Заяц с янтарными глазами — страница 31 из 60

С другой стороны, Эмми любит сказки, а нэцке сродни коротеньким сказкам. Ей тридцать лет, и всего двадцать лет назад она сама жила в детской, в доме недалеко отсюда, и мать читала ей сказки собственного сочинения. Взрослая Эмми читает в «Нойе фрайе прессе» ежедневный фельетон.

Выше середины листа печатают новости из Будапешта, последние заявления бургомистра, доктора Карла Люгера, этого Herrgott von Wien — бога Вены. А ниже линии сгиба, в подвале, — фельетон. Каждый день — новый изящно написанный, звучный очерк. Иногда он посвящен опере, иногда оперетте, иногда какому-нибудь зданию, которое сносят прямо сейчас. А иногда — лукавые описания персонажей старой Вены. Фрау Зоферль, торгующая фруктами на Нашмаркт, или герр Адабей, сплетник, — таковы статисты в «потемкинском» городе. Каждый день выходит новый фельетон, вкрадчивый и самовлюбленный, с одной филигранной фразой, нанизанной на другую, со сладостью прилагательных, напоминающей пирожные из «Демеля». Герцль, который тоже начал писать в этом жанре, говорил, что фельетонист «влюбляется в собственную душу и потому теряет всякую способность судить самого себя или других», и можно проследить, как это происходит. Они так совершенны, эти всплески юмора, этот отстраненный, беглый взгляд на Вену, «как бы внутривенное впрыскивание опыта вместе с ядом сенсации… Фельетонист отлично с этим справляется. Он умеет сделать город чужим для его жителей», как говорит Вальтер Беньямин. В Вене фельетонист возвращает город ему самому — в виде вымысла, приправленного сенсацией.

Я думаю о нэцке как о части Вены. Многие из нэцке и сами — японские фельетоны. Они изображают тех самых японских персонажей, которых живописали в своих лирических стенаниях посетившие Японию иностранцы. Лафкадио Хирн, американо-греческий журналист, пишет о них в «Беглых образах незнакомой Японии», в «Колосках с полей Будды» и в «Тенях и отражениях». Каждое из этих эссе основано на мимолетных взглядах, составлено из подобранных на ходу впечатлений и служит их поэтическим воскрешением в памяти: «Начинаются крики самых ранних разносчиков — “Дайкояй! Кабуйя-кабу!” — это продавцы дайкона и прочих странных овощей. “Мойяя-мойя!” — жалобный призыв женщин, продающих тонкие связки хвороста для разжигания угольных жаровен».

В витрине, стоящей в гардеробной Эмми, есть бочар, обрамленный дугой своей незаконченной бочки; уличные борцы, слипшиеся в потных неуклюжих объятьях, из темной каштановой древесины; старый пьяный монах в скособочившихся одеждах; девушка-служанка, моющая пол; крысолов с открытой корзиной. Когда держишь их в руках, нэцке становятся типами старого Эдо, и они сродни типажам старого города, которые каждый день выходят на венскую сцену в «Нойе фрайе прессе».

Стоя на своих зеленых бархатных полках в гардеробной Эмми, эти фельетоны заняты тем, чем любит заниматься Вена: рассказывают истории о самих себе.

И эта капризная красавица, живущая в своем нелепом розовом дворце, может выглянуть из окна на Шоттенгассе — и начать рассказывать детям о старом извозчике с его потертым фиакром, о цветочнице или студенте. Нэцке теперь часть детства, часть детского мира вещей. А мир этот состоит из вещей, которые можно трогать, и вещей, которые трогать нельзя. Есть такие вещи, которые можно трогать изредка, и такие, которые можно трогать всегда. Есть вещи, которые принадлежат им навсегда, и вещи, которые принадлежат им временно, которым суждено перейти к сестре или к брату.

Детей не пускают в комнату для хранения столового серебра, где слуги начищают посуду, и не пускают в столовую, если там накрывают ужин. Им нельзя трогать стакан в серебряном подстаканнике, из которого отец пьет черный чай à la Russe: этот стакан когда-то принадлежал деду. Во дворце много предметов, которые принадлежали деду, но этот — особенный. Когда отцу доставляют книжные посылки из Франкфурта, Лондона и Парижа, обернутые в коричневую бумагу и перевязанные бечевками, их кладут на стол в библиотеке. Детям не разрешается трогать лежащий там острый серебряный нож для разрезания бумаги. Потом марки, наклеенные на оберточную бумагу, отдают им для альбома.

Есть в этом мире и кое-что такое, что дети слышат, хотя от слуха взрослого эти звуки ускользают. Когда в дом наведываются двоюродные бабушки и они, дети, чинно застывают в крахмальной неподвижности, им слышно, как медленно-медленно тикают зелено-золотые часы в гостиной (те, что с русалкой). Еще они слышат, как перебирают ногами упряжные лошади во дворе, — это значит, что скоро их наконец повезут на прогулку в парк. Или дробь дождевых капель по стеклянной кровле двора — этот звук означает, что их никуда не повезут.

А еще дети улавливают запахи, которые являются частью их привычного мира: запах сигарного дыма, когда отец курит в библиотеке, мамин запах или запах шницеля на прикрытых крышками блюдах, когда их несут мимо детской к обеду. И запах за вызывающими чесотку гобеленами в столовой, за которыми они иногда затаиваются, когда играют в прятки. И аромат горячего шоколада после катания на коньках. Иногда Эмми сама готовит для них этот напиток. Приносят на фарфоровом блюде шоколад, и детям разрешается ломать его на кусочки величиной с крону, а Эмми бросает темные осколки в маленькую серебряную кастрюльку и растапливает над пурпурным пламенем. Затем, когда получается матовая густая жидкость, в нее вливают теплое молоко и всыпают сахар.

Есть вещи, которые они видят совершенно четко: так четко, как виден предмет под увеличительным стеклом. А кое-что они видят расплывчато: коридоры, по которым можно бегать, коридоры, уходящие в бесконечность, или множество картин, блестящих позолотой, или мраморные столики, мелькающие один за другим. Если бежать по коридору, идущему вокруг внутреннего двора, то всего можно насчитать восемнадцать дверей.

Нэцке переселились из парижского мира Гюстава Моро в венский мир детских книжек с иллюстрациями Дьюлака. Они создают собственные отголоски, становятся частью воскресных утренних сказок, частью «Тысячи и одной ночи», странствий Синдбада, частью «Рубайат» Омара Хайяма. Они заперты в витрине, за дверью гардеробной, что находится в конце коридора, над длинной чередой ступенек, поднимающихся со двора, который спрятан за двойными дубовыми дверями, охраняемыми привратником, в волшебном замке-дворце на улице из старинных арабских сказок.

Heil Wien! Heil Berlin!

Двадцатому веку исполнилось четырнадцать лет и столько же — Элизабет, серьезной девушке, которой уже разрешают сидеть за ужином вместе со взрослыми. Среди них встречаются «известные люди, важные государственные служащие, профессора и высокопоставленные армейские чины», и она слушает их разговоры о политике, однако ее просят не вступать в беседу самой, если только к ней не обратятся. Она каждое утро ходит в банк вместе с отцом. Она составляет собственную библиотеку у себя в спальне, и каждая новая книга получает номер и аккуратно подписывается карандашом: Е. Е.

Гизела — симпатичная десятилетняя девочка, которая очень любит наряжаться. Игги — девятилетний мальчик с легкой полнотой, которой он стесняется. С математикой он не в ладах, зато очень любит рисование.

Наступает лето, и дети едут с Эмми в Кевечеш. Она заказала новый костюм — черный, с плиссировкой на блузке, — для прогулок верхом на Контре, любимой кобыле.

В воскресенье, 28 июня 1914 года, молодой сербский националист убивает в Сараеве эрцгерцога Франца Фердинанда, наследника Габсбургской империи. В четверг «Нойе фрайе прессе» пишет, что «политические последствия этого поступка чересчур переоцениваются».

На следующей неделе, в субботу, Элизабет посылает в Вену открытку.

4 июля 1914-го

Дорогой папочка!

Благодарю тебя за то, что ты договорился с преподавателями по поводу следующего семестра. Сегодня утром было очень тепло, так что мы все смогли искупаться в озере, но сейчас похолодало, и может пойти дождь. Я ездила в Пьештяни с Герти, Евой и Витольдом, но мне там не очень понравилось. У Тони родилось девять щенков, один умер, и нам приходится кормить их всех из бутылочки. Гизеле нравится ее новая одежда. Тысячу раз целую.

Твоя Элизабет

В воскресенье, 5 июля, кайзер обещает Австрии германскую помощь в войне против Сербии, а Гизела с Игги пишут отцу открытку на речке в Кевечеше: «Милый папа, платья пришлись мне впору. Мы плаваем каждый день, потому что жарко. Все хорошо. Прими привет и поцелуи от Гизелы и Игги».

В понедельник, 6 июля, в Кевечеше холодно, и они не купаются. «Сегодня я нарисовала цветок. Любим, целуем. Гизела, Игги».

В субботу, 18 июля, дети с матерью возвращаются в Вену. В понедельник, 20 июля, британский посол сэр Морис де Бансен докладывает в Уайтхолл, что русский посол в Вене отбыл в двухнедельный отпуск. В тот же день семья Эфрусси уезжает в Швейцарию — это их «долгий месяц».

Над крышей эллинга по-прежнему развевается флаг Российской империи. Виктор, озабоченный тем, что, когда сын вырастет, ему придется служить в армии в России, уже подал царю петицию о перемене гражданства. И в этом году Виктор сделался подданным Его Величества Франца Иосифа, восьмидесятичетырехлетнего императора Австрии, короля Венгрии и Богемии, короля Ломбардии и Венеции, Далматии, Хорватии, Славонии, Галиции, Лодомерии и Иллирии, великого герцога Тосканского, короля Иерусалимского и герцога Аушвицкого.

Австрия объявляет войну Сербии 28 июля, а 29 июля император провозглашает: «Я верю в своих подданных, которые всегда сплачивались вокруг моего трона в единстве и преданности и выдерживали все бури, которые всегда были готовы к величайшим жертвам во имя чести, величия и могущества Родины». Германия 1 августа объявляет войну России, 3 августа — Франции, а на следующий день вторгается в нейтральную Бельгию. И вся колода карт рушится: в дело идут союзнические договоренности — и Британия объявляет войну Германии. Австрия объявляет войну России 6 августа.

Из Вены на всех языках империи рассылаются мобилизационные письма. Поезда подвергаются реквизиции. Все молодые лакеи-французы, служившие у Жюля и Фанни Эфрусси, так бережно обращавшиеся с фарфором и искусные в гребле на озере, призываются в армию. Эфрусси оказались в неподх