Вот так все и делается. Где же герр Эфрусси хранил опись своих книг? Его как будто в чем-то обвиняют — даже после смерти. Библиотека, которую Виктор собирал всю жизнь, была утрачена из-за документа с неразборчивыми инициалами.
В другой папке, касающейся присвоения художественной коллекции, лежит письмо, написанное директором одного музея директору другого. В их распоряжении имеется инвентарная опись, составленная гестапо, и им нужно выяснить, что стало с картинами «банкира Эфрусси, Вена 1, Люгерринг, 14. Произведения, перечисленные в описи, не образуют сколько-нибудь ценной художественной коллекции, а скорее являются настенными украшениями из квартиры состоятельного человека. Судя по стилю, собрание составлялось в соответствии со вкусами 70-х годов XIX века».
Расписок нет, но «проданы не были только те картины, что совсем не годились для продажи»: ничего не поделаешь.
Читая эту переписку, я ловлю себя на дурацком чувстве злости. И дело даже не в том, что эти искусствоведы не разделяли вкусов «банкира Эфрусси», хотя это выражение слишком уж созвучно гестаповскому обороту «еврей Эфрусси». Больше всего злит то, что архивы используются для того, чтобы опустить над прошлым завесу: здесь не сохранилось расписки, а вот здесь мы не можем разобрать подпись. Я думаю: да ведь прошло всего девять лет и все эти сделки оформляли ваши же коллеги! Вена — город маленький. Сколько понадобилось бы телефонных звонков, чтобы все выяснить?
Пока мой отец был ребенком, Элизабет беспрестанно писала письма австрийским чиновникам, а надежды на то, что семье вернут расхищенное имущество, постепенно таяли. Она упорно продолжала писать — отчасти от злости, которую вызывало у нее то, что все эти псевдозаконные меры используются для разубеждения истцов. Она как-никак сама была правоведом. Но главный побудительный мотив был другой: обе сестры и оба брата Эфрусси остро нуждались в деньгах, а из них всех только Элизабет жила в Европе.
Всякий раз, когда удавалось вернуть какую-нибудь картину, ее продавали, а деньги делили поровну между всеми наследниками. Гобелены были возвращены в 1949 году и проданы, а вырученные деньги ушли на оплату школы. Через пять лет после окончания войны Элизабет вернули дворец Эфрусси. Время для продажи поврежденного войной дворца в городе, остававшемся под контролем четырех армий, было неблагоприятным, и дворец ушел всего за тридцать тысяч долларов. После этого Элизабет сдалась.
В 1952 году герра Штейнхаусера, бывшего делового партнера Виктора, который позже стал председателем Ассоциации австрийских банков, спросили, знает ли он что-либо об истории банка Эфрусси, который он «арианизировал». Считалось, что в следующем, 53-м, году исполнится сто лет с его основания. «Ничего не знаю, — отвечает тот. — Празднований не будет».
Законные наследники Эфрусси получили пятьдесят тысяч шиллингов в обмен на отказ от каких-либо дальнейших притязаний. Тогда эта сумма приблизительно соответствовала сегодняшним пяти тысячам долларов.
Все эти истории кажутся мне изнурительными. Легко представить себе, что можно провести всю жизнь в попытках вернуть еще что-нибудь, а все эти правила, письма и крючкотворство будут постепенно съедать твои жизненные силы. Тебе известно, что где-то на чужой каминной полке бьют часы, когда-то стоявшие в твоей гостиной, — часы с русалками, обвившими основание влажными хвостами. Ты раскрываешь торговый каталог и видишь картину с двумя кораблями, застигнутыми бурей, — и вдруг мысленно оказываешься возле двери, выходящей на лестницу, а няня повязывает тебе на шею теплый шарф перед прогулкой по Рингу. И на один миг ты вдруг собираешь воедино осколки разбившейся жизни, рассеявшиеся вместе с членами семьи по всему миру.
Семье уже не суждено было воссоединиться. Элизабет в Танбридж-Уэллсе выступала своего рода коммуникационным центром между родственниками, посылала фотографии племянников и племянниц. После войны Хенк получил в Лондоне хорошую работу в одной из служб ООН, занимавшейся оказанием помощи, и в семье появился относительный достаток. Гизела жила в Мексике. Им приходилось туго, и, чтобы как-то поддержать семью, она работала уборщицей. Рудольф демобилизовался и жил в Виргинии. Мир моды «поставил крест» на Игги — так он выразился. Он больше не мог придумывать новые фасоны платьев: нить, тянувшуюся от Вены через Париж в Нью-Йорк, оборвал в 1944 году его военный опыт.
Теперь он работал на «Бунге» — международную компанию, занимавшуюся экспортом зерна: вот так, непреднамеренно, он вернулся к истокам — к поприщу патриарха семьи из Одессы. Первая командировка представляла собой долгий год в Леопольдвиле в Бельгийском Конго — городе, всеми ненавидимом за жару и жестокость нравов.
В октябре 1947 года, перед новым назначением, Игги приехал в Англию. Ему предлагали снова отправиться в Конго — или ехать в Японию. Ни то, ни другое ему не нравилось. Он приехал в Танбридж-Уэллс, чтобы повидаться с Элизабет, Хенком и племянниками и чтобы впервые посетить могилу отца. И уже после этого он собирался принять решение о своем будущем.
Семья уже поужинала. Мальчики сделали домашнее задание и легли спать. И тогда Элизабет раскрыла дипломат и показала брату нэцке.
Сцепившиеся крысы. Лиса с инкрустированными глазами. Обезьяна, обхватившая тыкву-горлянку. Его любимый пятнистый волк. Они вынули несколько фигурок и расставили их на кухонном столе.
Мы не проронили ни слова, рассказывал мне Игги. В последний раз мы рассматривали их вместе в гардеробной нашей матери, сидя на желтом ковре, лет за тридцать до этого.
Решено: Япония, сказал он. Верну их на родину.
Часть четвертая. Токио (1947–2001)
Такеноко
1 декабря 1947 года Игги получил у военных разрешение номер 4351, GI GHQ FEC на въезд в Токио. И через шесть дней прилетел в оккупированный город.
По пути из аэропорта Ханэда такси виляло из стороны в сторону, объезжая то самые опасные выбоины, то детей, велосипедистов и тащившихся в сторону города женщин в мешковатых узорных штанах. Токио являл собой очень странное зрелище. Первое, что бросалось в глаза, — причудливо переплетенные телефонные и электрические провода, тянувшиеся во все стороны над рыжими от ржавчины крышами лачуг. А потом на юго-западе показалась в зимнем свете гора Фудзи.
Американцы бомбили Токио три года, но самыми разрушительными оказались налеты 10 марта 1945 года. В тот день в пожарах, вызванных зажигательными бомбами, погибли сто тысяч человек. Около сорока квадратных километров городской территории превратились в руины.
Обратились в прах и пепел почти все постройки, кроме горстки зданий. В их числе был Императорский дворец за серыми стенами из валунов и широкими рвами, несколько зданий из камня или бетона, несколько кура — складов, где семьи купцов хранили свои сокровища, и отель «Империал». Его спроектировал в 1923 году Фрэнк Ллойд Райт: это было фантастическое, дерзкое скопление бетонных храмов вокруг множества прудов — «японизм» в слегка ацтекской трактовке. Этот комплекс пережил и землетрясение 1923 года — его лишь слегка задело. Уцелели также здание японского парламента, несколько ведомств, американское посольство и офисные здания в деловом квартале Маруноути напротив дворца.
Все это было реквизировано для нужд оккупационных властей. Журналист Джеймс Моррис (впоследствии — Джанет Моррис) писал об этом странном районе в своем травелоге 1947 года «Чаша Феникса»: «Маруноути — маленький американский островок, окруженный японским морем пепла, щебня и ржавых жестянок. Когда проходишь мимо домов, по барабанным перепонкам ударяет диссонирующая музыка армейского радио, а отдыхающие после дежурства джи-ай стоят, прислонившись к ближайшей удобной стене… Можно подумать, находишься где-нибудь в Денвере».
И вот здесь, в самом парадном из этих зданий, Дайити (№ 1), размещалась штаб-квартира генерала Макартура, верховного командующего союзных держав (ВКСД), даймё-янки.
Игги попал в Японию через два года после того, как император фальцетом объявил по радио о поражении в войне, используя манеру речи и обороты, остававшиеся неизвестными за пределами императорского двора. Он предупредил, что «лишения и страдания, которым подвергнется наш народ, наша страна, будут велики…». За месяцы, которые протекли с тех пор, Токио вполне привык к своим оккупантам. Американцы провозгласили, что будут править, проявляя чуткость.
На фотографии, запечатлевшей генерала и императора в американском посольстве в Токио, их отношения прочитываются очень ясно. На Макартуре форма цвета хаки, рубашка с расстегнутым воротом и ботинки. Он стоит, уперев руки в поясницу: это «американский солдат, не любящий мишуры», как выразился репортер «Лайф». Рядом — император. Он хрупкий, безукоризненно опрятный (черный костюм, рубашка с воротником-стойкой, полосатый галстук), неотступно верный традициям. Эта фотография как бы сообщает: чуткость и хорошие манеры встретились для переговоров. Японская пресса отказывается печатать фото. ВКСД распоряжается опубликовать его. На следующий день после того, как был сделан этот снимок, императрица присылает Макартуру букет цветов, выращенных в дворцовых садах. А еще через несколько дней — лакированную шкатулку с императорским гербом. Осторожное общение начинается с подарков.
Таксист привез Игги в гостиницу «Тейто» напротив дворца. Тогда было сложно не только оформить разрешение на въезд в Японию и проживание там. Трудно было найти и жилье: «Тейто» была одной из двух уцелевших гостиниц. Община экспатриантов из штатских была крошечной. Помимо дипломатического корпуса и журналистов, в Токио находилась горстка бизнесменов вроде Игги да несколько ученых. Игги приехал как раз тогда, когда Международный военный трибунал для Дальнего Востока начал судить военных преступников, в том числе Хидэки Тодзио и Рюкити Танака, главу тайной полиции. По отзывам западной прессы, Тодзио обладал «неземным самодовольством самурая».
ВКСД постоянно издавал приказы, имевшие отношение буквально ко всему: от мелочей гражданской жизни до принципов управления Японией, и часто в этих приказах находила отражение американская чуткость. Макартур решил, что необходимо отделить от государства синтоистскую религию — тесно связанную с подъемом национализма, который произошел в последние пятнадцать лет. А еще ему хотелось разрушить гигантские промышленно-торговые конгломераты: