Заявление — страница 12 из 34

Ты ведь помнишь, Танюшка, в детстве и юности кровь моя текла медленно, я была спокойной и рассудительной. И все перипетии с больными тоже раньше проходили для меня спокойно. А как за тридцать перевалило, я стала горячее и бурливее. То ли уходит жизнь постепенно и жалко ее? Быстрая жизнь приведет к быстрому финалу — может быть? Но мне надо сына еще в люди вывести. Или наоборот, — может, мы просто поздно жить начинаем. За кого бояться? За акселерантов, которые начали рано и неизвестно как рано кончат, или за нас, которые припозднились, но в зрелые годы кровь наша почему-то потекла быстрее, и мы порой стали бурно нагонять упущенное.

Вот сейчас сижу дома одна, письмо тебе пишу. Время занимаю — должна ему позвонить. Ждет он. А если я не позвоню — он все равно позвонит сам. Он думает, что я сейчас одна, потому что Андрюша в школе, Володя на работе. Он не знает, что они уехали… Может, и не узнает…

Ну вот, и время протянула, и тебе все написала, все рассказала, но тяжкий груз своего смятения я не передала тебе, да и не надо — понесу сама. Каждый свое сам тащить должен. Да?

Напишу еще.

Пиши и ты. Целую.

Галя.


— Галя, нас с тобой главный вызывает.

— А что такое, не знаешь?

Зоя Александровна пожала плечами.

— Я на обходе была. Просил передать.

Галина Васильевна несколько раз покачала головой, вроде бы даже потрясла ею.

— Для хорошего не вызовет. Просто передаст.

Зоя Александровна вновь неопределенно двинула плечами.

— Кто его знает. Пошли.

Галина Васильевна полуобернулась к заведующей с видом человека, нашедшего выход из тупика.

— Может, попьем сначала чайку?

Зоя Александровна чуть скривила губы, как бы призывая к спокойствию полуусмешкой, полугримаской.

— Поставим воду. Пока мы сходим — закипит. — Она налила чайник и включила его.

Галина Васильевна устало, безнадежно махнула рукой:

— Мы уйдем, а он выкипит. Уж какой раз у нас чайник горит.

Зоя Александровна указала большим пальцем на дверь.

— Ребята уже идут. Сейчас здесь будет полна ординаторская. Пошли.

На пути к главному врачу, в коридоре, на лестнице, они, как всегда, вели свои обычные беседы: тут была и проблема успеть в магазин до того, как хлынет основная масса работающих женщин, и проблема сапог на зимний период, а туфель на летний, и проблема поисков чего-то крайне необходимого, и совсем не необходимого, но крайне желаемого.

Зоя Александровна взглянула в окно лестничной площадки и заговорила, как на семинаре политучебы:

— Вещи, существование без которых невозможно, — все-таки есть и более или менее доступны. Если все, что нам только хочется, но не позарез нужно, да еще и само в руки летит, да еще и не очень дорого, то никакой радости не будет, когда появится. И степень желания невелика тогда. Трудности украшают излишества.

— А по-моему, напротив — только животное живет лишь необходимым для существования: у них задача — выжить, и все. А человек создается из, удобств и излишеств. Чем больше желаний, тем более мы вырвались за рамки чистого выживания, за рамки физиологического выживания просто млекопитающего, тем более становимся людьми… с потребностями, ибо потребности в излишестве диктуются в основном мозгом, а не мышечными или желудочными требованиями. Диалектика… По-моему…

Галя отметила про себя, что повторяет Тита Семеновича. С одной стороны, ей стало немного не по себе от такого влияния, с другой, обрадовалась — значит, возникло большее взаимопонимание. Она ведь тоже на него как-то влияет: у него появились медицинские сравнения, медицинская образность. Но в этом она, возможно, и ошибалась — медицинская образность и сравнения могли быть не столько результатом ее влияния, сколько следствием перенесенной болезни и операции. Впрочем, кто их… нас разберет…

Зоя Александровна что-то еще говорила то ли о доступности, то ли о каких-то украшениях жизни; Галя этого уже ничего не слышала — она целиком улетела в иные сферы, в иные заботы, и ненужные, и лишние, но в значительной степени делающие человека человеком.

Речи Зои Александровны и Галины тревожные мечтания длились до самого кабинета главного врача.

Степан Андреевич был скрыт от них развернутой перед глазами газетой, которая медленно опускалась, постепенно открывая для обзора посетителя сначала только седую, лысеющую макушку, потом очки с большими стеклами и маленькими любопытными глазками, крупный нос, рот, прикрытый седыми усами, и наконец газета упала, явив посетителям верхнюю половину хозяина больницы — нижняя была скрыта массивным светлым столом. По-видимому, он что-то очень хотел дочитать до конца — фразу, абзац, статью. Дочитал и лишь после открыл рот для приветствия.

Степан Андреевич был намного старше и поэтому дозволял себе обращаться с ними не совсем так, как это в обычае в официальные моменты между администраторами — начальниками и подчиненными в больницах:

— А! Девочки. Ничего хорошего вам не скажу. Есть заявление в прокуратуру на вас двоих.

— А что случилось, Степан Андреевич?

— А вы вот сами подумайте, в чем вы виноваты, откуда что могло быть. Вспомните-ка, чье масло кошка съела?

— Ну-у, Степан Андреевич, вы как на плохом следствии. Да и не до шуток.

— Эх, девочки, плохо работаете. Нас не обсуждать надо, а всех сразу повыгонять. Мы все плачемся, что платят мало. А за что нам платить много?! Вообще ничего платить не надо.

— Степан Андреевич, это общие слова и пожелания. Слышали. Что случилось-то?

— Из прокуратуры звонили. Заявление от дяди Ручкиной. Пишет, что девочка жила здесь в городе одна, под его опекой, и он считает себя ответственным и виноватым в таком несчастье; что он не понимает, как можно в конце XX века умереть от аппендицита и воспаления придатков; он не может себе с достоверностью объяснить происшедшее, он никого не винит, но всей своей прошлой работой знает, что все должно быть проверено. Он просит уточнить, можно ли что-нибудь было еще сделать, можно ли было спасти его племянницу, и если можно, если что-то не сделано, он просит виновных наказать, чтобы те не могли больше убивать больных, которых к ним еще будут возить. Он обращается в прокуратуру, потому что медицинским и общественным инстанциям он не верит. Понятно вам, девочки? Мне читали по телефону, а я конспектировал его заявление. Вот так.

— Я тоже предпочитаю, Степан Андреевич, прокуратуру.

— Не оригинальничай, Галина Васильевна. Поспеть бы мне с вами на пенсию уйти. С вами, я вижу, скорее в тюрьму попадешь, чем уйдешь на заслуженный покой. Прокуратуру она предпочитает!

— Конечно, Степан Андреевич. Наши медицинские инстанции как начнут копать и ерунду всякую выискивать в историях болезней… А следователь будет смотреть на основе закона, права, криминалистики. Горздрава, минздрав — это все построено на эмоциях, на полутайных, полуизвестных инструкциях, и заклинаниях, будто выговорами да увольнениями спасают нас от прокуратуры. Не надо нас спасать. Они и жизнь сделают невозможной, и по всему городу ославят. Есть прокуратура, есть право.

— Ты что это, Галинка, расшумелась, — удивилась заведующая. — Нам надо готовиться к этому, а не шуметь. Проверить документацию надо. Все ли есть, так ли записано. Прокуратуры захотела. Нет уж, лучше подальше от них.

— Да, да, Галина Васильевна, прокуратура вас по головке не погладит. Право правом, а человек умер. Умер молодой человек.

— Вот именно, Степан Андреевич. Если виновата — разберутся, и разберутся на основании права, а не кликушеских всхлипов о ценности человеческой жизни. Право и существует для защиты слабого от сильного. Иначе любой тяжелоатлет, любая организация — минздрав, горздрав — могут меня и убить и спасти на основании своей собственной силы. Я маленькая и слабенькая. А право меня защитит. Или, если виновата, — накажет, но через суд. Извините.

— Как у тебя все просто. Мало жила еще, дура!

— Я ж говорю — извините. В прокуратуре по закону — есть вина или нет. Ответьте на пункты — и привет. Ну, если, конечно, какой-нибудь сильный доброжелатель не позвонит и не скажет: «А ну-ка, дай им там по мозгам, научи их жить по-людски». Тогда да. Но это где хочешь может быть.

— Поживешь с мое… И не особо-то увлекайся лекциями. Зоя Александровна, вы обе, возьмите сейчас историю болезни, проверьте, все ли есть, все ли подклеено, просмотрите, приведите в порядок и дайте мне, а я отправлю в прокуратуру. Да! И обязательно нужен протокол разбора этого случая.

* * *

Все смешалось. Заявление увенчало пирамиду забот, недоумений, надежд и страхов в Галиной душе.

Возвращение Марины, возвращение ее болезни, вначале хоть и не ошеломило, но все ж сбило привычный, ровный ритм бега по жизни. Вначале… Пока… Пока беспокойство было в пределах обычной врачебной сутолоки неопределенностей.

И одновременно возникновение неизведанного дотоле, запретной ипостаси существования, неясность чувств, новые ощущения, вызывающие и дрожь, и сладость, и страх перед переменами, которых, может, и не будет, но безмятежности нет уже.

Не беспокойство и волнение за девочку поначалу останавливали, придерживали Галину — решительность. Но по мере разрастания болезни увеличивался страх за Марину и уменьшался перед последствиями растущего запретного чувства.

А потом все сокрушила хоть и не внезапная, но все равно неожиданная смерть Марины — несчастье, заполнившее сразу всю ее сущность. Эта смерть выходила из ряда обычных смертей на работе, будничных, закономерных смертей в больнице. Может, потому, что девочка молоденькая, может, обстоятельства ее чуть распустившейся любви, послужившей косвенной причиной трагедии, может, течение болезни и дурной удавшийся обман Марины — еще одна косвенная причина свершившегося несчастья, может, слишком близкий контакт с матерью девочки — женщиной, убитой горем и потерявшей лицо; к тому ж еще и нестандартное для нее событие в однообразной жизни, которое неизвестно как отразится на каждодневном поведении, — много, наверное, было причин, чтобы Галина Васильевна смерть эту переживала совсем особенно, отлично от всегдашней маеты доктора, записывающего посмертный эпикриз в конце истории болезни. Галина Васильевна после смерти Марины не была доктором — и въявь и нутром своим она страдала вместе с ее родителями.