой приказ Неуступа. Геррик потрепал неразумного по жарым вихрам, как всегда заплетённым в дикомытские косы.
«А мамке твоей нещечко поцеловать, кое ты саморучно для неё в мешок положил? Повесть послушать, да не ту, что малец от Рыжика натолмачит, а истую, что Кайтар по писаному с твоего слова прочтёт?»
«Ты мне, – встревожился молодой витязь, – самому сперва дай прочесть! А то распишешь страстей! Мать умом тронется, а Гарко выручать меня побежит…»
«Что, грамоте разумеешь?»
Геррик звал Незамайку домашним именем: Светел. И ничего не знал о царском клейме.
Теперь сеггаровичи не торопясь шли на юг, с убылью, с прибылью, только было вновь скучновато без гусляра.
«Я гусли новые слажу», – твёрдо пообещал Незамайка.
Гуляй хмуро посоветовал:
«Лучше у делателя прикупи. Не то снова будут гнусить, шпенёчки струнами выворачивать!»
Незамайка смолчал. Не лицо молодому с первым витязем спорить. Лишь зыркнул медовыми глазищами исподлобья. В лепёшку расшибётся, а к делателю на поклон не пойдёт!
Гуляй расхохотался, чуть не огрел его по плечу, вовремя удержал руку. Незамайке больно было говорить, не то что смеяться.
Теперь Светел-Незамайка-Аодх был далеко. Отодвинулся за тридесятый закрой. Отступил в минувшее с речным устьем, кораблями, битвой у Сечи. Ещё будет встреча, но не сегодня. Не завтра.
Царская шла на юг.
Места кругом были не то чтобы знакомые, но кто умеет в земные начертания вникать – не заплутает. Одолев дикоземье, ныне к вечеру воевода рассчитывал достичь первого зеленца.
День продержался хороший, тихий, не слишком морозный. Такие теперь назывались вёдреными. Впереди горбился изволок, тучи стояли розово-жёлтые. Они медленно разверзались пещерами, являли зыбкие крепости, смыкались завесами бессчётных слоёв. Свет, разлитый в воздухе, понемногу обретал прозрачную красноту.
У начала подъёма Ильгра догнала вождя. Шли легко, на беговых лыжах. Скользили камысами по крепкому насту. Несли тёплые хари сдвинутыми на шапки.
– Дымом пахнет, – отмахивая кайком, сообщила стяговница. И вдруг спросила: – Не заскучаешь ли, Неуступ?
– О чём мне скучать? – проворчал Сеггар. На самом деле он отлично понял её. Привык за двадцать годов: она не только дым первой чуяла. Угадывала тревогу, в которой сам сознаваться не хотел.
– О вольной волюшке, говорю, сердечко не заболит? Ночёвки по-куропаточьи, па́деры на бедовниках сниться не ввадятся?
Сеггар невнятно буркнул в ответ:
– Мало ли что мне снилось, когда я море покинул.
Ильгра добавила:
– Здесь, в чистом поле, всяк сам себя хвалит. В ком угодье, тот воинам и отец. А при птенчике нашем теперь всё красные бояре с царственноравными. Пира, слыхать, не начнут, пока меж собой не сочтутся, кому выше сидеть. Кто, спросят, таков? Что на золотом пороге забыл?
Сеггар вконец помрачнел:
– Не сама ли птенчику орлиные крылья холила…
– Холить холила, а и на орла ловчая сеть выплетена.
Запах жилья сделался ощутимей. В животах забурчало: невдалеке дымила коптильня.
– Моё дело – меч ему к ногам положить, – сказал Сеггар. – Ступай, знамя выпусти. Чтобы видели: не шатуны какие пожаловали.
Ильгра, кивнув, приотстала, склонилась над санками.
На гребне взлобка дружина остановилась. Зеленец клубился внизу, суля тёплый ночлег, свежую еду, а если повезёт, то и нечаянную радость объятий. Паоблако, прятавшее избы, тоже казалось розовым, уютным, манящим.
Трубить в рог, извещая о себе, оказалось не обязательно. Внизу двигались люди. Дюжина лыжников, обращённых расстоянием в чёрных жучков, плотным роем бежала прочь от жилья. Ещё одна мошка неслась впереди, держа выпередку в сотню шагов.
За беглецом катились деревенские псы. Хватать не хватали – не было привычки, – но к штанам примеривались, отставая, только если парень сворачивал на рыхлый уброд.
Какое-то время царские следили, не вмешиваясь.
– Поймают, – приговорил Гуляй.
– Полверсты, и сомнут, – прищурился молодой Хонка.
– Не иначе, холопишко провинился, – рассудили вчерашние кощеи. – Гузно от батогов унесть норовит.
– Сдастся. О пощаде восплачет.
– Если избы не жёг, оботуров не уводил…
Между тем беглец, кажется, заметил чужих людей на холме. И в отчаянии потянул к ним, отколь силы взялись. Крапинка росла, понемногу становясь человечком.
– Ишь летит, – одобрила Ильгра. – Храбрый мальчонка.
– Храбрость чуда не сотворит, когда в брюхе седмицу пусто.
– Жаль будет, если изловят.
– Наше дело сторона, – решил Гуляй.
И первым двинулся за Сеггаром, начавшим спускаться навстречу.
Беглец терял силы, но сдаться погоне, когда уже помстилось спасение, было слишком обидно. Загнанный парнишка всё наддавал. Вычерпал себя досуха – но всё же одолел оставшийся перестрел, на исступлённом упрямстве вкатился под ноги сеггаровичам. Хонка с отроками склонился над упавшим. Беглец пытался говорить, но дыхание рвало лёгкие, кипело в гортани. А когда всё же выдавил разумное слово, говор оказался до того непривычным, что Хонка навскидку и не разобрал ничего.
Погоня, растерявшая охотничий пыл, приблизилась не без опаски. Ражие, работящие парни, сила деревни. Во главе – бородач с повадкой и статью стеношного разбивалы, суровый и злой.
– Вы, добрые люди, за делом к нам в круговеньку или без дела?
– И тебе мир по дороге, детинушка, – кивнул Сеггар. – Нетрудно ответить. Люди мы перехожие. Думали у вас задержаться, копчёного шокура купить.
– Как звать-величать вас прикажете, молодцы дорожные?
– И этого не таим. От людей прозываемся мы Царской дружиной, добрым путникам заступой, злых татей осрамителями.
Сказал и понял по лицам: этих одним именем не проймёшь. Не Марнавины повольники, сбежавшие от знакомого клича. В здешнем заглушье воителей знали понаслышке, а люди, известно, чего только не наврут.
– Тогда мы поладим с тобой, воевода, – расправил плечи вожак. – Вон он, злой тать, под твоими чуночками от правого наказания прячется. А у нас вера строгая – крадунам не спускаем!
Сеггар кивнул:
– Радостно слышать, что не перевёлся в Андархайне закон… – И глянул через плечо. – Мальчишку сюда.
Бородач шагнул вперёд с предвкушением. Беглеца, начавшего было воскресать, вновь перестали держать ноги. Ильгра поставила его перед воеводой, держа вроде ласково, но поди ворохнись.
Сеггар разглядывал мокрое, безусое, с запавшими щеками лицо. Лет четырнадцать, не больше. Добрый кожух, самострел за спиной, нож у пояса… И лыжи. Непривычного дела, но уж не хуже тех, в которые Светел всю дружину обул.
– Ныне твой ответ, отроча. Вправду винен или клеплют облыжно?
Паренёк опустил глаза, светлой зелени, как старинные камни:
– Крив, а́тто…
Говорок вправду был из тридесятого царства. На лице Сеггара, малоподвижном от шрамов, брови поползли вверх. Парень употребил древнее и страшное слово, коим некогда обрекали на смерть.
– Что же ты украсть посягал?
– Патку дымлену…
– Утку хотел стащить! – загомонила погоня. – Сам кается!
Сеггар покачал головой:
– Прежде, я слыхал, у иных лохмотья с плеч падали и брюхо к спине липло, а всё равно чужого не брали. Ты на одни свои ирты десять уток вместе с коптильней выменять мог да ещё простые голицы взять, чтоб дальше идти. Почто совесть забыл?
У юнца тёмные волосы на глазах прихватывал мороз. Он ответил с обречённым упрямством:
– На гольицы, койи овде радят… до Уста вборзе не дотечёшь… За то греху осудился.
– Обобрать норовит, да ещё наши лыжи охаивает! – возмутились местничи. – Отступись, воевода! А тебе, тать, мы жердь в рукава проденем да обратно в лес выпустим… на голицах!
Сеггар продолжал терпеливо допытываться:
– Тебе, малец, в Устье каким мёдом намазано?
– Миедом?..
– Чего, спрашиваю, у пристани искать собирался?
– Своим льудям спасенья…
Андархайна велика, по глухим украинам чуть не каждая деревня чтит себя особенным племенем. Правиться несчастьем родни – самое последнее дело, но Сеггара воинская жизнь учила слишком жестоко.
– Такое слово стоит присяги, – выговорил он тяжело, медлительно, грозно. Протянул руку: – Меч мне!