– А то давай, – встряли ватажники.
– Тут у нас люди добрые, увечного не обидят.
– И друг рядом… с подругой…
Крагуяр отмолвил раздельно, невозмутимо:
– Гадаю вот, много ли хозяин резчику заплатил.
– Много ли, мало ли, – зашумели плотники, – то им ведомо!
– Без дурных советов решалось.
– Ты, витязь, всю добычу растратишь, а таких не поставишь…
– Сам хозяин, – спросил Крагуяр, – начертанное постиг?
Павага, скорый на язык, запнулся с ответом. Он-то свою память бесполезным не забивал, ему что узор покромки набо́жника, что эти вот буквы.
– Ты будто постиг…
Крагуяр добавил с прежним спокойствием:
– На резчике доправить бы за обиду. Вместо благословения проклятие сотворил. Знамо, бескрепостны эти ворота, долго не простоят.
– Врёшь! – заорали сверху. – Впу́сте стращаешь!
Твёрдости, однако, в голосах не было. У витязей всё не как у добрых мирян. Свои пути, свой круг, свой закон. И знания тайные. Сокровенное ведовство. Мало ли…
Павага только и нашёлся сказать:
– Придёт жрец, освятит, оно и развеется…
– Проверь, – посоветовал Крагуяр. – А стращать обычая не держу. Идём, что ли, Кайтаровна, странник нас ждёт.
Когда пришли, Ажнок-долгопряжин сидел во дворе, едва видимый среди льнущих псов, холёных, крупных, пушистых. Хозяин Лыко наскучил воем в собачнике, велел выпустить Ажнокову упряжку. Пусть уверится зверьё: хозяин живой. Псы уверялись шумно, деятельно. Вылизывали щёки, обнюхивали ногу в лубке. Толкались за право сунуть голову под хозяйскую руку. Визг, писк, смех, весёлая ругань.
Подошедших Крагуяра с Ишуткой псы тоже обнюхали, но не так рьяно, без ревности.
– Здравствуй, гостюшка желанный, неведомый, – поклонилась Ишутка. – Вот, пришедши до твоего здоровья, как ты велел.
В Сегде было принято добавлять «во имя Владычицы», но она запуталась, не привыкла.
Дядька Ажнок рассматривал молодую купчиху сперва жадно, после, кажется, опечаленно. Родинки на щеке не нашёл? Голоса любимого не признал?.. Ишутка моргала, стискивала ухват. Пыталась взывать к смутной младенческой памяти, но оттуда, из огнистых потёмок, отклика не было.
Она так и сказала:
– Прости, гость желанный. Уж как рада бы к ножкам по-родственному припасть…
Ажнок обнял рулевого пса, взъерошил пышную гриву.
– Ты, дитятко, о себе много ли помнишь?
– Вовсе ничего, дяденька, – снова поклонилась Ишутка, виновная, что порадовать не сумела. – С дедушкой Игоркой подрастала внучкой приёмной. Он сам семьян потерял. Меня на пепелище годовалую подобрал…
– Может, рубашечка детская сбереглась? Узор глянуть бы.
Ишутка дрогнула:
– Сгорела рубашечка…
Перешитая из материной, напитанная родительской ограждающей силой, рубашечка защитила дитя. Сгорела на теле, рассыпалась пеплом, вобрав погибельный жар. Пламя Беды не убило Ишутку, не обезобразило. Лизнуло нежную кожицу лишь на спине и чуть ниже. Соседские братья-озорники пытались дразнить. Устыдились беспомощных слёз, сами же утешали.
– Как горели, не помню, – тихо проговорила Ишутка. Померкла, опустила глаза. – Батюшку, матушку, братьев-сестёр, если были… И как дедушка на руки взял, тоже не помню… Только то, как лежу у тёти Равдуши… мази едкие…
– А может, дедушка твой крепче припомнит?
Крагуяр нахмурился, глядя на едва не плачущую Ишутку:
– Ты, долгопряжин, смотрю, своё горе по белу свету носишь и людям раздаёшь, авось самому полегчает. Добрая купчиха к тебе через всю Сегду не убоялась бежать, вместо того чтобы домом мужниным править, а ты её за это печалишь. Теперь ещё деда норовишь с полатей стащить, чтобы по дороге рассыпался! Не твоя они кровь, иначе сразу признал бы. И что за спешка великая про давние дела вопрошать? Срастётся нога, сам до купецкого двора дохромаешь.
Вот такое бессчастное случилось хождение. Смутило ясную душу былыми скорбями да новых прибавило. Обратно домой Крагуяр вёл Ишутку подальше от новых ворот, белевших резными птицами, рыбами, красными буквами. И рука от локтя до кулака то и дело вновь прорастала железными гвоздями.
Вести из дому
В первые дни, когда Светел барахтался на краю смерти, его неотвязно преследовал морок.
Взлобки Левобережья, откуда ещё виднелась Светынь. Знакомые ёлки, возросшие то ли из разных корней, то ли из одного. Ёлки гнулись под страшным приступом ветра. Особенно та, что была потоньше, помладше. Она всё трудней распрямлялась, готовая надломиться… И вот снова покатились снежные клубы, но тут старшая качнулась вперёд, заслонила… И рухнула, приняв крушащий удар.
Светелу мерещились даже слова, произносимые звонким, восторженным мальчишеским голосом. В бреду Светел ясно слышал эти слова. Ужасался, запоздало постигал смысл. Приходя в себя – не мог вспомнить.
Минули дни и ночи, бред оставил его.
Теперь он был здоров. Ну почти.
День задался вёдреный. Серое небо стояло высокое и неподвижное, сбитая куржа повисала в воздухе облачками.
«А вот с этим брёвнышком я бы повозился…»
Когда-то это был красавец-бук, тянувшийся зелёной головой к солнцу. Серая кора, долгая, ровная голомень.
– Ты, дикомыт, такое древо видал разве?
– Видал, – сказал Светел. Он сидел на самом верху воза, взавёрт стягивал верёвки.
– Да ну.
Светел спрыгнул на снег, похлопал по комлю:
– Сердцевина красная, значит сто лет прожил. Вот тут слой нарос после морозной зимы. Нутро звездой, гнили нет, ни белой, ни чёрной. Можно на теснинки колоть.
– Отколь знаешь? У вас там одни ёлки растут.
– Атя научил… отик по-вашему. Он лыжи источил.
Буки на Коновом Вене вправду редко встречались. Однако Жогу Пеньку кряжики привозили. Буковые дощечки шли на верхние стороны лыж, из них гребни точили. Ныне Светел был бы рад вырубить плашку на гусельный лежачок и шпеньки. Прикинуть наконец, исправились ли ошибки Обидных, потом уже браться за дарёную ель.
Но не у мораничей дерева ради гуслей просить.
Или как?..
Первую сажень комля, разорванную при падении, самую лакомую для Светела, отдадут небось на жаркий уголь для горна. «Может, погодя сходить в кузницу? За серебро выкуплю…»
Ибо теперь Светел был богат. И Крагуяр был богат. Только Светел радовал себя привычным трудом, а Крагуяр злополучный лишь по деревне гулял. Потому что здоровья никаким богатством не поторопишь.
Кругом простирался бедовник. Медлительным оботурам день до вечера к дому брести. Добрые сегжане молили Владычицу о весне и не трогали ближний лес, обойдённый Бедой. Ездили в дальние угодья, рубили снег, выкапывали поваленные стволы. Не бросали ни веток, ни вершин, всё везли домой. Что в дело, что на дрова.
Всё же не таковы оказались мораничи, как он себе малевал.
И ребятня у них была резвая, любопытная. Правильная.
– Дяденька! А покажи, как витязи мечами изяществуют!
– Ну хоть одним, не двумя…
Это они подглядели, как он в Ишуткином дворе воинское правило исполнял. Глазёнки разгорелись, детвора насела на забор, чуть колья не вывернула. Ходила хвостом – покажи да покажи.
Старшие взялись щунять:
– Отрыщь, неуёмные! У витязя раны болят.
– Сляжет, вы на саночках отвезёте?
Светел повёл плечами под кожухом. Он довольно себя испытал, ворочая брёвна. Рубец у лопатки глухо тянуло, в глубине вила гнездо боль. Хорошая боль, верная. Так болит, когда заживает. Знак, что неможно щаду себе давать. Ныне заленишься, после замаешься!
Мальчишки надули губы:
– Какое поляжет, вона скачет, то на воз, то с возу…
– Цыц! – свёл брови старейшина.
Светел улыбнулся. Дескать, всё в порядке, не развалюсь. Старейшина махнул рукой: ну вас! Что взрослый, что малые!
Светел прыгнул в сторонку от воза:
– А становись! Бери мечи, нападай, принимать буду!
Сегжата вмиг расхватали последние хворостины. Все хотели биться двумя. Путались в руках, попадали друг по дружке, мимо Светела. Степенные мужи сидели у полоза дровней. Брали передых, жевали строганину, вели неспешные беседы перед дальней дорогой.
– Смущает витязь детей.
– Мы люди мирные, наше дело правду Царицы нести…
«Ага, всяк жил бы добром, кабы не соседи-злодеи…»
Светела будто подслушали.
– А с немирьем явятся, к кому плакать?..
– Чья дружина поблизости ходит?
– Окаянного видели. К восходу бежал.
– Доищись их, когда нужны…
Светел вынул меч из руки отрочёнка, обозначил тычок в лицо рукоятью, сказал:
– У вас, верных мораничей, котёл есть. Воинский путь.
Возле саней помолчали.
– Тебе, дикомыту, отколь про то знать?
Светел принял разом двоих юных воителей. Направил друг в дружку. Отнял палки, чтобы не напоролись. Пустил одним кубарем по снегу.
– У меня там брат старший.
Выговорилось без прежней надсады. Дрогнула струночка, прозвенела тихонько… Точно так правее хребта вначале жгло живыми угольями. Думал, никогда не срастётся. А вона – мечами махать, брёвна из-под снега неволить.
– Чудовые дела! Будто правобережника взяли?
«А вот и взяли. У вас, гнездарей, ещё при Ойдриге доблесть кончилась, заёмную ищут…»
– Будто врать буду?
Старейшина расправил бороду.
– Неодолимо тайное воинство. Кудашку разбойного извели, а и кудашат, слышно, добрали.
«Какое тайное воинство?! Это мы их посекли!»
– …в дальнем, слышь, Обустроевом острожке.
«В каком ещё острожке? Возле Сечи…»
– Повольнички что тараканы. Изведёшь, новые явятся. Свято место…
– Языком про святое не мети.
– Прости, Матушка Милосердая…
«Крепче своей Моране молись. Глядишь, тараканов всех поморозит…»
– Так-то правда. Без Кудашки горя довольно. Слыхано, за Шерлопским урманом лихой Голец лютовал. Все пути залёг, ни проезду не давал, ни проходу. Догола обирал, за что и прозвание. Стал жаловаться народишко, дошло до великого котляра… и нету теперь ни Гольца, ни двора его.
– А иные бают, злодея не наши примучили – дружина захожая порадела.