«Какая тебе Андархайна, – мысленно возразил Светел. – . Всего лишь Левобережье. Шегардай столица ему, Извора – волька заглушная…»
Означало ли это, что Шегардай как бы в большей, чем Извора, степени был Андархайной?
«Марнава душегуб был отменный. А гусляра, скитуна безымянного, за что петлёй удавили? За то, что разбойникам из-под палки играл? За то, что котляры привели, велели убить?..»
Спрашивать Кербогу не хотелось, спорить – подавно.
«И я не вступился…»
Из прохода, куда никого не пускали, вылетел стремительный коротышка. Не уродец с большой головой и кривыми ногами, нет, соразмерно сложенный парень, просто… «Морянин?» Этого племени Светел не много встречал. Только Сеггара и Сенхана с мореходами. Он присмотрелся. Морянин подскочил к маленькой ватаге, выделявшейся среди позорян. Славная была шаечка: один горбатый, другой с костылём, третий пялится в пространство поверх голов – ну точно слепой.
– Готово у нас, – быстро заговорил коротышка. Ноги не стояли на месте, руки метали невидимые снарядцы. – Снежков довольно наморозили, закидаем, собьём! Вы уж мне смотрите, не выдайте! Стойно встретим, хвально проводим!
Баба Грибаниха громко всхлипнула, отвернулась, пряча рукавами лицо. Тут же завыли ещё бабы, их начали утешать.
Светел подобрался к окончательно померкшему Кийцу.
– Не в пронос твоей чести, старшина воинский, – начал он негромко. – Я человек странный здесь, издалёка прихожий. Сделай милость, поведай моему неразумию, кто это тебе кровь унимал?
Кажется, Киец хотел ругнуться вместо ответа, но удержался.
– Испороли меня, – выдавил он сквозь зубы, – обизорники в переулке… – Слово было незнакомое, но прозрачное. Киец оттянул ворот, показал желвачок со следами стежков. – Боевую жилу острым ножичком отворили. Так он перст вложил и кровь удержал, пока девка зашила. Я сам не помню, со слов знаю. Мне, дураку, его на волю выкупить бы… хоть за то, что детей дал увидеть… ан в болезни лежал, потом недосуг всё… дождался вот!
– Выкупить?..
– У хозяина, – пояснил другой черёдник. – Малюта, валяльщик, по пьяни купил, а раб и прижился. Какие забавки источил!
Светел нахмурился:
– Раба, что ли, сегодня казните?
– Раба.
– За него не хозяйский разве ответ?.. Что ж натворил, убил ли кого?
Ему не слишком внятно поведали о торжестве обновления, требующем казни злодея. О нечаянном преступлении хозяйского сына и о законе, взывающем к долгу младших родовичей. Киец всё поглядывал на косы Светела и, кажется, не гнал любопытного дикомыта лишь ради витяжеского пояса в серебряных бляхах. Потом всё же сказал:
– Ты вот что, удалец. Мы черёд брали степенство в людях блюсти, а не чужанам обычаи толковать. Видишь вон, кувыки стоят?
– Кто?..
– Гудилы уличные. Тот бубен в плащ завернул, а у того короб с гуслями…
«О! Игрецы?» Светел хотел пойти спознаться с кувыками, но тут людское море колыхнула волна, внутри стены зашумели и закричали, а вовне отозвались слитным вздохом:
– Везут!..
Казнь обходом двигалась улицами, на любование горожанам. Выбиралась за ворота лишь с тем, чтобы палач размочил кровью очередные хвосты. Первым из темноты проезда выехал в окружении рынд нарядный всадник на оботуре. Светел на него уставился вместе с толпой позорян. Красный боярин Болт Нарагон выглядел воином не только по имени. Плечи, осанка, на щеке шрам…
– Пловец отважный, землепроходец!
– Здесь владения оставил, за морем обрёл.
– Слыхано, подарками Йерелу кланялся, что и не счесть…
– Ой ли, Йерелу? Всё на Ольбицу нашу, поди, глазом косил.
– А правду бают, желанные, будто невмерно спесив и с мечом скор?
– С мечом не видали, а спесь на роже означена.
– Собой хорош-то, девоньки! А усы!..
Было видно, как наскучил Болту неспешный объезд. Спрыгнув с оботура, он взбежал на подвысь и занял место впереди городского почёта. Заметил Злата, удивился… кого-то спросил, посмотрел снова… «Красные бояре, – напрягал память Светел. – Это с ними отец совет держал? И я буду? Спесив, значит… и на мечах…»
Неугомонный коротышка предерзко подскочил к старшине Кийцу:
– Гонять станешь?
– У меня тут гости званые, – ровным голосом ответил черёдник. – Побеспокоите, так и погоню.
Из прохода под башней, влекомая упряжкой, начала медленно выдвигаться одрина. Вот дёрнулась, застряв в повороте. Наконец выползла на свет целиком. Следом донеслось гудение шувыры, струнное бряцание, звоны. Светел было навострил уши, но гудьба вдруг утратила строй и замолкла, сменившись досадливой руганью и угрозами. Отряхиваясь, пробежали игрецы, закиданные снежками. Последним явил себя Галуха. С него сбили шапку вместе с заёмными волосами, он разом натягивал одно и другое, не получалось.
Светел увидел Галуху и даже узнал, но не задумался. Толпа охнула, застонала. Одрина была сплошь в крови, где полосами, где брызгами. На месте козел возвышались колодки. Тяжёлые, угловатые деревянные челюсти, мёртвой хваткой державшие подобие человека, поставленного на колени. Живой ли? Поди знай. Светел рассмотрел только повисшие сосульками волосы, слишком длинные для невольника. И руки – почему-то в варежках, ярких и пёстрых.
От вида этих варежек Светела пробрало морозом.
Кувыки спохватились, понукаемые коротышкой, взялись играть. Сперва – отчаянно и враздрай. Потом прекрасная голосница забила крыльями и взлетела. Мимо почётной скамьи, где хмурился шегардайский почёт, над стеной, над башнями… к облакам.
Светел, всегда жадный до гудьбы, едва ухом повёл.
«А упрись я тогда… может, отстоял бы гусляра. Не упёрся…»
Пожатие на левом плече. Там, где в белой коже легко цвели синяки…
Смутное, сосущее чувство обрело голос в сиротском плаче подростков, выбежавших с одриной.
– Кто ещё?..
Он не заметил, как спросил вслух.
– Так Верешко же. Сын Малютин, – сказали ему, словно тем всё объяснялось.
– И Тёмушка… дочерь палача нашего.
Он кивнул и забыл. У него на глазах творилось недолжное, неверное, не имеющее права происходить… а он опять стоял и смотрел. Оботуры, боявшиеся крови, угрюмо ревели, мотая рогатыми головами. Дышло быстро отстегнули, быков увели прочь. Палач встал во весь рост – черноволосый, чернобородый, как есть медведь! – и неторопливыми движениями стал навивать на кнут свежий хвост. Светел наблюдал с каким-то болезненным трепетом, кожей ощущая, как уплывают мгновения. Мимо, мимо, и не ухватишь, не возвратишь.
– Так молчком и стерпел, – шептались поблизости.
– Да ну. Быть не может.
– Вот и может. Где ж ему крику взять, безголосому.
– И ладно. Не лицо святое дело криком сквернить.
– Это разве сквернение? Под хорошим кнутом визг хороший должен стоять!
Светел всё-таки покосился. Говорил крепкий, кряжистый середович в полуторной шубе с оплечьем из собачьих хвостов. Одну руку прячет, вторая тяжела и сильна.
– Ну тебя, Хобот, – сказали ему. – У тебя которая упряжка сбежала? И новая разбежится…
Хобот не остался в долгу:
– Бабами вы заделались, левобережники! Как есть бабы гугнивые!
– А не показать тебе, Хобот, что мы за бабы?
Из-под башни с усилием вытолкнули вторую телегу. На ней, свесив ноги, посиживали две растрёпы, состёгнутые срамным хомутом. Сплетницы ругались, выкрикивали плаксивые жалобы. Сегодня они и сраму натерпелись, и страху набрались, и на весь город прославились. Наклонную скамью оседлал трясущийся полуголый мужик, а за телегой тащился белёсый детина, вопрошавший на каждом вздохе:
– За что-о-о?..
– Угомонись, Заплатка, – велели ему. – Сполна отмерили Карману, не будут больше пороть.
– Не будут? – обрадовался дурачок. – Пойдём домой, батюшка-а-а…
Потом смолкли праздные голоса, и поднялся на ноги Болт Нарагон. Пышноусый, отважный, в самом деле красивый.
– Да свершится, – прогремел он, – достойное увенчание казни!
Светел вздрогнул и увидел, как человек в колодках чуть шевельнулся. Упрямо дрогнула голова, сжались кулаки, вдетые в узорные варежки. Он понимал, что подходит к последним мукам…
…к последнему подвигу…
– Кувыки-то как славно играют, – сказал рядом Кербога. – Вот не знаешь, где что найдёшь! Затеем представление, надо будет позвать…
Светел едва услышал его. Он и голосницу, плескавшуюся над людским сходбищем, не взялся бы напеть. В колодках умирал ничтожный раб, а провожали его песней о смерти героя. Как так?
…Голос певца, готового шагнуть на ту сторону неба…
…Звигуров тын за спиной…
Темрюй медленно пятился по настилу одрины, волоча кнут.
Гневный и красный Галуха привёл в кое-какой порядок свою гудебную рать. Грохнул бубен, надулась, заблеяла шувыра, выводя рыбацкую плясовую. Какие-то уроженцы Оток даже подхватили знакомую припесню, но не дремал и коротышка-морянин. Роем взвились ледяные снарядцы, промороженные до твёрдости камня. Шувыра подавилась и смолкла. Морянин вновь схватил дудку, вплёл её голос в серебряный кручинный узор.
Достигнув края одрины, Темрюй отвёл руку.
Удар!..
Жёсткий хвост кнута рубанул плоть со звуком, от которого у Светела каждый волосок на теле встал дыбом. Человек в колодках жутко дёрнулся и… продолжил умирать молча. В толпе вскрикнули вместо него.
– Разучились вы пороть, левобережники, – досадовал Хобот. – Ну нет бы, у одних ворот всыпав, к другим через день-другой вывозить! Чтоб по коже поджившей! Небось визжал бы как…
Ох и зря ты взялся пенять палачу, неудачливый маяк, торговец рабынями, безжалостный собачий погонщик! Зря подобрался к самой телеге, думая полнее натешиться чужой болью! Верешко, стоявший возле колодок, бросился на Хобота с кулаками. Равнять силы было смешно. Светел неволей шагнул вперёд, на помощь смелому отроку, но Темрюй успел раньше. Его движения никто не заметил. Оживший кнут громко хлопнул, падая Хоботу поперёк плеч.
Только брызнули в разные стороны хвосты запоротых псов! Полуторная шуба не дала добраться до тела, но от неожиданности и испуга маяк свалился на четвереньки, издав тот самый визг, которого ему не хватало.