И жизнь Эмми кажется если не высеченной в камне, то хотя бы вырезанной в янтаре. Ей присуще постоянство тех застывших картинок эпохи, родовых и драгоценных, которых я обещал себе избегать с самого начала, еще год назад. Я продолжаю кружить вокруг венского дворца — а нэцке, похоже, только удаляются от меня.
Я еще на некоторое время задерживаюсь в Вене, в пансионе «Баронесса». Очки мне любезно починили, но мир все равно остается чуть-чуть сбившимся наискось. Мне не удается избавиться от какого-то беспокойства. Мой дядя в Лондоне, разыскивая для меня информацию, нашел мемуары бабушки Элизабет на двенадцати страницах, где она написала о своем детстве в венском дворце, и я привез их, чтобы почитать на месте. Одним солнечным, но пронизывающе-холодным утром я отправляюсь с этими листками в кафе «Централь», куда свет проникает сквозь высокие готические окна. Внутри очень чисто, интерьер тщательно продуман, а меню держит фигура писателя Петера Альтенберга. У Виктора это было второе любимое кафе, думаю я, — до того, как все перевернулось.
Это кафе, эта улица, сама Вена — будто какой-то тематический парк, будто готовые декорации для съемок фильма о жизни на рубеже веков, здесь все блистательно сецессионистское. Проезжают фиакры с кучерами в шинелях. У официантов усы точь-в-точь по моде той эпохи. Повсюду слышна музыка Штрауса, она долетает из кондитерских и шоколадных. Я уже жду, что вот-вот войдет Малер или Климт затеет спор. Мне все время вспоминается один ужасный фильм, который я смотрел много лет назад, когда учился в университете. Действие там разворачивалось в Париже, и мимо то и дело проходил Пикассо, а Гертруда Стайн с Джеймсом Джойсом беседовали за рюмкой перно о модернизме. Я понимаю, что и сейчас столкнулся с той же проблемой: меня осаждают клише. Моя Вена совсем истончилась, ее вытесняет чужая.
Я прочитал семнадцать романов Йозефа Рота, еврейского австрийского писателя, и действие некоторых из них происходит в Вене в последние годы существования Габсбургской империи. Именно в банковском доме Эфрусси держит свое состояние Тротта из его романа «Марш Радецкого». Сам Игнац Эфрусси изображен в романе «Паутина» как богатый ювелир: «Высокий и худой, всегда в черном, в пальто с высоким воротником, из-под которого выглядывал черный шелковый галстук, заколотый жемчужиной величиной с лесной орех». О его жене, прекрасной фрау Эфрусси, сказано, что она «леди; еврейка — но леди». У всех была беззаботная жизнь, говорит Теодор, молодой и желчный главный герой, нееврей, взятый в эту семью наставником: «И самая беззаботная — у Эфрусси… В коридорах висели картины в золотых рамах, а в дом гостей с поклоном впускал лакей в зелено-золотой ливрее».
Реальность продолжает ускользать из моих рук. Жизнь моих родственников в Вене оказалась преломлена в книгах — точно так же, как образ Шарля отразился в Прустовом Париже. О неприязни к семейству Эфрусси то и дело упоминается в различных романах.
Я сбит с толку. Я сознаю, что совершенно не понимаю, каково это — быть частью ассимилированной, впитавшей чужую культуру еврейской семьи. Я просто не понимаю. Я знаю, чего они никогда не делали: они никогда не ходили в синагогу, однако в раввинате имеются записи о рождении их детей, о заключенных браках. Я знаю, что они платили взносы в «Израэлитише культусгемайнде», делали пожертвования в пользу еврейских благотворительных фондов. Я посетил мавзолей с могилами Иоахима и Игнаца в еврейской части кладбища, расстроился при виде сломанных чугунных ворот и задумался, не следует ли мне оплатить их починку. Похоже, сионизм совсем не казался им привлекательным. Я помню тон Герцля, каким он писал, что просил их сделать пожертвования и натолкнулся на отказ. Эти «спекулянты Эфрусси». Я задумываюсь, что же за этим стояло: обычная растерянность при встрече со столь откровенно еврейским уклоном этой затеи и нежелание привлекать внимание к себе? Или, может быть, это был симптом, свидетельствовавший об их уверенности в надежности новой родины, обретенной здесь, на «Ционштрассе», или на рю де Монсо? Они просто не понимали, зачем кому-то мог понадобиться какой-то другой Сион.
Означает ли ассимиляция, что они никогда не сталкивались с неприкрытыми предрассудками? Подразумевает ли она, что человек просто четко представлял, где проходят границы его мира внутри общества, и неукоснительно соблюдал их? В Вене, как и в Париже, имелся жокей-клуб, и Виктор состоял в нем, однако евреям не разрешалось занимать там важные посты. Имело ли это хоть малейшее значение для него? По установившимся негласным правилам, замужние женщины-нееврейки никогда не являлись с визитами в еврейские дома, никогда не оставляли там своих визиток, никогда не показывались на этих бесконечных званых вечерах. В Вене было заведено, что оставлять визитные карточки и затем получать приглашения могли только неевреи-холостяки: граф Менсдорф, граф Любенски, молодой князь Монтенуово. Женившись, они никогда больше не приходили в гости, какими бы пышными ни были званые ужины, сколь бы очаровательной ни была хозяйка дома. Имело ли это хоть какое-то значение? Такие порядки кажутся просто паутинными ниточками грубости.
Я провожу утро последнего дня этого визита в архиве еврейской общины рядом с синагогой на Юденгассе. Поблизости стоят полицейские. Совсем недавно, на последних выборах, ультраправые получили треть голосов, и теперь никто не знает, не станет ли синагога мишенью для нападений. Уже прозвучало столько угроз, что мне приходится пройти через сложную систему безопасности. Наконец, проникнув внутрь, я наблюдаю за тем, как архивист вынимает большие полосатые тома и кладет их на пюпитр. Там записи обо всех рождениях, браках и смертях, а также о смене веры — словом, жизнь всей еврейской Вены.
В 1899 году в Вене имелись свои еврейские сиротские приюты и больницы, школы и библиотеки, газеты и журналы. Там насчитывалось двадцать две синагоги. И вдруг я понимаю, что совершенно ничего не знаю об этом: семья Эфрусси настолько ассимилировалась, что растворилась в Вене без остатка.
Милое юное создание
Мемуары Элизабет — двенадцать лишенных сентиментальности страниц, которые она написала для своих сыновей в 70-х годах XX века, — настоящее тонизирующее средство. «Дом, где я родилась, стоял и стоит, внешне не изменившись, на углу Ринга». Она приводит различные подробности, касающиеся управления домашним хозяйством, припоминает имена лошадей и проводит меня по комнатам дворца. И я думаю: наконец-то я узнаю, где Эмми спрятала нэцке.
Если Эмми поворачивает из детской направо и идет по коридору, то оказывается в примыкающей к внутреннему двору части дома — с кухнями, буфетными, кладовой и комнатой для столового серебра (там весь день горит свет). Оттуда можно попасть в комнату дворецкого и в столовую для слуг. В конце этого коридора располагаются комнаты служанок, окна которых выходят во внутренний двор, куда сквозь застекленную крышу просачивается лишь желтоватый свет, но не проникает ни струйки свежего воздуха. Где-то там находится и комната камеристки Анны.
Когда Эмми поворачивает налево, она оказывается в своей гостиной. Там обои из светло-зеленой шелковой парчи. Ковры очень светлого желтого цвета. Мебель в стиле Людовика XV, стулья и кресла — из инкрустированного дерева, на бронзовых ножках, с шелковыми сиденьями из полосатого шелка. Там и сям расставлены столики, каждый — со своим набором безделушек, и есть стол побольше — для чаепитий с их тонкостями. В этой комнате стоят большое фортепьяно, на котором никогда никто не играет, и итальянский ренессансный шкаф с раскладными дверцами, раскрашенными изнутри, и очень маленькими выдвижными ящичками, с которыми детям не позволяется играть (но они все равно играют). Когда Элизабет запускала руку между крошечными позолоченными витыми колоннами, стоявшими по обеим сторонам от арки, и надавливала на что-то вверху, оттуда со вздохом выскакивал крошечный потайной ящичек.
В этих комнатах много света, дрожащих отражений и отблесков серебра, фарфора и полированной рыжевато-коричневой древесины, а еще — теней от лип за окнами. Весной в вазах стоят цветы, которые каждую неделю присылают из Кевечеша. Казалось бы, здесь идеальное место для витрины с нэцке, подаренной кузеном Шарлем, однако ее здесь не видно.
Дальше, за гостиной, библиотека — самая большая комната на этом этаже дворца. Здесь преобладают черные и красные цвета, как и в пышных покоях Игнаца этажом ниже. На полу — черно-красный турецкий ковер, вдоль стен выстроились огромные книжные шкафы черного дерева, стоят большие кресла и диваны, обитые кожей табачного цвета. Над столом черного дерева, инкрустированным слоновой костью, висит массивный бронзовый канделябр, а по обеим сторонам от него стоит по глобусу. Это комната Виктора, здесь тысячи книг: греческие и латинские авторы, история, немецкая литература, поэзия, словари. Некоторые книжные шкафы закрыты тонкой золотой сеткой и заперты на ключ, который Виктор всегда носит с собой на цепочке для часов. Нэцке здесь нет.
Дальше, за библиотекой, — столовая, где на стенах гобелены с изображениями сцен охоты, купленные Игнацем в Париже, а окна выходят во двор, но занавески вечно задернуты, так что в этой комнате постоянно темно. Там, должно быть, стоит тот обеденный стол, на котором расставляют золотой сервиз, где на каждой тарелке и чашке выгравирован колосок с двойной размашистой буквой «E» (Эфрусси) — как корабль под парусами, плывущий по золотому морю.
Золотой обеденный сервиз, скорее всего, тоже был идеей Игнаца. Повсюду его мебель. Ренессансные шкафы с ящичками, резные барочные сундуки, огромный письменный стол в стиле буль, который можно было разместить только в бальном зале внизу. Повсюду висят и купленные им картины. Много старых мастеров, Святое семейство, флорентийская Мадонна. Есть и нескольких хороших голландских художников XVII века: Воуверманы, Кейп, есть и подражание Франсу Хальсу. А еще есть множество junge Frau, некоторые — кисти Ханса Макарта. Это похожие одна на другую молодые женщины в платьях, похожих одно на другое, изображенных «в окружении бархата, ковров, гениев, леопардовых шкур, безделушек, павлиньих опахал, ларей и лютней» (это язвительный Музиль)