Зажечь свечу — страница 17 из 20

Мы приходим на недостроенную Славкину дачу — Славка встречает нас, — начинаются обычные, долгие и нескладные хлопоты дачников-горожан: ходим за водой, разжигаем примус, зачем-то ставим кипятить чайник, который не понадобится. Спускаемся в овраг к ручью, чтобы умыться, налаживаем магнитофон. Мы садимся за стол, нас пятеро, пятый-лишний — Алик, Славкин брат, — пьем вино из чашек и стаканов, потому что рюмок нет, подшучиваем друг над другом, смеемся.

Потом мы шумно собираемся гулять по оврагу — овраг большой и глубокий, он весь порос густыми, труднопроходимыми зарослями осины, ольхи, орешника и большими деревьями — сосной, березой, — в пяти шагах там ничего не видно. Первыми уходят Славка со Светиком, затем куда-то таинственно скрывается Алик, а Рита почему-то остается, садится на кровать и говорит, что у нее кружится голова, но «это сейчас пройдет», и тогда она найдет нас.

Она не смотрит на меня, отворачивается, закрыв руками лицо. Может быть, она на меня обиделась? За что? И я сажусь рядом и участливо спрашиваю, что же с ней такое. Она не отвечает, я сижу с глупым видом, не зная, что делать. Потом наконец она встает и мы идем.

Мы идем по тропинке, которая вьется по склону среди бугров и берез. Рита ведет себя опять непонятно, и, когда я показываю ей кривую березу, один из стволов которой, седой и толстый, повис горизонтально над склоном, — она смеется странно и говорит, что у нее в туфлю попал камешек. Она решительно спускается к ручью, пока я чинно сижу у кривой березы. Наконец слышу, как она зовет меня от ручья, но почему-то не двигаюсь — почему она от меня убежала? — и вот уже ее не слышно, а когда, продравшись сквозь заросли, я подхожу-таки к ручью, ее там уже нет. Теперь я кричу, но она не отзывается.

У меня немного болит горло — недавно болел — и чуть-чуть кружится голова, потому что давно не был за городом; день жаркий, солнце россыпью ложится на листья кустов — это напоминает мне что-то, сказку из сна, и вот я уже отрешенно бегу по берегу ручья, продираюсь сквозь кусты напролом, пригибаюсь, где нужно, прыгаю через склоненные ветви — и листья шумно и хлестко бьют меня по лицу, мне уже тяжко, больно дышать, и передо мной то вспыхивает солнце на ветках, то веет угрюмой сыростью из-под густоты кустов, и в ярко-зеленые пятнистые полосы сливается множество пахнущих, хлещущих и щекочущих, жестких и мягких, зовущих, пьянящих листьев.

Я бегу долго — и тайна ручья раскрывается мне. Вижу, как кончаются густые заросли по его берегам — он течет уже по равнине, на том берегу его — большие засеянные поля, на этом, моем берегу — длинное здание фермы, домик, где живет, вероятно, сторож, и стадо коров. Я нашел себе какую-то палку и теперь иду, словно странник в незнакомой стране, опираясь на посох, смотрю по сторонам, вижу небо и солнце и жду чего-то. И хотя все еще прерывисто вздыхаю от бега и от непонятной обиды, в груди печет, болит горло — я счастлив. Смело прохожу сквозь коровье стадо и с сознанием собственной значимости, бывалости, постукиваю палкой по дороге.

Навстречу идут люди. Кто они, откуда? Они проходят мимо, но я слышу их разговор и догадываюсь: торопятся на электричку. Разочарование… «Какая здесь станция поблизости?» — спрашиваю вдогонку. Они отвечают, и я понимаю, что пробежал совсем немного — меньше одной остановки поезда… Вновь ныряю в зеленые заросли, в листья, бегу назад по ручью вприпрыжку и пригибаясь, где нужно. И опять все забыто, и я, кажется, пою что-то — песни, которые приходят сами собой. Летят мимо меня листья зеленой пятнистой полосой, они хлещут и гладят меня по лицу…

Но в глаза мне сверкает красным. Рита. Она сидит в своей красной юбке на пенышке у края оврага и спокойно, с улыбкой смотрит на меня.

Останавливаюсь нехотя, взбираюсь по крутому склону, цепляясь за корни, и сажусь недалеко от нее, на траву. «А я думала, уж не медведь ли. Такой треск стоял…» — говорит Рита. «Как видишь, не медведь», — отвечаю хмуро. Мы сидим некоторое время молча. Потом поднимаемся и вместе идем на дачу. У тропинки нам встречается маленький шалаш, крытый еловыми ветками. Я останавливаюсь, заглядываю в шалаш, пробую его прочность. «Какая прелесть! — говорит Рита. — Правда?» — «Хороший шалаш», — говорю я угрюмо, и мы идем дальше.

Мы приходим на дачу — Славка со Светиком уже здесь, к Алику тоже приехала его подруга, Соня, — и мы все теперь играем в волейбол на поляне. У Сони каштановые густые волосы и голубые глаза, красный гребень постоянно падает в траву, волосы рассыпаются и мешают ей играть, она разрумянилась от игры и от солнца, и, поправляя гребень, она улыбается смущенно, словно ей неловко, что у нее такие густые хорошие волосы. Рита красиво играет в волейбол — она спортсменка, — мяч мягко и послушно отлетает от ее рук, но она не смотрит на меня, играет серьезно, сосредоточенно, закусив губу. Может быть, я опять обидел ее?..

Вечером мы едем в электричке — мест нет, вагоны набиты битком, и мы стоим в тамбуре. В тамбуре полутемно, тускло горит одна небольшая лампа, вагон мягко покачивается, постукивают колеса, в двери без стекол веет прохладный ветер — и проносятся мимо домики с освещенными окнами, еле видные в сумерках поля и деревья. Деревья, кусты… Мы молчим, и глаза у Риты блестят, она смотрит на меня долго и странно, она ждет от меня чего-то. Придвигаюсь к ней ближе — я вижу, что ей холодно, мне становится жалко ее, — она кладет голову мне на грудь и всхлипывает, вздрагивает от чего-то.

От вокзала провожаю ее домой. Мы едем в метро, потом пересекаем людную площадь, идем по темному переулку — под ногами распластались красивые черные тени, а по краям переулка яркие фонари просвечивают сквозь нежно-зеленые неподвижные листья деревьев. Мы долго и молча стоим у ее подъезда. Я говорю «до свиданья», поворачиваюсь, иду. «Не уходи», — говорит она тихо. Останавливаюсь, послушно возвращаюсь, целую ее вздрагивающие губы и ухожу тотчас. Ведь именно уходя я чувствую себя суровым и сильным…

Ночью во сне я тоже вижу ярко-зеленые пятнистые полосы листьев. Они летят мимо меня и трогают, и гладят мое лицо, нежно и ласково, бережно…

Повести

ПЕРЕПОЛОХ

ГЛАВА I

Нефедов хотел уже разорвать и выбросить этот листок — взял его тремя пальцами левой и тремя пальцами правой руки посредине, но остановился. Вообще он терпеть не мог анонимок.

Все-таки перечитал еще раз.

Было совершенно ясно, что автор анонимки не «рабочие», как было подписано, и не рабочий, а конечно же кто-то из инженерно-технического состава. Человек сведущий. А если так, то зачем же старательно подделываться под «рабочих»? И печатать на пишущей машинке, чтобы скрыть почерк?.. Эти умышленные ошибки… Неужели он не понимал, что тем самым выдает себя с головой?

Нефедов поерзал на стуле, пристраиваясь поудобнее, и задумался. Он не так уж много времени работал здесь, а уже успел начитаться таких писем. За большинством из них, как правило, стояли чье-то оскорбленное самолюбие, ущемленные интересы — желание отомстить. Да, бывало, что затрагивались и более важные проблемы, но как-то неумело, неумно — так, что в большинстве случаев все сводилось к кухонным дрязгам.

Почему-то все-таки он не стал рвать эту анонимку и отложил в сторону, к делам.

На время забыл о ней, однако к концу дня вспомнил. Перечитав, нашел ее даже забавной. Автор все же не был очень умным человеком и не обладал чувством юмора. Действительно, неужели он не понимал, что так издеваться над грамматикой — это уж слишком? Ну и трус, должно быть.

Бахметьев, Бахметьев… Нефедов постарался припомнить. За полгода работы он знал уже почти всех в лицо. Строительное управление № 17 — озеленительное. Ба, неужели Бахметьев — это тот самый здоровяк в свитере, о котором с такой теплотой отзывался как-то Пантелеймон Севастьянович? Да, да… Нефедов вспомнил, когда он видел его. Накануне Первомайских праздников, на вручении переходящего знамени. Ведь это им, озеленителям, вручали знамя… И он, кажется, приходится родственником самому Ивану Николаевичу. Да, об этом были разговоры.

Теперь Нефедов уже другими глазами взглянул на анонимку. Может быть, все-таки порвать?

Странно: неприятное сомнение зашевелилось в его мозгу, подсказывая, что обвинения эти не напрасны. К тому же, если не обращать внимания на умышленные ошибки, текст анонимки очень даже толковый. Вот и цифры точные по каждому кварталу…

Это — первый экземпляр, но жалобщики, как правило, печатают под копирку. Вдруг второй экземпляр послан куда-нибудь еще?.. И если там имеют зуб на Бахметьева…

В остроносом личике Нефедова было что-то крысиное. Казалось, когда-то взяли его за кончик носа и сильно потянули. Потом отпустили, но все черты лица так и остались вытянутыми вперед. Всякий раз, когда нужно было принять решение, на удлиненном лбу Нефедова с глубокими залысинами выступала испарина. Приняв решение, он мог действовать быстро и оперативно — он считался энергичным работником, но был таким до тех пор, пока новое серьезное препятствие не заставляло его лоб покрываться потом. Мысли его тогда начинали метаться без всякого порядка и метались до тех пор, пока чья-то чужая сильная воля не указывала, в каком направлении нужно действовать. И тогда мозг его опять функционировал подобно хорошо отлаженной кибернетической машине.

Нефедов вытащил из кармана брюк платок, казавшийся огромным по сравнению с его маленьким лицом, вытер лоб, встал, опершись на стекло письменного стола, и, аккуратно вложив анонимку в красную папку, с которой всегда бывал на приемах у вышестоящих лиц, направился к Хазарову.

— Можно войти, Пантелеймон Севастьянович? — спросил Нефедов, приотворив дверь.

Совершенно лысый, округлый и черноглазый Хазаров плотно сидел в своем полукресле.

— А, Сергей Петрович! — сказал он весело. — Давай заходи.

«Настроение хорошее», — отметил тотчас Нефедов.

Увидев в анонимке имя Бахметьева, Хазаров почувствовал острый интерес. Он знал Бахметьева… Так, так, еще Барнгольц. Соломон Иванович Барнгольц, приходилось встречаться, как же… Фамилия главного инженера Нечаевой сначала ничего не сказала ему, но когда он вспомнил… Да-да… Так, значит, она любовница Бахметьева, вот как! Ну это еще надо доказать… Цифры… Видимо, автор кое-что знает. Так или иначе… Бахметьев, Бахметьев… Да-да, опасно, конечно, но ведь если…

Однако со стороны ничего нельзя было заметить. Со стороны казалось, что Пантелеймон Севастьянович небрежно, с некоторой брезгливостью даже читает эту безграмотную писанину, чуть прищурив черные глаза и слегка покачивая лоснящейся головой.

— Что ж, Сергей Петрович, — сказал наконец Хазаров с прежней приветливостью, — посмотрим, что с этим делать. Дрянь, конечно, бумажка, но вот цифры конкретные.

— Да-да, Пантелеймон Севастьянович, на это я и обратил внимание, потому вот я вам и…

— Ты прав, как всегда, прав, Сергей Петрович. Но ведь коллектив заслуженный, трудно поверить. Просто трудно поверить. Трус писал какой-то. Ишь ты, ошибок-то навертел… Ну, ладно, оставь, я посмотрю. Что у тебя еще?

Выпроводив Нефедова, Хазаров приказал никого не впускать и задумался. Факты, приведенные в письме, по всей вероятности, не вымышлены. Писал, видимо, не дурак. Его, Хазарова, уже давно интересовали эти озеленители… Бахметьев, конечно, ерунда — безграмотный выскочка, но вот Мазаев… Рискованная игра! Нефедов глуповат, может не туда повернуть, и все же…

Хазаров снял трубку и вызвал Нефедова.

— Сергей Петрович? Зайди на минутку.

Он говорил о другом и лишь в конце, как бы между прочим, сказал:

— Да, с этим… Знаешь, организуй комиссию все-таки. Что-то цифры меня беспокоят. Уж больно точные. Только так, без шуму. А в председатели возьми этого самого… Нестеренку. Знаешь такого?

— Это который из четырнадцатого, бывший начальник участка?

— Вот-вот. Персональный пенсионер, старый партиец. Ну, так?

— Так, Пантелеймон Севастьянович. Я постараюсь.

— Давай не мешкай.

Нефедов почувствовал себя намагниченным. Сам Хазаров поставил перед ним задачу. И задачу ответственную! Вернувшись в свой кабинет, он не мог усидеть спокойно. Он и не ожидал, что дело обернется таким образом. Это была удача, огромная удача. Недаром он чувствовал, что за этой безграмотной писаниной что-то кроется. Но раз Хазаров дал свою санкцию и поручил ему, Нефедову… Наконец-то повезло, наконец-то можно заняться делом, настоящим делом…

Хазаров же, отпустив Нефедова, вдруг почувствовал страх. Он потер свою голову, ощутив теменем прохладу ладоней, поднялся и заходил по огромному кабинету. Мазаев, Мазаев… Опасным вдруг стало это имя, опасным было и то, что он, Хазаров, вот так, на свой страх и риск фактически, затеял это неприятное дело. Хотя бояться-то было вовсе нечего вроде бы, и сам Мазаев очень удивился бы, если бы узнал, что он, Хазаров, вот так сомневается и боится, боится… Но, нет, нет! Он привычно помахал руками, стараясь хоть этим развеять неприятные мысли.

В течение вечера и ночи Сергей Петрович Нефедов, охваченный желанием немедленной деятельности, наметил состав комиссии.

Он рассуждал так. Раз Пантелеймон Севастьянович приказал организовать комиссию и сказал: «Давай не мешкай» (эти слова и сейчас звучали у Нефедова в голове), — значит, он в этой проверке заинтересован. Нужно сделать все наилучшим образом. В комиссию должны войти люди такие, чтоб уж они смогли докопаться до сути. Вот только Нестеренко… Кандидатура эта не нравилась Нефедову, тем более на пост председателя, но раз Пантелеймон Севастьянович сказал… И он подобрал четырех человек — таких, чтобы они не только смогли разобраться в деле, но и как-то уравновесили Нестеренко.

Хазаров поморщился от первой кандидатуры, одобрил вторую и третью и решительно возразил против четвертой, предложив свою.

— Итак, пять. Достаточно?

— А ты сам-то? — удивился Хазаров. — Ты что, себя забыл?

О господи, действительно про себя-то совсем забыл Нефедов.

Состав комиссии был определен.

ГЛАВА II

Они собрались у входа в кинотеатр в девять часов утра, и это выглядело странным, потому что первый сеанс начинался в десять. Но так решил Нефедов.

Накануне он все продумал до мелочей — насколько мог продумать, потому что никогда не бывал ни в самом Управлении № 17, ни на его объектах. Конечно, он мог бы заранее, как бы невзначай, побывать там, чтобы потом уже лучше ориентироваться, но он боялся, что кто-нибудь знает его в лицо, а это — мало ли? — могло показаться подозрительным. А Нефедов хотел, чтобы все было так, как и нужно, самым лучшим образом, с соблюдением полной внезапности, врасплох.

День получения анонимки и санкции Хазарова он считал теперь своим звездным днем, он давно ждал чего-нибудь такого, что могло бы показать его, Нефедова, способности и убедило бы всех в том, что чего-то он все-таки стоит.

Прошло несколько дней, и все эти дни Нефедов плохо спал, неустанно прикидывая, как бы все сделать получше, обдумал все предстоящее до мелочей и узнал о каждом члене комиссии все, что только можно было узнать. Он соблюдал все в строжайшей тайне — никто, кроме него и Хазарова, не знал ничего о предстоящей проверке.

Накануне решающего дня Нефедов почти и совсем не спал.

В эту ночь всколыхнулось в его памяти многое пережитое, годы проигрышей и неудач, как бы всю свою пятидесятилетнюю с лишним жизнь увидел он день за днем наподобие серой ленты, в которой почти и не было белых кусков — разве кое-что в детстве, как у всех, может быть, какие-то блестки, но ведь и детство-то его было не из лучших — детдомовское. Погибли отец и мать, потерял все концы, потом тоже никак не везло, никак, никак не мог найти себя, понять, как правильно жить, как поступать, как относиться к людям, чего ждать.

Ворочался он всю ночь на своей постели, мучила проклятая болезнь, спокойно похрапывала у другой стенки, бесконечно далеко от него, жена, бормотал что-то неразборчивое младший, Сережа, и совсем тихо — как умер — спал старший, Саша, Александр.

«Я сделаю, сделаю как надо, все поймут, — думал он, беспокойно разглядывая стрелки часов, чтобы, не дай бог, не проспать. — Я ведь знаю, как надо, я смогу, все будет по-хорошему, правильно…»

Встал он бодрым, деятельным — как в молодости, когда вовсе не обязательными казались теперешние необходимые восемь часов сна. Быстро, по-деловому собрался, вышел и был у входа в кинотеатр на десять минут раньше срока, как и положено командиру, — не слишком рано, но и так, чтобы без суеты, без спешки.

И так же без десяти девять приехал на такси Петр Евдокимович Нестеренко, председатель комиссии. Нефедов видел, как вылезал из машины этот массивный седоголовый человек. И неприятно стало — показался ему председатель комиссии слишком большим, слишком сильным, несмотря на свои шестьдесят семь и на множество ранений и болезней, о которых Нефедов знал после знакомства с его личным делом. Подойдя ближе, здороваясь, ощутив крепкое, могучее пожатие его, увидев полное, тяжелое лицо с массивными складками и голубыми, слегка блекнущими уже, но все еще очень живыми глазами, он опять почувствовал неприятный холодок — как и недавно, два дня назад, когда узнал, что был Нестеренко у Хазарова в кабинете, пробыл сорок минут и ушел, не зайдя к Нефедову. И Хазаров тоже не сказал ему, Нефедову, об этом визите, не посчитал нужным.

Разумеется, Нефедов был главным в комиссии, именно он представлял Хазарова, он отвечал за ее результаты, за все, а Нестеренко, как человек приглашенный, должен был фактически ему подчиняться, тем не менее Нефедов ощутил смутное беспокойство.

— Здравствуйте! — бодро говорил он каждому из приходящих, пожимая руки. — Здравствуйте! Здравствуйте!

Все собрались. Теперь нужно было объяснить им все, познакомить с планом, посоветоваться — больше всего Нефедов опасался, что кто-нибудь может отнестись к делу формально, без интереса.

Направились в закусочную — Нефедов и это предусмотрел, не хотел приглашать в какое-то официальное место, чтобы, не дай бог, кто-нибудь узнал бы и позвонил Бахметьеву, и тогда вся внезапность была бы сорвана. А именно на внезапность делал он ставку.

Когда шли по улице — двое впереди, трое за ними и один сзади, Нефедов, — он и тут заметил, что слишком уверенно, по-командирски держится Нестеренко, не пропускает никого вперед себя и, поскрипывая протезом, беседует о чем-то с Гецем.

Лев Борисович Гец — высокий и худощавый, с прямым тонким носом и тонкими же, однако слегка оттопыренными губами, что делало его лицо капризно-высокомерным, был главный инженер СУ-15, то есть специалист из параллельной организации. Именно его предложил Хазаров взамен нефедовского прораба Агафонова.

Один из троих, идущих за первой парой, Старицын, был совсем еще молодой мужчина, лет двадцати шести, белозубый, черноглазый, с решительными манерами. Он первым пришел на ум Нефедову, когда зашла речь о подборе кандидатур.

Рядом со Старицыным шел уже и совсем парнишка — студент Петя Успенский. Подвижной, в очках, в пестрой ковбойке под пиджаком. Он держался независимо, и чувствовалось, что ему льстило это приглашение, хотя он, конечно, знает себе цену и не позволит, чтобы кто-то командовал им.

А с краю, ближе к домам, ссутулившись, угрюмо вышагивал бухгалтер Сыпчук — лохматый, в огромных роговых очках. Большой крючковатый нос его, растрепанные, хотя и недлинные волосы, сутулость, острые вздернутые плечи, темный костюм и вообще какая-то замкнутость, исходившая от него, придавали ему вороний вид.

В закусочной Нефедов слегка засуетился, как директор-распорядитель, но вовремя поймал себя на этом. Внушительный Нестеренко и здесь держался особняком вдвоем с Гецем, говоря, он обращался только к нему. Вроде бы он не пытался пока проявлять свои председательские полномочия. Худощавый же, палкообразный Гец невозмутимо сохранял на лице чопорное выражение. Из специалистов он был самый представительный здесь, и это чувствовалось.

— Ну, так, товарищи, теперь перейдем к делу, — сказал Нефедов. — В общих чертах вы уже знаете, а что касается роли каждого, то вот это мы сейчас и обсудим. Петра Евдокимовича Нестеренко я предлагаю выбрать председателем — у него уже есть опыт в таких делах.

При этих словах Нефедова Нестеренко чуть наклонил свою седую голову к Гецу и сказал ему что-то с усмешкой. Однако большое тело его, грузно сидящее в стуле, как-то подобралось и приосанилось.

А Нефедов, обежав быстрым взглядом всю компанию и убедившись, что возражений нет, перешел к сути их предстоящей миссии, а также к роли в ней каждого из присутствующих.

Он действительно все продумал до мелочей. Не проговорили и двадцати минут, а все уже было совершенно четко намечено.

Льву Борисовичу Гецу доверялся, конечно, самый ответственный, самый почетный участок операции — проверка бухгалтерской отчетности и всей документации. Помогать ему в этом должны были Сыпчук и Старицын. Правда, эту самую главную роль Нефедов предполагал поручить Сыпчуку как конечно же самому опытному в таких делах (Сыпчук работал бухгалтером двадцать девять лет), однако сейчас, видя перед собой высокомерное лицо Геца, Нефедов как-то не смог сказать наоборот — Сыпчук, мол, главный, а Гец ему помогает, — не повернулся у него язык. Но ведь и неважно, кто главный.

Проверку работы главного инженера он поручил Старицыну. Это — помимо помощи Гецу и Сыпчуку. Себе Нефедов взял начальника управления Бахметьева — методы его руководства, «зажимы», на которые особенно обращал внимание автор анонимного письма. А вот Пете Успенскому, как тот, грешным делом, и предполагал, не досталось никакого определенного участка. Он должен был, по словам Нефедова, «лезть во все дыры», «помогать». В первый момент, услышав об этом, Петя расстроился так, что глаза у него покраснели, но Гец вдруг проявил снисходительность и, похлопав Петю по плечу, объяснил, что его, Петина, роль, пожалуй, самая интересная и выгодная — и не отвечаешь ни за что, а в то же время облечен полномочиями. Петя подумал и согласился, затаив все же неприязнь к Нефедову.

Слушая Нефедова, русоволосого, маленького, невзрачного, Нестеренко испытывал странное чувство брезгливости и вражды. Этот лысеющий человечек так самозабвенно, так упоенно говорил сейчас о вещах, которые касались непосредственно и его, Петра Евдокимовича («Небось ночь не спал, все обдумывал», — злорадно подумал Нестеренко), так вошел в свою роль, и глазки его, чуть воспаленные от бессонницы, так многозначительно смотрели на всех, и голос звучал так темпераментно, убеждающе, что даже Лев Борисович Гец внимательно слушал его… Тряхнул головой Петр Евдокимович, отгоняя неприятные мысли, спросил что-то, будто желая уточнить, — вежливо и так же убежденно ответил ему Нефедов. И подумал Нестеренко все-таки, чтобы успокоить себя: не он, не Нефедов председателем будет, а он сам, Петр Евдокимович, и посмотрим еще как и что… Но вдруг растерялся.

— Слушайте, — спросил он, — ну, а мне-то что же? Я-то чем заниматься буду?

— Как чем? — в свою очередь растерялся Нефедов. — У вас, Петр Евдокимович, общее руководство. Ведь вы председатель…

И по усмешке, с которой посмотрел на него Гец, понял Нестеренко, что глупость спросил, — конечно же ясно, все в порядке, он председатель, никто и не посягал…

План наметили, пора было осуществлять.

— Петр Евдокимович, — сказал Нефедов, с осторожностью глядя на Нестеренко, — теперь передаю все вам в руки. Вы ведь опытнее меня… Мне только нужно было роли распределить, что кому, а уж теперь исполнение — вам…

ГЛАВА III

Начали решительно и смело, без промедления.

Все шестеро прямо из закусочной ринулись в бой. Пятеро поехали в управление, а Петю Успенского посадили на автобус, дав ему адрес одного из объектов СУ, который располагался неподалеку, с заданием: не навлекать на себя внимания, а походить, посмотреть — опытный глаз «прожекториста» должен был подсказать ему что и как. Первой реакцией Пети опять была обида, и он мгновенно решил сбежать от этих заносчивых идиотов. Но, заметив это, теперь уже сам Нестеренко объяснил ему, что его, Петина, роль очень важна, что посылают его как разведчика прямо во вражеский стан и что, кроме него, никто не сможет сделать все так, как надо, потому что он, Петя, молод и наблюдателен и в управлении его никто не знает к тому же.

Старицын засмеялся, Гец подмигнул Пете, а Нефедов сказал:

— Вы же понимаете, Петя, что, если бы вы были нам не нужны, мы не стали бы вообще брать вас в состав комиссии. Вы будете наш инкогнито, понимаете?

Было без десяти одиннадцать. Михаил Спиридонович Бахметьев сидел у себя в кабинете один. Кабинет заливало солнцем. Только что Бахметьев говорил с Лисняком, своим заместителем, — Илларион Генрихович настойчиво уговаривал его взять партию саженцев тополя в лесопитомнике № 8, чтобы обеспечить прорабство Халдеева на четвертом участке, но Михаил Спиридонович артачился. Это было его собственное любимое слово — «артачиться», он употреблял его как по отношению к другим — особенно к тем, кто не слушал его советов, — так и по отношению к себе, когда кто-либо вот так настойчиво убеждал его сделать что-то, а он, Михаил Спиридонович, не соглашался — не потому, что не признавал разумности совета, а просто так не соглашался, интуитивно: потому ли, что был вообще не расположен к решениям в данный момент, либо потому, что чувствовал в словах советчика что-то расходящееся с его собственными, Михаила Спиридоновича, убеждениями.

В данном случае сыграло роль первое. Михаил Спиридонович был не в духе.

Не в духе он был, собственно, по нескольким причинам. Вчера они с Омельченко, начальником производственного отдела, крепко выпили после работы, так крепко, что ему пришлось самому отвозить его, пришлось, конечно, выдержать косые взгляды жены и тещи Омельченко, которые знали его как начальника и лишь потому молчали. Дома он был поздно, когда все уже спали, а пробираясь в темноте в коридоре, почему-то не зажегши света, он споткнулся об игрушку и загремел на пол во весь свой немалый рост, отчего проснулся и заплакал меньший, а за ним по очереди начали просыпаться все четверо, с женой вместе, и она заохала, запричитала, как потревоженная клуша, и ему не захотелось даже делить с ней постель. Всю ночь ему снились дурацкие сны, особенно под утро. И вообще он чувствовал себя как-то не в настроении…

А без десяти одиннадцать, буквально через минуту после ухода Лисняка, в дверь кабинета вдруг постучали, и на его раздраженное «да!» дверь отворилась, и в кабинете вдруг сразу стало полно народу.

Никто из пришедших еще ничего не сказал, а у Михаила Спиридоновича вдруг закололо сердце.

— Вы, собственно, что хотели? — еще хорохорясь, спросил он, а сам уже лихорадочно обдумывал: Соломона предупредить — раз, Ивану Мазаеву позвонить — два, Галю обезопасить на время — три, Уманскому на втором участке указания дать — четыре… В руку сны были…

А уже все нестройно сказали «Здравствуйте», и вплотную к столу его придвинулись две фигуры: огромный седоголовый старик — его голова серебрилась на солнце — и маленький, щупленький, лезущий в свой карман за документами — он был в тени.

— Сейчас, товарищи, — сказал Михаил Спиридонович, словно не догадываясь, словно вдруг вспомнив что-то. И снял трубку телефона. — Соломон Иванович? — спросил он вежливо, будто и всегда так звал своего бухгалтера, по имени-отчеству, а не просто Соломон или Бах-бах, по прозвищу. — Слушай, Соломон Иванович, — сказал он спокойно, растягивая слова, — ты там посмотри насчет сметы и у Ивана Николаевича справься. А то тут ко мне Уманский заходил по поводу восьмого питомника.

И повесил трубку.

И задрожали руки у Нефедова, почувствовал он, что перехитрили его сейчас вот, сию минуту, и весь план внезапности рухнул, а перед ним — сильный противник. Поняли это и Гец, и Сыпчук.

— Так что вы хотели? — невозмутимо спросил Бахметьев. — Вы не из восьмого питомника?

— Нет, мы для проверки, комиссия, — сказал Нефедов, протягивая мандат.

— Так, понимаю, — спокойно сказал Бахметьев. — Что ж, скрывать нам нечего и стыдиться тоже. Есть, конечно, недостатки, недоработки, но ведь… как это говорится? И на старуху бывает проруха, а? Ха-ха… Пожалуйста, товарищи, милости просим, — добавил он, вставая и делая широкий, приглашающий жест. — С чего начнете? Пожалуйста…

И уже сошла его мимолетная бледность, на лице было только выражение готовности, приветливости. Оно было даже приятным, это энергичное, простое лицо.

— Михаил Спиридонович, так, кажется? — пробасил вдруг Нестеренко, словно опомнившись. — Очень приятно… С отчетности мы начнем, если не возражаете, с документации… Тут вот у нас бухгалтер есть… Товарищ Сыпчук, ты где?

Он грузно Повернулся, но в комнате вместе с ним были только четверо. Заходили все вместе — Сыпчук последним, — а сейчас его не было с ними, исчез.


А Петя Успенский тем временем ехал в автобусе. После долгого, нудного ненастья небо прояснилось, и сквозь запыленные верхние стекла в автобус проникло солнце. Он вроде бы должен быть сейчас в институте на лекциях, дремать за тетрадкой, представляя, что делает его маленькая дочка Иола, а он вот так странно встретился у кинотеатра в девять часов с пятью мужчинами, из которых только одного раньше видел. Потом этот поход в закусочную, тесный кружок, заговорщицкий тон Нефедова, внушительная внешность председателя Нестеренко («Дуб, наверное, каких свет не видел», — подумал Петя), вызывающий уважение Гец, свой парень Вадим Старицын… И вот, наконец, это неожиданное задание, связанное с конспирацией… Одного он не мог понять:, зачем им нужно было поручать ему такую роль? Сделали бы все как обычно, как всегда делают: за день перед приходом позвонили бы начальнику СУ — ждите, мол, иду на «вы», потом потихонечку собрались, перед самым приходом еще раз звякнули: ну как, подготовились к приему, все в аккурате, стол сервирован? Тихо, спокойно, и все довольны…

Да, что-то за всем этим кроется…

Как бы то ни было, но у инструктора вид был здорово заведенный. Что ж, так-так-так! Великолепная шестерка! А он, Петя, самый молодой, самый наблюдательный и ловкий. Вперед, в стан врага!

В общем, это даже неплохо, что «Прожектор» послал именно его…

Петя сошел на нужной остановке и направился по адресу, который был написан на бумажке. Район новой застройки. Газоны, деревья, скамеечки и подобная чепуха — это и есть владения СУ-17. Специфика в том, как сказали, что здесь, как нигде, можно составлять всевозможную липу и плевать на качество.

Ага, вот, видимо, этот самый корпус — вот бабоньки с лопатами… Так-так…

Два огромных светлых корпуса гордо поблескивали своими уже застекленными окнами на солнце. Они были развернуты под углом к проезжей части улицы, эти новорожденные красавцы, и жили уже своей жизнью, существовали сами по себе, хотя внизу, у подножия одного дома, еще копошились рабочие. Куча серого строительного мусора высилась у крайнего подъезда, но остальная территория между домами была расчищена, и рабочие, в основном женщины, ровняли грунт. Посеют траву, посадят деревья, и — просим вас в новые квартиры, товарищи… Черт побери, вот бы хоть однокомнатную квартирку и Пете тоже…

Однако не надо забывать, зачем ты пришел, дорогой товарищ.

Заложив руки в карманы, Петя прошел между домами. Хорошие хибары, черт побери! Внизу магазин, аптека… Грунт вокруг домов в основном уже выровнен, только в одном месте еще стояло несколько рабочих с лопатами, поджидая подъезжающий самосвал. С верхом нагруженный самосвал подъехал, остановился, засипел натужно опрокидывающий кузов двигатель, кузов поднялся, открылся задний борт, посыпалась черно-бурая, мягкая земля… Нет-нет, не земля — торф… Кстати, для чего применяется торф? Для удобрения. Что ж, отлично, — значит, трава на газонах будет густая и сочная. Опытный глаз «прожекториста» не увидел здесь никакого подвоха, и Петя отошел от рабочих, которые уже заработали лопатами.

Уже отойдя на приличное расстояние, он оглянулся еще раз. И остановился. Самосвал отъезжал, а рабочие принялись энергично разравнивать оставшуюся кучу торфа. «Зачем же разравнивать ее? — подумал Петя. — Ведь если это удобрение, то его нужно ровным слоем рассыпать по газонам, а не укладывать в одном месте». Он подошел к газону, который был уже готов — оставалось, видимо, только посеять траву, — и наклонился. Земля, обыкновенная земля, комковатая, глинистая. Торфом, по всей вероятности, здесь и не пахнет. Так-так.

А рабочие тем временем уже почти разровняли привезенный торф, и некоторые выпрямились со своими лопатами, опять, видимо, ожидая машины. Точно: на дороге показался самосвал с торфом.

Черт побери! Что-то тут не того… Сделав равнодушный вид, Петя опять подошел к группе рабочих — самосвал подъехал и уже натуживался — и с независимым видом поглядывал на кузов самосвала, передний борт которого поднимался все выше и выше. В темно-бурой осыпающейся куче торфа на миг сверкнула зеленая веточка брусники…

— Эй, бабы, давай наваливайся! — сказал мужчина с папиросой в зубах и стукнул лопатой по кузову самосвала. — Ровняй грунт!

Самосвал отъехал, женщины принялись за работу, а Петя внимательно огляделся. В этом месте, видимо, была естественная впадина на поверхности почвы, и, вместо того чтобы засыпать ее землей, они… сволочи, что делают! — тратят драгоценный болотный торф… Ну, погодите… Сохраняя все тот же равнодушный вид, он повернулся и медленно зашагал к дому. На миг он подумал, что, может быть, они все-таки просто готовят большую кучу, чтобы потом…. Нет, ерунда, все ясно предельно, он обернулся и еще раз убедился, что они именно ровняют грунт.

Факт № 1, сказал Петя. Разведка донесла… Неплохо бы хоть какую фамилию, просто так, для документальности, чтобы уж наверняка…


Когда вошли все пятеро в кабинет начальника управления Бахметьева и Сыпчук увидел из-за спины Нестеренко, Нефедова и Старицына лицо и мощные плечи человека в свитере, сидящего за столом, что-то сразу не понравилось ему. Он, собственно, вовсе не был заинтересован во всей этой истории с проверкой — гораздо больше его занимали дела в своей бухгалтерии и в семье. Однако так настойчиво и вежливо его упрашивал Нефедов — вежливо! Именно это уломало Сыпчука, — а потом сам Хазаров звонил ему лично и тоже просил о том же, — что он вынужден был согласиться. Он знал Барнгольца, слышал о нем, и то, что именно этот человек был бухгалтером в ревизуемом СУ, а следовательно, именно с ним придется Сыпчуку иметь дело в первую очередь, тоже сыграло роль.

Дело в том, что Соломон Барнгольц, по глубокому убеждению Сыпчука, был прожженный жулик, многоопытный человек, и вывести его на чистую воду мог только тоже опытный человек — такой, как Сыпчук Степан Евгеньевич, бухгалтер с двадцатидевятилетним стажем.

Так, по крайней мере, говорил Нефедов. Так после разговора с Нефедовым решил и Сыпчук. Вежливость! Вот чем всегда можно было уломать Степана Евгеньевича. И Сыпчук сумел настроиться на боевой лад. Ему понравилось короткое и дельное совещание в закусочной, понравился Нефедов и его план.

Войдя в кабинет и увидев лицо и фигуру Бахметьева, а затем и став свидетелем его странного телефонного разговора, опытный Сыпчук мгновенно все понял и, стараясь не обратить на себя внимания, незаметно вышел из кабинета. Жаль, что он раньше не посмотрел, где находится бухгалтерия, тогда не пришлось бы сейчас искать ее, теряя драгоценные секунды.

И пока маленький, сутулый Степан Евгеньевич Сыпчук, подслеповато щурясь сквозь очки, искал в коридоре дверь с надписью «Бухгалтерия», главный бухгалтер управления Соломон Иванович Барнгольц успел сделать следующее. Повесив трубку после разговора с Бахметьевым, он открыл ящик стола, вытащил одну из толстых папок и положил ее на свой стул под широкую блинообразную подушку, которую клал на сиденье. Потом, сев, он позвонил начальнику второго участка Уманскому и сказал, что приехала комиссия и пусть он ждет ее на своем участке. Сказав это, он тотчас повесил трубку и, набирая заветный номер телефона, краем глаза увидел, что в бухгалтерию вошел незнакомый мужчина угрюмого вида. Не обращая на него ровно никакого внимания, Барнгольц спокойно спросил секретаршу Мазаева, нельзя ли соединить его с Иваном Николаевичем сейчас же. В ответ секретарша сказала, что его сейчас нет. Тогда Барнгольц попросил передать, что звонили от Михаила Спиридоновича по важному делу.

А рядом с его столом уже стоял и многозначительно молчал Сыпчук.

Тем временем в кабинете начальника управления Бахметьев, радушно встречая гостей, расспрашивал Нефедова о самочувствии Пантелеймона Севастьяновича Хазарова, просил передать ему привет при случае и, сокрушенно разведя руками, спросил вдруг:

— И что же это ему вздумалось прислать комиссию, а? Хотя да, понимаю, понимаю, сейчас вообще так принято, конечно-конечно, в свете новых решений… Что ж, пожалуйста, милости просим — у вас свой участок работы, у нас свой, стараемся, как можем…

И такую приветливость излучало его лицо, так рад он был вроде бы приезду этих людей, что казалось, — не ревизионную комиссию принимает он, а дорогих гостей…

И даже Старицыну, который сначала почувствовал симпатию к этому крепкому, бодрому человеку, даже ему неприятно стало.

Нестеренко же, вдруг ощутив себя на коне, оборвал этот лицеприятный монолог начальника и сказал:

— Ну так вот, значит, товарищ Бахметьев… — Он насупился и продолжал: — Так вот, значит… Товарищ Сыпчук займется вашей отчетностью, в бухгалтерию его, пожалуйста… А мы, то есть мы все четверо, значит… Хотим убедиться…

Нефедов, который с удивлением взирал на своего косноязычного командира, решил вмешаться:

— Если разрешите, Михаил Спиридонович, мы бы хотели съездить куда-нибудь на объект… Вот товарищи Гец и Старицын… Познакомьтесь.

Старицын протянул руку и почувствовал крепкое пожатие Бахметьева.

— Старицын… Очень приятно…

— Бахметьев… Очень приятно…

— Гец, Лев Борисович… Рад познакомиться…

— Так вот, товарищ Старицын останется здесь со Степаном Евгеньевичем Сыпчуком. А мы трое, если не возражаете…

«Сморчок лысый, — подумал про себя Бахметьев. — «Если не возражаете»!..»

— …А мы трое поедем с вами. Если, конечно, у вас нет сейчас неотложных дел, — закончил Нефедов.

— Ну что вы! Что вы! — радушно вскричал Бахметьев. — Как говорится, для дорогих гостей… Вас, простите, как по имени-отчеству?

— Сергей Петрович.

— Что вы, Сергей Петрович, конечно, поедем. Куда вам будет угодно! Хотите — на первый участок, хотите — на третий… О, впрочем, нет! Я бы вам советовал на четвертый… Там сейчас большие площади озеленяются, сквер, кстати и ресторан поблизости, «Луч», хотя, конечно, сейчас думать об обеде еще рановато… — Он посмотрел на часы.

— Видите ли, Михаил Спиридонович, наша миссия, как бы это сказать… Ну, не прогулочная, что ли… — вежливо улыбаясь, заметил Нефедов.

— О, что вы! Я понимаю, разумеется, конечно-конечно… Что ж, поехали, куда вам будет угодно. Сейчас я только дам распоряжение, чтобы вас допустили к документации… Алло, Соломон Иванович? — сказал он, сняв трубку. — К тебе тут гости придут, ты с ними повежливее, пожалуйста. А? Ха-ха!.. Конечно! — И он повесил трубку. — Ну, все в порядке, можем ехать. Так где же ваш, этот, бухгалтер-то?

— А и в самом деле, где же он? — забасил Нестеренко.

— Ну, он подойдет, ему ведь в бухгалтерию, она у нас здесь же, в этом коридоре. Впрочем, может быть, он уже и там, а? Ха-ха!

И Бахметьев ожег Нефедова смеющимся издевательским взглядом. Он сразу почувствовал, кто здесь главный. Этот сморчок!

Пока ехали в машине — за руль сел сам Бахметьев, — рядом Нестеренко, сзади Нефедов с Гецем, — Нефедов думал о том, что дело, которое они затеяли, будет, пожалуй, труднее, чем казалось. Сыпчук, конечно, не промах — на него можно положиться, Старицын — тоже отличный парень, это видно сразу, но вот Нестеренко… Первое впечатление, когда утром Нефедов видел его вылезающим из машины, если и обмануло в чем-то, то не очень. Как-то думалось все-таки, что он хоть деловой и неглупый. А так мямлить, начиная серьезное дело… Правда, Нефедов нашелся, взял все на себя и тем самым не только натянул нос Петру Евдокимовичу, но и лишний раз поверил в свои силы, по… Однако… Что ж, поживем — увидим.

Прямой чопорный Гец молчал, поглядывая в окно. Нестеренко с Бахметьевым разговаривали об автомобильных моторах.

Бахметьев правил отлично — «Волга» летела, плавно останавливаясь у светофоров и быстро набирая скорость опять. Миновали новые кварталы и выехали на шоссе. «Куда же это, собственно, мы едем?» — подумал Нефедов.

— И далеко мы направляемся? — спросил тотчас и Нестеренко.

— Километров пять осталось! — бодро ответил Бахметьев. — Не беспокойтесь, не пожалеете. Я хочу показать вам нашу работу.

Последние дома остались позади. Нефедов оглянулся. Несколько новых зданий — форпост города — словно вырвались из-за пригорка и остановились в растерянности перед необозримым простором полей и розовели сейчас на фоне голубого осеннего неба. А вперед убегала лента шоссе…

«Приятно вот так, на своей машине…» — подумал Нефедов.

Резкий поворот налево — Нефедова притиснуло к Гецу, — машина покатила по узкой и очень гладкой, видимо недавно заасфальтированной, дороге. Вдалеке слева виднелась пегая осенняя полоса леса, а на фоне ее высился едва скрытый деревьями большой, современный, почти сплошь стеклянный корпус какого-то здания. Чем ближе подъезжали к нему, тем больше он становился — ширился, рос, — и огромные стекла его сверкали на солнце, и казалось, что весь он пронизан солнцем насквозь, словно гигантский кристалл. Аккуратно посаженные вдоль фасада деревья только подчеркивали его величину и воздушность и, желтея, сочетались с голубизной стекла.

— Что это? — спросил Нестеренко.

— Дом отдыха нефтяников, — сказал Бахметьев. — Объект нашего второго участка. Здесь выйдем или проедем дальше по территории? — спросил он, когда «Волга» подъехала и остановилась у главного входа.

— Здесь и выйдем, чего ж, — буркнул Нестеренко и завозился, открывая дверцу машины.

Прохладный ветерок чуть шевелил лимонные листья молоденьких лип у главного входа, кирпично-красная площадка и дорожки были усыпаны этими листьями.

— Если хотите, мы обойдем корпус и осмотрим всю территорию… Вы понимаете, конечно, что строительство находится не в нашем ведении, а вот выравнивание грунта, газоны, дорожки, посадка деревьев, спортивный комплекс — это наше. Здесь в основном все уже закончено.

За главным корпусом над макушками старых лип, берез и сосен виднелись верхние этажи еще трех корпусов.

— Да, — сказал Нестеренко, — красиво. Очень красиво.

Оживился и Гец. Он с восторгом крутил головой, стараясь разглядеть все.

— Пойдемте дальше, — сказал Бахметьев. — Посмотрите спортивный комплекс. Кстати, обратите внимание… Некоторые деревья мы оставили в естественном виде, не трогая. Видите, как удачно вписались они в общий пейзаж? Вон те сосны, эта береза… А вот эти липы мы посадили, хотя сразу этого и не скажешь, верно ведь? Специально подобрали такие, развесистые… А в спортивном комплексе… Вот, посмотрите. Вся площадь — ровная, как аэродром. Понимаете, конечно, что было-то не так? Ведь там, за этими корпусами, — река…

Нефедову стало грустно.

Бахметьев говорил, что-то объяснял Нестеренко и Гецу — быстро нашли они общий язык! — показывал спортивные сооружения: футбольное поле, баскетбольную и волейбольную площадки, четко расчерченные, расположенные у самого леса, теннисные корты на поляне в лесу, беседки на обрывистых берегах реки… А Нефедов совсем пал духом. Что же, ошибка?

ГЛАВА IV

Соломон Иванович Барнгольц действительно много пережил и много знал.

Странной была его жизнь. Падения и головокружительные взлеты сменялись одно другим с такой непоследовательностью, так независимо от его, Соломона Ивановича, воли, что временами все его прошлое представлялось ему нереальным. Ему казалось, будто кто-то высший и недоступный пониманию распоряжается его жизнью по своему усмотрению и ему, Соломону Ивановичу, остается лишь это терпеть.

Он родился в Белоруссии, в еврейском местечке, семилетним мальчиком был похищен цыганами, скитался с их табором по Молдавии, сбежал, оказался в услужении у какого-то авантюриста, потом один болтался по степи, добрался до Одессы, был на побегушках в компании грузчиков, попался на мелком воровстве, был осужден и направлен в колонию, сбежал, стал главарем шайки беспризорников… Если бы его попросили сейчас рассказать о том времени, он просто не смог бы сделать этого. Все смешалось в усталой его голове.

Однако в том, что касалось цифр и счета, он был король. Кроме того, он был отличный психолог. Громадное количество людей, прошедших перед ним за шестьдесят два года жизни, помимо его воли так натренировало мозг, что, впервые увидев человека, он безошибочно мог сказать, на что способен этот человек, каковы его привычки, слабости, чего от него можно ждать.

О его умении разбираться в людях и цифрах знали. В своем управлении он был вторым лицом после Бахметьева, его «мозговым трестом». Маленький, сутулый, длиннорукий, с большой головой и оттопыренными ушами, он был похож на обезьяну, у которой от старости вылезли почти все волосы. Этот непрезентабельный вид довершал огромный мясистый нос, нависающий над толстыми чувственными губами. Барнгольц был непонятен и его боялись.

Когда Соломон Иванович увидел входящего Сыпчука, он конечно же сразу все понял. Положив трубку после разговора с секретаршей Мазаева, он поднял свой нос на стоящего у его стола Сыпчука и спокойно спросил:

— Вы чего-то от меня хотели?

Сыпчук только тут сообразил, что он, собственно, ни на что пока не имеет прав. Но не представиться тоже было нельзя. И он сказал просто:

— Сыпчук, бухгалтер.

— Очень приятно, — ответил ему Барнгольц, привстал со своей блинообразной подушки и протянул длинную узловатую руку. — Чем могу быть полезен?

— Да вот, с производством вашим хотим ознакомиться, — нашелся Сыпчук и пожал протянутую руку. — Если, конечно, с вашей стороны нет никаких, так сказать, претензий…

— А собственно, на каком основании?

— Так ведь комиссия… Сейчас к вам подойдут… Ревизия.

— Так-так, ну что ж, очень приятно познакомиться. С чего начнете?

«Вот и опять, Соломон, опять… — думал он про себя. — Никакого предупреждения… Что случилось? Миша — такой опытный человек, и нате вам… Что-то тут не то, какая-то ошибка… Говорил Мише, что надо поосторожней, не слушался… И с этими премиями еще. Сыпчук… Он сказал: Сыпчук? Как бы не засыпал он, этот Сыпчук… Ти-ри-ри…»

И он действительно запел тихонько:

— Ти-ри-ри…

И отодвинул подальше от стола стул с подушкой, под которой лежала папка.

А вскоре в бухгалтерию вошла вся компания во главе с Бахметьевым. И тот, как хлебосольный хозяин, радушно представил Соломону Ивановичу членов комиссии. Он даже не удивился, что этот Сыпчук уже здесь. Почему он не удивился?

И стал рыться этот мерзкий Сыпчук в его бумагах. И молодой, красивый ему помогал, неопытный, но внимательный… А он, Соломон Иванович, сидел и смотрел, как они это делают, и сердце его обливалось кровью…

В отличие от Нефедова Петру Евдокимовичу понравилось путешествие в дом отдыха нефтяников. Понравилось оно ему потому, что очень уж хорошо понимал он Бахметьева, очень уж ясно было, что повезет их Михаил Спиридонович на самый распрекрасный объект, какой только есть у него.

Петр Евдокимович хоть поначалу и растерялся при встрече с Бахметьевым — странную симпатию вызвал в нем этот здоровяк! — вскоре, однако, собрался, понял, что к чему. «Уж я подловлю тебя, погоди!» — подумал он.

Когда сели в машину, он нарочно разговорился с Бахметьевым и нарочно на тему об автомобильных моторах, знал, что к чему, видел, как начальник СУ к своей машине относится, как водит умело. А когда приехали в дом отдыха, он вовсе не стал любоваться красотами. Дома, конечно, красиво выстроены, ничего не скажешь, но ведь не в этом дело, не в красоте! И пока этот замухрышка Нефедов уши развесил, он, Петр Евдокимович, во все глаза смотрел — вроде бы тоже любовался и начальнику СУ поддакивал. Но не красоту смотрел он, а по существу, в корень.

И углядел.

Газон вдоль этого самого красивого главного здания ниже нормы настелен — раз. Конечно, нелегко было это заметить, опытный глаз нужен: ведь на газоне трава растет, и не увидишь сразу, как там насчет уровня-то. Но Петр Евдокимович понимал, что к чему. Деревья, которыми так Михаил Спиридонович хвастался, от кольев кое-где поотвязались, а это ведь тоже: ну, как ураган какой или метель зимой… Два. Газон местами плохо прополот, а у подсобного корпуса и вовсе никуда не годится — сплошные сорняки. Три.

И ведь это — показательный объект, вот что важно.

И понял Петр Евдокимович, что первый козырь — пусть маленький — у него на руках есть.

Результативным оказалось и инкогнито Пети. Он ведь насчет торфа правильно подметил и фамилию одной из рабочих узнал — Кузьмичева (когда рядом стоял и на их работу смотрел, вдруг издалека крикнул кто-то: «Кузьмичева! Катя! Иди сюда, что сказать надо!..» — и одна откликнулась). Но это не все. Когда второе здание вокруг обходил, увидел кучу молодых деревьев, саженцев. Лежали они как попало, кучей, корнями вверх — не первый день, видно, лежали, потому что корни уж начисто высохли. Вряд ли теперь приживутся эти деревца, а если и приживутся, то все равно, конечно, это не дело так обращаться с ними. И конечно же в любом случае это был факт номер два. Для чего, собственно, Петю сюда и послали. «Как-то там у стариков дела?» — подумал он бодро и решил, что можно теперь и в управление ехать. Только подойти осторожно, чтобы инкогнито свое не раскрывать. Может быть, позвонить лучше?


А у тех из «стариков», что остались в бухгалтерии, дела, в общем, тоже были неплохи. Не то чтобы они уже обнаружили злостные нарушения и вывели этого бухгалтера на чистую воду, а все же кое-что наметилось. Наметилась, во-первых, какая-то предвзятость бухгалтера в премировании — раз.

Пока еще трудно было утверждать с уверенностью, но что-то слишком много получал премий начальник СУ, да и сам Соломон Иванович Барнгольц не был так чтобы уж обделен. Он и еще один человек — Нечаева Г. А., главный инженер. Но это бы ладно, это еще не уголовное преступление. Хуже для бухгалтерии было то, что план за третий и второй кварталы прошлого, а также за первый нынешнего года были, судя по одним документам, выполнены, а судя по другим — не выполнены. Однако прогрессивка для руководства выплачивалась во всех случаях аккуратно. Что-то тут было явно не то, и Степан Евгеньевич Сыпчук, угрюмый, сутулый Сыпчук с двадцатидевятилетним бухгалтерским стажем, начал наидетальнейшую проверку.

И как на иголках сидел, подсовывая ему документы, Соломон Иванович Барнгольц и чувствовал, что на сей раз опять уготовано ему падение после взлета… Ах, Миша, Михаил Спиридонович, что же ты раньше-то ничего не узнал, ведь все бы по-хорошему было…

Но не слышал Михаил Спиридонович мыслей своего бухгалтера Соломона Ивановича, своего министра финансов, своего главного референта-советчика. Мило беседовал он с Петром Евдокимовичем Нестеренко, Львом Борисовичем Гецем и Нефедовым, и, хоть скребли у него на душе кошки, думал он, что ему удалось расположить к себе этих троих, самых главных. Думал. И ошибался.

Поддался Нефедов на психологическую приманку, понравился ему объект, показанный Михаилом Спиридоновичем, принял он это за чистую монету, поверил, что в этой красоте — большая доля заслуг его, Михаила Спиридоновича, начальника СУ, но вот Петр Евдокимович даже на этом, лучшем объекте Бахметьева, образцово-показательном, сумел сделать себе отметку.

А то ли еще будет?

ГЛАВА V

Уже к вечеру первого дня весть о комиссии разлетелась по участкам и прорабствам Управления по озеленению.

И, конечно, люди управления тоже по-разному встретили эту весть.

Главный инженер Галина Аркадьевна Нечаева, молодая женщина тридцати одного года, подвижная кареглазая блондинка, вдруг испугалась. Вдруг — потому что пугаться ей, как она думала, вовсе нечего, она вся на виду, и работу ее хорошо знают, а потому есть ли комиссия, нет ли — ей все равно. Конечно, она понимала, что есть в СУ кое-какие неувязки: страдает иногда качество, нарушают технологию на отдельных участках, не всегда правильно распределяют премии и жилье, но ведь где таких нарушений нет?

И все же, когда Уманский, начальник второго участка, позвонил ей на объект и сказал, она вдруг почувствовала себя не в своей тарелке.

— Спасибо, что сказали, — преувеличенно вежливо поблагодарила она Уманского. Она не любила его, всегда чересчур вежливого, внимательного, лощеного и противного.

…Да, она знала, конечно, о слухах, которые ползли по управлению, собственно, и немудрено, она ведь вовсе и не скрывалась, и вообще-то плевать она хотела на всякие разговоры, и ведь не будет же комиссия копаться в ее личной жизни.

И все же… С чего это вдруг комиссия? Зачем? Ведь их управление лучшее в городе, они получили знамя, они из квартала в квартал перевыполняют план, они…

…Да, конечно, она слишком молода для своего поста, и опыт у нее слишком мал, но ведь она действительно старается, она ведь тоже добивалась кое-чего. Конечно, злые языки сколько угодно могут намекать на ее отношения с Бахметьевым, но какое это, собственно, имеет отношение к делу?.. Кто-то сказал ей, что она бюллетенит слишком часто, — кто-то из рабочих упрекнул, — но разве можно упрекать за это? Она ведь и сама знает, но разве она виновата, что у нее так плохо с горлом?.. Зато ведь она так задерживается на работе, не жалеет себя, вот и эта «группа науки» — тоже ведь ее инициатива, они поставят все на научную основу…

Нет, не стоило ей беспокоиться. Разве что за Михаила Спиридоновича? За него-то уж тем более не стоит — он сильный, он выдержит все…

А сердечко ее все-таки тук да тук…


Заместитель начальника управления Илларион Генрихович Лисняк, узнав о комиссии, очень забеспокоился. Он знал все и понял, что прислали комиссию неспроста. Надо было бы, конечно, выяснить, что у них на уме, что они, собственно, желают установить. Но с чего начать? Что сделать сейчас, сегодня? Он заглянул к Омельченко и Фомушкину, предупредил их, обзвонил начальников участков, кого смог застать, — надо ж ведь, совсем без предупреждения нагрянули, что за порядки? — дал знать кое-каким прорабам. Но он отлично понимал, что ничего стоящего сейчас уже сделать нельзя.

Тем не менее сделав все срочное и обдумав, он пришел к выводу, что, может быть, все это не так страшно. Особенно для него, Иллариона Генриховича. Может быть, это даже и не так плохо, а? Ведь все Бахметьев, в основном Бахметьев, и все это знают, а кто заместитель Бахметьева, кто скорее всего попадет на его место, если снимут Бахметьева, а? То-то и оно…


Начальнику планового отдела СУ Феофану Власьевичу Фомушкину все это было «до фени», он сам так считал: «до фе-ни»… Что они ему могут сделать? Что он без Бахметьева? Аппендикс без кишки, дырка без бублика?.. Кто фактически составляет планы, кто их визирует, кто поправляет без конца Феофана Власьевича Фомушкина, кто взял его на работу как уважаемого специалиста, бывшего начальника этого самого управления, кстати! А сделал так, что Феофан Власьевич теперь уж и сам себя не уважает? А, кто?.. Кто плюнул в лицо Феофану Власьевичу, сказав на собрании при всех, при всем честном народе, что он, Феофан Власьевич, ничего к работе озеленителя не понимает и держит его здесь он, Бахметьев, новый начальник управления, исключительно из уважения к возрасту Феофана Власьевича и его прошлым заслугам? Кто?.. А кто перед этим же расписывался в любви к начальнику планового отдела, кто водил его в ресторан, и не в какой-нибудь, а лучший в городе, кто умолял Феофана Власьевича остаться, когда брали его в Горстрой-2 и на хорошую, спокойную работу?

Вот то-то и оно.

Так что с нас, с Феофана Власьевича, взятки гладки, как вы ни вертите. Вовсе даже мы ничего и не боимся.

Да и Омельченко, начальник производственного отдела, тоже ничего не боялся. Что ему? Он свою работу знает и выполняет. А что до качества и разных там процентажей — так ведь это все начальники участков и прорабы делают, а ему что? Что ему-то? Ему наплевать — вот что. Он свое дело знает. И делает.


Прораб четвертого участка Леонид Николаевич Авдюшин тоже узнал о комиссии. Для него это было как внезапный подарок.

Он был в прорабской и там услышал — перекатывался слушок… Комиссия! Приехали к Бахметьеву, ни звонка, ничего! В бухгалтерии роются… Самого Соломона врасплох взяли!

От радости перехватило дыхание. Но нет, не показать… Неудобно — мало ли что! Хотя и другие, другие тоже… Агафонов… Может быть, вот оно? Наконец-то… Заняться делом, настоящим делом… Честно работать! Смотреть в глаза и не бояться, говорить правду. К чертям липу и показуху!

— Давай-ка выпьем по этому поводу, Леонид Николаевич! А? Давай! Есть за что.

— Слушай, да не кричи ты так. Еще неизвестно ведь, чем кончится…

— Брось! Они разберутся, не могут не разобраться. Там ведь и дурак поймет, не знаешь, что ли… И еще внезапно приехали — слыхал? То-то и оно…

Леонид Николаевич в этот день шел домой пешком. «Люди, товарищи, — как заклинание повторял он про себя, — разберитесь же наконец, не закрывайте глаза, не отворачивайтесь, откройте правду, нельзя же так, ну сколько можно… Установите наконец справедливость, дайте вздохнуть свободно…»

ГЛАВА VI

И у «великолепной шестерки» дела шли полным ходом.

Первый день дал много — недаром Нефедов так тщательно разработал свой план, рассчитанный на внезапность и на одновременную быструю работу на всех фронтах. Его несколько выбила из колеи поездка в красавец дом отдыха, однако, когда они к вечеру вновь собрались все вместе, он понял, что дела совсем не так плохи, как ему показалось после поездки.

Самый большой успех, конечно, выпал на группу Сыпчука — Старицына и присоединившегося к ним во второй половине дня Геца. Они, правда, не разобрались во всем окончательно — времени мало, да и в документах какая-то неувязка, — однако с полной уверенностью можно было сказать, что сигнал послан вовсе не без основания. А ведь работа только еще начата.

Выложил и Нестеренко свои маленькие козыри — весь вечер он был в благостном расположении духа и даже ничего не имел против сутяги Нефедова. Рассказал о своих наблюдениях и Петя.

Решили: завтра с утра всем быть на месте — всем, кроме Пети. Петя пусть пока не раскрывает своего инкогнито — пусть еще поездит, посмотрит. Дали ему еще несколько адресов.

— Побольше записывайте, Петя, — сказал ему Гец. — У нас есть кое-какие сомнения в сметах, в объеме работ, и вы сможете нам в этом помочь. Вы ведь геометрию изучали?.. Так вот на этом объекте… Вот, на Втором проезде… Замерьте, пожалуйста, площадь газона. Количество деревьев нас тоже интересует: большие деревья и маленькие, отдельно… Я понимаю, что у вас нет рулетки, так нам и не нужна скрупулезная точность. Вы ведь шаг свой знаете? Правильно! Ну-ка, шагните… Так. А вот чуть побольше — будет как раз метр… Вот так! Так и шагайте. Ошибка в плюс-минус несколько метров нас вполне устраивает. Я подозреваю, что там раза в два завышен объем работ, и, если ваши приблизительные измерения подтвердят это, мы придем сами и тогда уж смерим точно. Договорились?

И разъехались все по домам с чувством хорошо выполненной работы — долга.


Волнуясь, встретила Вадима Андреевича Старицына его молодая жена Лиля.

— Ну, как там, Вадим? Что вы нашли? Поймали кого-нибудь? Рассказывай поскорее…


Бухгалтер Сыпчук с неохотой возвращался в свою одинокую комнату. С тех пор как два месяца назад ушла от него жена, прихватив с собой сына, он все никак не мог прийти в норму, и даже сегодняшний успех их миссии и бодрое настроение всех пятерых лишь ненадолго вывели его из состояния последних дней… А сейчас, вечером опять предстояло остаться наедине с самим собой и с комнатой, которая, несмотря на теперешний беспорядок, все хранила воспоминание о недавнем уюте. Он завидовал людям, которые могли запросто, не думая ни о каких болезнях, зайти куда-нибудь, где свет и музыка, и отвлечься. Он, Сыпчук, упустил многое в свое время, а теперь… Теперь уж поздно наверстывать… Теперь пей кефир и не забудь принять валидол вовремя. А еще у него были журналы и коллекции зверюшек и человечков, сделанных из корней и веточек. Что делать? Один он теперь остался, совсем один…


Петя, едва освободившись, заспешил домой, посмотреть на Иолу! Еще не кончились часы пик, в густой толпе продвигаться быстро не так-то легко, и Петя проклинал все на свете. Когда же он наконец добрался до дома, взбежал на пятый этаж, торопясь, открыл парадную дверь коммунальной квартиры, вошел в комнату, подбежал к кроватке, увидел сморщившееся в улыбке Иолино личико, он почувствовал себя невыразимо счастливым — даже очки запотели.

— Ах ты, моя радость, солнышко! Соскучилась по папочке, да? А папка твой — инкогнито, знаешь?


Нефедов и Нестеренко, каждый самостоятельно, связались вечером по телефону с Хазаровым. В отношении Нефедова Хазаров ограничился телефонным контактом, а Петр Евдокимович Нестеренко получил приглашение прибыть лично на дом к Пантелеймону Севастьяновичу. Оба члена комиссии получили соответствующие наставления. Нефедов:

— Все правильно, давай-давай, Сергей Петрович, так и действуй. Только вот насчет этих фактов… Ты понимаешь, что мы должны их как следует проверить, понимаешь?

— Понимаю, Пантелеймон Севастьянович.

— Ну вот. И все время поддерживай со мной связь, ясно?

— Ясно, Пантелеймон Севастьянович.

— И никаких резюме без моего ведома! Договорились?

— Договорились, Пантелеймон Севастьянович…

Петр Евдокимович же Нестеренко пробыл около часа в квартире Хазарова и в результате получил указания следующие:

— Я на тебя, Петр Евдокимович, надеюсь… Никаких поспешных действий! Факты собирай — это хорошо. Но пока никакой огласки! По возможности, конечно… Ты ведь теперь все знаешь относительно этого управления, так что… — И еще, словно спохватившись: — Ах, как нехорошо, скажи ведь какое дело, а? Ну, ладно, Барнгольц — это старый жулик, а ведь Бахметьев-то, а?.. Нехорошо, нехорошо…

Нефедов был несколько удручен разговором с Хазаровым. Он четко научился разбираться в оттенках его голоса и почувствовал на этот раз, что Хазаров не очень заинтересован в том, чтобы факты были слишком внушительны. Сначала назначил председателем какого-то Нестеренко, теперь настойчиво требует воздерживаться… Что-то тут не то, неопределенно как-то… Он достал свой платок и вытер вспотевший лоб…

Петр Евдокимович же наоборот: обласканный самим Хазаровым — даже домой пригласил! — он возвращался гордо и независимо и с вожделением охотника ждал утра, чтобы поскорее продолжать работу. А что касается предостережений — так об этом Петр Евдокимович и так знал.

ГЛАВА VII

В конце рабочего дня главного инженера Управления по озеленению Галину Аркадьевну Нечаеву вызвал Бахметьев.

— Галя? Зайди ко мне, пожалуйста. Нужно поговорить.

— Хорошо, скоро буду.

Галина Аркадьевна работала здесь не так давно, пять лет. До этого, после окончания института, она три года отбарабанивала в одной проектной организации. Из пяти лет три года Нечаева была заместителем начальника планового отдела, год — начальником участка и, наконец, год — главным инженером управления. Благодаря ей, собственно, и была создана «группа науки». Еще в институте Галя вышла замуж, но потом разошлась, оставшись вдвоем с девочкой, которой сейчас было уже девять лет.

Как-то однажды, совершенно неожиданно для нее, начальник управления встретил ее на улице и пригласил в ресторан. Она не помнила сейчас, как это было буквально, — разумеется, он придумал какой-то весомый предлог, — но приглашение очень удивило ее и было, в сущности, приятным. Михаил Спиридонович нравился женщинам. Лично ей, правда, не совсем импонировала его грубоватость и самоуверенность, но в то же время было в нем что-то очень привлекательное, какая-то скрытая сила, которой хотелось подчиниться. Галя приняла это приглашение. Вел себя Михаил Спиридонович сдержанно, корректно, что тоже очень понравилось Гале, и они стали встречаться, стараясь, конечно, не афишировать этого перед всеми.

Да, Михаил Спиридонович был грубоват и самоуверен, но, как ни странно, эти два качества даже шли ему и вовсе не раздражали Галю. Не был он и так уж очень эрудирован или начитан — с удивлением узнала она, что у него нет далее высшего образования, — однако он много повидал в жизни, и с ним совсем не было скучно. Он не нашел счастья в семье, хоть у него и было в данный момент четверо детей — четверо! — и, не таясь, рассказывал об этом Гале. Вообще он рассказывал ей больше о своих неудачах, чем об удачах, и в сочетании с его обычной самоуверенностью это выглядело как-то очень по-человечески, правдиво и очень трогало Галю. Ей было приятно, что такой могущественный, всеми уважаемый человек делится с нею своими невзгодами, а ведь он и старше-то ее чуть ли не в два раза!

Вскоре Галя была назначена главным инженером.

По управлению поползли слухи, однако это как-то ее мало трогало. Она не стыдилась своих отношений с Бахметьевым. Но, идя в конце дня к Михаилу Спиридоновичу, Галя старалась подавить все растущее — неведомо отчего — беспокойство.

— Галя, ты? — сказал Михаил Спиридонович, когда она, открыв дверь, появилась на пороге его кабинета.

— Я пришла, как вы просили, — сказала она сухо.

В кабинете кроме начальника СУ были Лисняк и Омельченко.

— Садись, Галина Аркадьевна, — сказал Михаил Спиридонович с обычным по отношению к ней дружелюбием и улыбкой, но тут она вдруг отметила, что в самоуверенной улыбке его проскользнуло что-то совсем новое.

— Итак, товарищи, в свете последних событий мы должны особенно внимательно отнестись ко всему, что связано… — продолжал Михаил Спиридонович начатый без нее разговор, а Галя уже не могла отвести глаз от его лица.

Она не слышала, что он говорит, видела только шевелящиеся губы, глаза, которые явно старались не смотреть на нее, и все больше и больше убеждалась, что да, на его лице страх. Самым ужасным было то, что это видела не одна она, Галя, а все, все — и этот лиса Лисняк, и балда Омельченко! Да что же это такое, господи, неужели эта комиссия может так…

— А как вы думаете, Галина Аркадьевна? — услышала она голос Лисняка и увидела обращенное к ней лицо.

— Что? Простите, я что-то не совсем…

— Галина Аркадьевна… Галя… — вдруг услышала она Михаила Спиридоновича и опять с острой болью увидела эти, такие знакомые и такие непривычные сейчас глаза. — Галя, понимаешь… Тебе бы лучше сейчас… — И голос его, всегда такой бодрый, густой, освежающий, был не тот: какой-то хрипловатый, низкий. — Как сейчас твое горло?

Она опять не поняла:

— Горло болит, но…

— Ну, вот! Про это я и говорю. Раз болит…

И они вдруг заулыбались, заерзали на своих стульях все трое.

— Простите, вы что же, хотите избавиться от меня на время? — вдруг стала догадываться Галя. — Так, что ли?

— Да ненадолго! — сказал совсем уж прежним тоном Бахметьев. — Возьми, как всегда, дней на пять, на недельку. И ты отдохнешь… А для управления это будет только лучше…

— Что?! Как всегда?..

Галю бросило в жар. Что это? Она совсем перестала понимать. Как это: для управления лучше? Что значит «как всегда»?

— Как это: для управления лучше? Вы что же, хотите сказать…

— Да нет, Галя, что ты, что ты! — замахал на нее руками Бахметьев, и в глазах его появилось прежнее выражение уверенности и силы. — Что ты! Ты совсем не так думаешь. Просто, понимаешь ли, сейчас комиссия приехала — ты ведь знаешь? Знаешь! Они страшно копаются и вообще… — Он переглянулся с Лисняком и, кажется, даже подмигнул ему, или это ей только показалось? — Они ужасно дотошные и глупые, эти ревизоры, а ты… Ты ведь, во-первых, еще не совсем вошла в курс дела — так ведь? Ты ведь сама об этом говорила! И вообще…

Галя почти не слышала его. Она изо всех сил пыталась собрать воедино свои мысли, как-то сообразить.

— Ну, так как же? — спросил Бахметьев.

Он смотрел на нее, но это был не он!

— Слушайте, — сказала она, тряхнув головой, словно пытаясь отогнать сон, — я что-то ничего не соображаю. Чего вы от меня хотите? Чтобы я ушла?

— Да нет же, господи! Ну как ты не понимаешь! Что ты артачишься? Я хочу… мы хотим, чтобы ты просто взяла бюллетень на время. Вот и все! Тебе же самой вовсе ни к чему вся эта суета с комиссией. Зачем тебе это? Ты пока отдохнешь, подлечишь горло, а мы тем временем разделаемся с этими бумагомараками. А? Ха-ха!

И он первый засмеялся своей шутке. Заулыбались и те двое, но только Гале совсем не было смешно.

— А, да делайте, что хотите, — сказала она вяло, и у нее совсем не было сил, чтобы встать и уйти.

И опять засуетились, заерзали на своих стульях все трое. Они что-то говорили, в чем-то убеждали Галю все разом, даже этот кретин Омельченко, и у Гали было такое чувство, как бывает во сне, когда за тобой гонятся, догоняют, а у тебя ноги становятся ватными и ты не можешь шагу шагнуть.

Но она все-таки нашла в себе силы, встала.

— Ладно, — сказала она. — Как вы хотите, так и будет.

И вышла.

И зашагала ватными ногами к дому.

ГЛАВА VIII

На следующий день с утра комиссия продолжила свою работу.

И чем больше разбирались в документах Сыпчук, Гец и Старицын, тем явственней вырисовывалась перед ними картина весьма неприглядная. Из пяти кварталов, документы по которым тщательно проверялись, план был не выполнен в трех. Да и в двух других едва-едва были сведены концы с концами. Однако прогрессивка аккуратно выплачивалась в каждом квартале. Премии — особенно руководящим работникам — выдавались так часто и в таком объеме, что можно было лишь удивляться неиссякаемому источнику средств в управлении. Начальник управления, например, получал премии не только из квартала в квартал, но и за внедрение новой техники, за ввод объектов в эксплуатацию, за содействие рационализации, за место в социалистическом соревновании да к тому же материальную помощь из директорского фонда. В среднем начальник управления получал по две солидные премии в месяц. Почти то же можно было сказать о главном инженере и начальнике производственного отдела.

Петя Успенский передал Гецу результаты замеров на одном из объектов, и видавший виды главный инженер растерялся. Даже если допустить, что ошибка Пети была равна ста процентам, то и тогда перепроцентаж на объекте был совершенно непомерный — стоимость выполненных работ была завышена не меньше чем вдвое. Разумеется, это нужно было тщательно проверить, но Гец был совершенно уверен, что чутье не обмануло его, а Петины приблизительные замеры только подтвердили это.

Результаты были настолько ошеломляющи, что решили даже расконспирировать Петю, — теперь в инкогнито просто не было надобности.

Нестеренко и Нефедов, которые с утра опять ездили по объектам на «Волге» Бахметьева — теперь уже по их выбору, — убедились в совершенно неприемлемом качестве работ, по крайней мере на половине из тех участков, где они побывали. То, что углядел Петр Евдокимович еще в доме отдыха, казалось настолько незначительным теперь, что он просто забыл о том. Больше того: когда ходили по некоторым из объектов, Петр Евдокимович старался не обращать внимания на мелочи, а если уж слишком бросалось в глаза, он всячески отвлекал внимание Нефедова и клонил к тому, чтобы поскорее уехать. Бахметьев совершил грубую ошибку, повезя их в первый же день в прекрасный дом отдыха.

Одно только беспокоило Петра Евдокимовича: что скажет Хазаров и как им теперь поступать.

Это же — по-своему — беспокоило и Нефедова.

И было так, словно вскрыл хирург брюшную полость больного, увидел болезнь и не знает, идти ли на риск серьезной операции или оставить все как было, зашить и, вымыв руки, уповать на судьбу.


Вечером Нефедов позвонил Хазарову.

— Пантелеймон Севастьянович?

— Да, слушаю вас.

— Это Нефедов, Пантелеймон Севастьянович… Здравствуйте.

— А, Петр Сергеевич, здравствуй. Ну, как дела ревизионные, а? Ха-ха!

«Что-то слишком весел… — отметил, поеживаясь, Нефедов. — Уж не звонил ли Нестеренко ему…»

— Ничего дела, хорошо. Даже можно сказать, очень хорошо, Пантелеймон Севастьянович. Ну вам ведь, наверное, Нестеренко звонил уже, так что… — решил Нефедов проверить.

— Да, звонил. Опередил он тебя, Петр Сергеич, в телефонных делах! Но ты не горюй. Он мне рассказывал, как ты сумел это все… Стратегию, так сказать, подвести! Стратегия — это, брат, великая вещь! А? Согласен со мной, Петр Сергеич? Ну, то-то! Небось в армии-то… В армии-то ты кем был?

«Мутит, ой мутит! Вот и имя перепутал».

— В армии я сапером служил, Пантелеймон Севастьянович.

— Сапером? Ну, это хорошо — сапером. А тут тебе такую мину разряжать пришлось, а? Ха-ха! Такую мину разряжать пришлось!

«Слишком весел, да, слишком… Пьян, во-первых. Это раз. Второе: к чему-то клонит, явно к чему-то клонит. Вот только к чему?..»

— …Так вот, Петр Сергеич, в армии-то небось с твоими минами ты и не такую стратегию городил, а? Да ну ладно, дела минувшие… Так вот какое дело, Сергей Петрович. Ты завтра ко мне в кабинет. Так? Ну вот. Завтра мы это с тобой и обсудим.

— Так когда же прийти, Пантелеймон Севастьянович? К вечеру?

— Э, нет, друг мой, нет. Зачем же к вечеру? Давай прямо с утра! Идет? Там пока твои, которые в бухгалтерии-то, пусть продолжают, а ты — ко мне. Договорились? Ну, так часиков в десять-одиннадцать… Десять тридцать, вот! К тому времени у меня совещание кончится. Идет?

— Договорились, Пантелеймон Севастьянович.

Нефедов повесил трубку. Почему утром? Утром, когда он, Нефедов, намеревался продолжить поездки с Нестеренко и Бахметьевым, поручить еще кое-что Пете, самому вникнуть в материалы Сыпчука — Геца — Старицына, в самое горячее время он должен быть на приеме у Хазарова… Что-то тут не то.

У него мгновенно возникла мысль зайти в автомат и позвонить снова Хазарову, и он уже направился к телефонной будке… Но остановился.

Он не стал звонить Хазарову. Он направился домой. И впервые за последнее время на душе у него стало смутно.


Зато все звенело и пело в душе Нестеренко.

Первое: они накрыли такую банду… Второе: сам Хазаров оказывал ему внимание… Даже сердце, словно нарочно, вдруг отпустило и не беспокоило Петра Евдокимовича, не болела и печень… А уж о Нефедове как сопернике ему и думать сейчас не хотелось — ничтожный он человечишко, куда ему… И вообще почувствовал он себя здорово, при деле — как во главе конного отряда: «Конная Буденного, та-ра-та-та-та-та…»

И, бодро вскинув свою серебристую большую голову, выпрямившись, он шагал к Хазарову домой.

— «Конная Буденного, та-ра-та-та-та-та…» — напевал Нестеренко, заходя в лифт и нажимая кнопку пятого этажа.

— Понимаете, Петр Евдокимович, — говорил ему через полчаса у себя в комнате гладкоголовый и черноглазый Хазаров, наклоняясь и доверительно трогая за рукав, — понимаете, как бы это выразиться поточнее… Если мы с вами так уж сразу и громко заявим: «Смотрите все! Мы поймали жуликов!» Ну так, приблизительно… Если мы так с вами прямо и заявим, то что из этого получится? Нет-нет, я понимаю, конечно! Зло надо карать, и жестоко карать! И мы его покараем! — Хазаров стукнул ребром ладони по столу, на котором стояли коньяк и закуска. — Мы сделаем все, чтобы эти жулики, — а ведь вы сами говорите мне, что работа комиссии выяснила: там сидят жулики! Так? Так вот, жуликов мы накажем… Но! — При этих словах Пантелеймон Севастьянович поднял вверх указательный палец и сделал паузу. — Вы давно на пенсии? — осведомился он, все еще держа вытянутым вверх палец.

— Нет, год всего, — ответил Нестеренко, внимательно его слушая.

— Так, год. Ну, раз год, значит, вы не могли, работая в своем управлении… Вы в сотом работали?

— В сотом.

— Так вот, работая в своем сотом управлении, вы не могли не слышать о СУ-17. А? Ну то-то! А ведь эта пара Бахметьев — Барнгольц заправляет там уже чуть ли не восемь лет. Восемь лет! А я не ошибусь, если скажу, что, по крайней мере, последние пять лет это управление было на хорошем счету. Ведь так? А, то-то и оно… Так что же нам теперь делать?

— Но, Пантелеймон Севастьянович…

— О, нет-нет! Погодите, погодите! — замахал руками Хазаров. — Погодите! Я знаю, что вы мне сейчас скажете… Вы скажете так: жульничество есть жульничество. Так?

— Ну, так примерно…

— Ага! Так разве я с этим спорю? Нет! Я с этим и не спорю. Но вы ведь умный человек, Петр Евдокимович… Вы понимаете… Ведь если это злополучное СУ-17, которое из года в год работало, перевыполняло план, внедряло технику, сдавало объекты и т. д., и т. п., и пр., и др. Короче: если оно не далее как этой весной получило переходящее Красное знамя… Да, вот именно! Разве вы об этом не знаете? — Хазаров недоуменно поднял свои пушистые брови. — Вот именно — знамя? Так вот вдруг в это злополучное передовое — я подчеркиваю: передовое! — СУ, если в это СУ приезжает ревизионная комиссия и обнаруживает… Обнаруживает то, что вы со своей комиссией обнаружили… Послушайте, так это что же получается? А? Как же мы скажем об этом? — Тут голос Хазарова поторжественел. — Как же мы скажем об этом народу?! — прогремел он, но потом снизил тембр и добавил просто: — Людям… Как же мы скажем об этом людям? А? Вы же понимаете, какой это нехороший моральный фактор! А ведь мы должны с вами людей воспитывать, это наша прямая обязанность… А тут что же получается? Лучшее СУ в городе, работало, перевыполняло план, знамя… И вдруг… Что же получается? Получается, что это был блеф?.. А?.. И мы этому блефу вроде как бы поверили?..

Нестеренко, пока еще не все понимая, теребил край скатерти в своих больших стариковских пальцах.

Хазаров вздохнул и задумался. Потом продолжал задумчиво:

— Да, это, конечно, наш недосмотр. Кто б мог подумать, а? Кто б мог подумать… — Голос его был теперь негромким и мягким, искренним. — Ведь если б не эта пресловутая анонимка… Да. Но мы с вами должны смотреть вперед, Петр Евдокимович. — Хазаров выпрямился и дернул плечами. — Не назад оглядываться и где-то там темные пятна выискивать и тем самым нашим врагам на руку играть, а вперед смотреть! Думать о том, как сделать все наилучшим образом, как добиться того, чего мы хотим добиться… А? Так я говорю? — В голосе Хазарова звенел металл, уверенностью дышала его фигура.

— Да, так, пожалуй, — сдался Нестеренко. — Я понимаю вас, Пантелеймон Севастьянович, — сказал он…

Уходя от Хазарова, Петр Евдокимович опять попытался запеть: «Конная Буденного…» Но не пелось уже так, как раньше.


Закончился второй день работы комиссии.

ГЛАВА IX

Жену прораба четвертого участка Леонида Николаевича Авдюшина звали Ниной.

Сейчас это была все еще энергичная женщина лет сорока. Правда, энергия ее была несколько иного рода, чем раньше, — она как-то сузилась, область ее применения ограничивалась теперь совершенно определенно: работа, обед и ужин, стирка, дети. Еще детский сад. Правда, здесь они иногда чередовались: утром он, вечером она — или наоборот, но поскольку в последнее время Леонид Николаевич уходил рано, а приходил поздно, часто оба конца приходились на долю Нины.

Сейчас они уже все реже и реже вспоминали те давние события — как-то было не к месту. Разве что иногда четвертого октября, в очередную годовщину их первой встречи, садились вдвоем вечером за стол, уложив спать ребят, и выставляли бутылку сухого вина, пили не спеша и вспоминали. И только в последний раз, в прошлом году, Леонид Николаевич пришел домой поздно четвертого октября, поздно и «не в себе», как называла это Нина, и Нина не сказала ему, не напомнила. А он вспомнил лишь несколько дней спустя.

Вот так же поздно и «не в себе» пришел он домой в сентябрьский день — первый день работы комиссии.

Когда они, два мастера и два прораба — Авдюшин, Агафонов, — сидели в ресторане «Луч» (Леонид Николаевич вложил в долю свои последние деньги, остаток той части прогрессивки, которую утаил от Нины), все расцвело для него и казалось необыкновенно значительным. Даже свету в «Луче» вроде как прибавилось.

— Выпьем, что ли, за них, ребята?

— Выпьем!

— Давай выпьем, чего ж…

— Бросьте вы! Наивные люди. Чего они сделают-то, чего? Бахметьева, что ли, снимут? Ждите, как же! Замнут, все замнут, увидите. Ты вот сам, Агафонов, мало, что ли, пытался? Почему это ты до сих пор прорабом работаешь, а, скажи?

— Ерунду ты говоришь. Внезапно приехали — слышал? Стали б они тебе так…

— А, брось!

— Ну так выпьем, ребята, давайте!..

А когда расходились, веселые, захмелевшие, — прощаясь, были мыслями уже каждый у себя дома, с семьями, выслушивали уже встречные приветствия жен, — однако хорохорились еще, и Леонид Николаевич, пожимая протянувшиеся к нему, словно спасающие, не дающие упасть руки, задерживал каждую в своей руке, с трудом отпуская, отрывая от себя, словно перед выходом в рейс перерубая канаты.

Нина встретила его ледяным молчанием.

Еще когда поднимался по лестнице, он храбрился, настраивал себя — знал ведь, что его ждет, но решил преодолеть это и, вдребезги разбив ледяную перегородку, рассказать наконец ей все, поделиться! Когда-то он умел это делать! Но, войдя и увидев лицо — это лицо! — понял, что теперь не сможет. И, едва раздевшись, повесив плащ и шляпу, он скрылся в ванной.

Ванная — это было его спасение. Он просто не мог себе представить, что бы он делал, останься они с Ниной навсегда в той комнате в коммунальной квартире, где прожили свои первые годы. Стечение обстоятельств, везение, многосторонний обмен — и вот они здесь, в этой изолированной квартире. С ванной. Где можно запереться, пустить горячую воду, расслабиться, погрузиться в это обволакивающее, чуть пахнущее хлором прозрачное светлое благо, примиряющее со всем на свете. Лишь там, за белыми стенами, за скошенной зеленой дверной решеткой — заботы, непосильная борьба, усталость, но зато здесь… О, здесь блаженство… И не надо делать вид, притворяться, чтобы скрыть правду, которая так и норовит выползти на твое лицо для всеобщего обозрения, не надо лгать…

И, выйдя из ванной, можно не замечать уже ледяного молчания, а почитать газету или сразу же лечь в постель — к стенке, плотнее, потому что через некоторое время отбросится одеяло, пахнет холодом и затеплеет рядом — не надо и руку вытягивать до конца — другое тело, когда-то зовущее и родное, а теперь напряженное, скованное, равнодушное. Но и требовательное тем не менее. Чужое.

И слава богу, если можно спокойно уснуть.

А потом — серый рассвет, серые простыни, подушка, мебель…

И — день. Что же произошло? Почему не устояли они?

На второй день — второй день работы комиссии — он все-таки решился ей сказать.

Пришел домой раньше, сразу после окончания рабочего дня, успел в детский сад, по дороге купил букетик цветов, прихватил даже бутылку сухого вина и, войдя, начал сразу о главном.

Цветы и вино чуть ли не до слез растрогали Нину.

Он говорил ей что-то о своей работе, о какой-то комиссии, что приехала с ревизией к Бахметьеву и Барнгольцу, — она не раз уже слышала эти два имени, — об ожидании перемен, но она слушала, не слушая, слишком привыкла к его жалобам на несправедливость, давно разуверилась. Но этот долгожданный маленький букетик астр подействовал на нее как напоминание о том времени, когда она с надеждой смотрела вперед. Теперь-то она уже давно поняла, что дело не в нечестности, которая будто бы окружает ее мужа, дело совсем в другом. Почему есть люди, которые добиваются того, чего хотят, не жалуясь на трудности, на нечестность, почему у них получается все, за что бы они ни взялись? Почему ее муж, такой решительный, такой настоящий мужчина в прошлом, — почему он так вял, бескостен сейчас, почему он не может дать бой, дать настоящий бой тем самым жуликам, о которых он столько ей говорит? Что может быть хуже таких вот жалоб, брюзжания — они-то как раз и говорят о слабости, о неспособности бороться. Сделал ли он что-нибудь стоящее, решительное на самом деле? Нет, конечно, нет. Вот он и выпивать уже начал и приходит поздно домой, не хочет ничего делать…

И вдруг, только раз, только раз повнимательнее взглянув ему в глаза, увидела… Что это? Откуда появился этот давно погасший блеск, эта уверенность — да, уверенность, которой она так давно не видела в нем? И на миг усомнилась Нина в чем-то — она еще не знала в чем, но заколебалась, забеспокоилась, почувствовала необходимость обдумать, может быть, даже пересмотреть что-то. Погода ли на него так подействовала, или какая-то встреча, или, может быть, он… Нет, в себе, вроде бы не пахнет ничем. Может быть, у него кто-то есть, женщина — ведь она давно подозревала его, — и сегодня… Но нет, он ведь пришел рано. Не может же он в рабочее время, это на него не похоже…

И, только пересмотрев всякие такие возможности, она пришла к мысли о самом простом — она стала слушать его, на самом деле слушать, заставила даже кое-что повторить, объяснить и с удивлением, с какой-то растущей против ее воли странной радостью подумала вдруг: а может быть, он прав, на самом деле прав?.. Задал же он ей задачу!

Но и Леонид Николаевич, увидев этот пробужденный в ней интерес, сам возбужденный им, тоже почувствовал себя по-другому — действительно сильным, — и внезапно оба они словно вдруг перенеслись лет на шесть назад.

Или это вино так подействовало на них?

ГЛАВА X

Приехав на третий день в СУ-17, Нестеренко сразу направился в кабинет к Бахметьеву. Михаил Спиридонович был один.

Вид у него был не очень-то бодрый. «Поворочался ночью-то», — отметил не без торжества Нестеренко. Он на минуту забыл о вчерашнем разговоре с Хазаровым и о своих сомнениях.

— Что, погодка-то вроде как наладилась? — спросил он ласково.

— Да, сейчас хорошо. Но мы время-то зря не теряем. У нас сейчас как раз горячо. Скоро вот новый объект сдаем…

Бахметьев говорил так, словно демонстрировал перед Петром Евдокимовичем свою расторопность, преданность делу. Он почти заискивал перед председателем комиссии.. «Хорош, хорош, — смаковал этот момент Нестеренко, — ты у нас еще попляшешь, мы тебе покажем кузькину мать». Он наклонился, кряхтя, и погладил колено у протеза.

— Знаете, Михаил Спиридонович, — сказал он медленно, стараясь продлить удовольствие. — Качество-то у вас не на высоте? А?

Зорко глянул Бахметьев в невинные глаза старика.

— Качество? Что ж, отчасти… Планы большие, не всегда поспеваем… Но не везде ведь качество-то…

«Куда клонит чертов старик?» — подумал он и пошевелил плечами.

— Куда вы клоните, Петр Евдокимович? — спросил. — Вы председатель комиссии, ваше дело недостатки установить. Вы укажите, если что заметили, мы вам спасибо скажем…

Вообще он чувствовал себя гораздо спокойнее сегодня: брат Иван Николаевич все знал.

— А вот я и говорю… — начал Петр Евдокимович и осекся.

Вспомнил вчерашний вечер. «Зачем, дурак старый, разговор затеял? — подумал он вдруг и почувствовал резь в печени. — Не надо было коньячок пить, не надо…» И улыбнулся жалко, взявшись за бок, и совсем уже другим тоном сказал:

— Печень вот… пошаливает… Не обессудьте. Я ведь это вам так, по-отцовски… Как там, в бухгалтерии-то, наши? Копают?

И отлегло у Бахметьева, совсем спокойно на душе стало. «Вот сволочь старик, — подумал он, — нарочно поиздеваться пришел, на нервах поиграть. Ну, погоди!»

— Я не знаю, как в бухгалтерии ваши, — сказал он спокойно. — Ваше дело проверять, наше — работать. Извините, мне сейчас на объект надо. Хотите — можете со мной поехать.

Печень совсем уж схватило, побледнел Нестеренко, согнулся.

— Водички бы… — попросил.

— Водички? Это пожалуйста.

Взял стакан, налил из графина, Петру Евдокимовичу протянул.

— Спасибо, — сказал Нестеренко. Выпил. Полегчало немного, разогнулся.

— Нет уж, я не поеду сегодня. Я думаю: и так ясно, чего уж… Посмотрю в бухгалтерии, как наши хлопчики там…

— Ну-ну, милости просим. Счастливо оставаться. Я на первом участке, а потом в восьмом питомнике, если что…

И встал демонстративно, ожидая, что Петр Евдокимович встанет. Поднялся Петр Евдокимович, держась за бок. Вместе из кабинета вышли.


Так и начался третий день работы комиссии. Начался у всех, кроме Нефедова. Он не поехал с утра в управление, не было смысла. Потому что к десяти тридцати — к Хазарову.

Накануне вечером, после телефонного разговора с ним, Нефедов долго думал о том, как поступить. Он ни минуты не сомневался в том, что ему будет говорить Хазаров, — за год работы хорошо изучил его характер — и теперь понял: в мягкой форме будет приказано не поднимать шума и вообще потихоньку сворачивать дело. Недаром были слова о стратегии, недаром и вызов в самое горячее время — с утра. Да, Нефедов это понял; собственно, Хазаров мог бы и не вызывать — просто приказал бы полдня просидеть дома, чтобы в его отсутствие Петр Евдокимович Нестеренко… Что уж там. Вот теперь-то этот старик возьмет все в свои руки, и тогда все старания Нефедова…

Да, вот оно и пришло.

Первая мысль: не идти на прием. Что ему Хазаров в конце-то концов? Ведь он, Нефедов, работает над заданием, которое сам же Хазаров ему поручил, он ведь даже просто по должности обязан сделать все наилучшим образом. Тем более что теперь совершенно определенно выяснилось: анонимка была серьезная. Уже того, что обнаружили за два дня, с лихвой хватило бы на то, чтобы если уж не передавать дело в уголовный суд, то по крайней мере снять Бахметьева, а может быть, и не только его. А значит, он даже имеет право не подчиниться. Ведь несправедливо же! И все же… Да, и все же не идти на прием нельзя. Нельзя. Хазаров ведь… Нельзя.

И Нефедов не встал, как последние несколько дней, в семь часов утра, проспал до восьми, тоскливо умывался, завтракал без охоты и в одиннадцатом часу дня ждал Хазарова.

Хазаров приехал не в десять тридцать, а в одиннадцать.

Был чем-то расстроен и принял Нефедова не очень приветливо.

— Ну что у тебя, Сергей Петрович, давай выкладывай.

— Я насчет комиссии, Пантелеймон Севастьянович… Вы мне вчера назначили…

— А, да. Помню. Ну так что у тебя там? Как дела?

— Ничего дела, мы ведь вчера говорили с вами…

— А, да-да. Ну ты вот что, Сергей Петрович! Давай сворачивай! Фактов у вас уже вагон и маленькая тележка, хватит. У меня вчера Нестеренко был, рассказывал. Организуй у них в СУ собрание, пропесочь как надо. Я на собрание сам приеду. Мы им взбучку дадим. Анонимка у тебя? Давай ее сюда. Она свое дело сделала. — Он взял протянутый Нефедовым листок и положил в свой стол. — Все, — сказал он и посмотрел на своего молчаливого инструктора.

Тот сидел серый и еле дышал.

— Ты… Что это с тобой, Сергей Петрович? У тебя что, с сердцем плохо?

Он налил воды в стакан из графина и протянул Нефедову.

— Ну, выпей… Ишь тебя как. Что с тобой случилось-то?

Нефедов выпил и обрел дар речи.

— П-послушайте, П-пантелеймон Севастьянович. Как же так? Ведь мы же… Ведь вы же…

Хазаров не ожидал. Он считал себя тонким психологом, на самом деле умел разбираться в людях, но чтобы такая реакция у инструктора? И по такому поводу? Вот уж не думал он, поручая организацию комиссии Нефедову, что тот примет так близко к сердцу. Да, он видел его заинтересованность, но принял это не за что иное, как за служебное усердие, — он ведь считал Нефедова одним из самых исполнительных инструкторов. Теперь он вспомнил, что его слегка удивили слова Нестеренко о нефедовском рвении, но тогда он не придал им значения.

— Как же так, Пантелеймон Севастьянович? Ведь это жулики, ведь это же… Они же… Антигосударственная практика!

— Ну, ты со словами-то поосторожнее, товарищ Нефедов, это еще надо доказать. Снижение качества за счет темпа работ — это еще не такое преступление, чтобы за него судить. И то, что премии они там себе начисляли, — это, знаешь ли, тоже… Нескромно! Это да.

— Да, но…

— Что «да, но»? — загремел Хазаров, и ноздри его зашевелились. — Что «да, но»? А моральный фактор ты учитываешь? А? То, как воспримет общественность все это? Об этом ты думал? Узкие горизонты, Сергей Петрович! Непонимание самого главного! Я вовсе не против наказания виновных. Но это надо делать так, чтобы не повредить делу, нашему делу! Ты учитываешь, какое общественное звучание будет иметь разоблачение Бахметьева и других? А, учитываешь? Передовой коллектив, получающий знамя из года в год! А? Я уже не говорю, что Иван Николаевич… Да, он его брат, ну и что? Он сам этим делом займется, сам снимет Бахметьева, переведет на другую работу с понижением в должности. Но зато наше знамя не будет запятнано! Зато нашему делу не будет нанесен моральный и психологический урон. Если ты хочешь знать, это наша с тобой промашка, Сергей Петрович, мы проглядели такое. Раньше надо было в колокола бить! Сейчас, знаешь ли, нам и так хватает… Ты о врагах подумал?


Когда Петр Евдокимович Нестеренко отозвал в сторонку Геца и всяческими полунамеками дал ему понять, какого курса придерживается сейчас Хазаров в отношении комиссии, главный инженер СУ-15 очень скоро понял председателя, гораздо скорее, чем сам Нестеренко уяснил себе, что его поняли. Лев Борисович сказал так:

— Я вас понимаю, Петр Евдокимыч. Но вряд ли это можно теперь сделать. Факты говорят сами за себя. Как член комиссии и специалист я обязан довести дело до конца и сдать материалы куда следует.

— Гм-гм. Что вы имеете в виду, Лев Борисович?

— Я имею в виду контроль.

— Ага, ну что ж. Я с вами полностью. Не возражаю, — просветлел вдруг Нестеренко.

«Хитер же, однако! — подумал про Геца. — К Сыпчуку обращаться, пожалуй, смысла нет. Этот сыч уж теперь, пока до всего не докопается, не отцепится. Вот разве что с Барнгольцем поговорить? Только что он может сделать? Со Старицыным, этим молокососом, тоже нет смысла язык чесать». И он окончательно решил взять свой прицел на Геца. Останавливать Сыпчука бесполезно — не остановишь, а вот материалы прямехонько к Ивану Николаевичу направить — это выход. Это наверняка то, что Пантелеймону Севастьяновичу нужно. Удачный разговор!

За спиной Петра Евдокимовича теперь глыбой высилась внушительная фигура Хазарова. Петр Евдокимович будто затылком ощущал се.

ГЛАВА XI

Но только самый представительный из членов комиссии, Лев Борисович Гец, вовсе не был настроен так тихо и мирно, как посчитал Нестеренко. Он ждал такого оборота дела и ни на минуту не сомневался в том, что за кулисами всего спектакля с самого начала стоит Пантелеймон Севастьянович Хазаров. А за ним и Иван Николаевич, двоюродный брат Михаила Спиридоновича Бахметьева. И ответил Лев Борисович председателю комиссии насчет вышестоящей инстанции совершенно умышленно — для того чтобы выиграть время. Потому что он сам пока еще не понял, как будет вести себя во всей этой истории.

Разумеется, грубейшей ошибкой организаторов комиссии, по мнению Геца, было то, что доверили они это дело Нефедову — человеку, как видно, не без способностей, но обиженному жизнью. Когда они шестеро сидели в закусочной и этот маленький человек, волнуясь, развертывал перед ними свой план, Гец был удивлен до предела. Как? Столько жару из-за какой-то совершенно обычной ревизионной комиссии? Из-за обычной проверки? Этот фантаст развертывал план, похожий на план ограбления банка или иной детективной операции. Внезапность… Распределение ролей… Инкогнито Петя… Это последнее особенно удивило Геца — уж не начитался ли инструктор шпионских романов? Но что-то в лице, в манерах Нефедова вызывало симпатию… Да, ошибкой организаторов было то, что они не разглядели Нефедова, а тот конечно же, почувствовав минимум свободы, который ему предоставили, моментально принял порученное дело за самое важное в жизни. И, сделав действительно наилучшим образом, посадил организаторов в галошу. Когда вскрылось у Барнгольца и вообще во всем управлении, Гец понял, что надо ждать соответствующего сигнала. И не ошибся. Теперь этот сигнал пришел.

Вот только что ему-то делать теперь?

Судя по сложившейся ситуации, все материалы надо бы незамедлительно отправить в какой-нибудь вышестоящий контроль. Там разберутся и вынесут соответствующее решение. Если, конечно, у здешних деятелей не окажется и там какой-нибудь руки. Однако даже если руки нет, в самонадеянных и поспешных действиях есть известная доля риска.

В своем СУ-15 Гец чувствовал себя достаточно прочно, с начальником СУ у него были вполне хорошие отношения. С парторгом тоже. Однако… Ведь у него семья как-никак.

Он сам себе удивлялся: в чем дело? Он, Гец, всегда такой рассудительный, спокойный — он ведь и шагу не может шагнуть без того, чтобы детально его не обдумать, — а тут собирался ввязаться в историю, весьма неприятную и скорее всего безнадежную. И чувствовал, почти уверен был, что ввяжется. Зачем? Как это глупо. Ну, хорошо, ну, отдадут они материалы, ну, накажут жуликов, снимут и отдадут под суд в лучшем случае, ну, предположим даже, ничуть не пострадает реноме Геца у себя в управлении, — кстати, ведь именно его кандидатура намечалась на пост главного инженера во вновь создаваемой организации… Ну, добьются они правды здесь, ну и что? Кому она в сущности нужна? И зачем?

Отойдя от Нестеренко, Гец опять занялся проверкой документов за второй квартал текущего года. Посмотрел на Сыпчука. Тот, кажется, забыл обо всем на свете — только периодически отхлебывал чай из стоящего рядом стакана на блюдечке и все вынюхивал что-то в бумагах Барнгольца. С видимой неохотой, часто потягиваясь и поглядывая в окно скучающими глазами, работал Старицын.

Барнгольц сидел рядом с Сыпчуком, готовно подкладывая ему нужные сводки, — казалось, что не его проверяют, а он проверяет: таким деловитым и спокойным был его вид.

Вот этот Сыпчук. Небось играет на цифрах, как на клавишах. Что ему пожар на планете? А Вадима интересуют женщины — самый возраст — что ему до этих бумаг?.. Зачем вообще все?

Но как-то поступить все же надо.

У прораба Леонида Николаевича Авдюшина третий день работы комиссии был счастливым днем.

С утра побывав на участке, показав там свое добродушное губастое лицо, он около двенадцати нашел предлог, чтобы заехать в управление. Заглянув в бухгалтерию, увидев там деловую озабоченность и незнакомых людей, он никак не мог уехать, все ходил по коридорам, и губы его беспричинно расплывались в улыбке. Для начала его, конечно, поставили бы — по-старому — начальником одного из участков. Он поднял бы работу, организовал бы все самым лучшим образом — о, он знает, как надо! Конечно, эта специальность — не самая интересная, ее и не сравнить с той, по которой он работал, когда встретил Нину, но все же и здесь можно найти что-нибудь подходящее — всегда ведь это: лишь бы начать… Он уже видел себя совсем другим, таким, каким был раньше, уверенным.

И днем, появившись опять на своем участке, узнав, как идет работа, и во второй половине дня — ожидая представителя заказчика в конторе, и вечером, направляясь в детский сад за ребятами, он чувствовал себя так, словно ему все время приходилось сдерживаться от улыбки, от радости, которая так и распирала его изнутри. И эти несколько дней, как по волшебству, погода стояла солнечная — ни облачка! — словно специально, словно прибыли это посланцы неба, пришельцы, а не шесть обыкновенных людей…


Лев Борисович Гец, вечером направляясь домой, старался идти не спеша, размеренно вдыхая и выдыхая воздух. Он тоже отметил это удивительное изменение погоды — несколько совершенно безоблачных дней после ненастья.

Он еще не решил, как поступить.

С бухгалтерией в основном покончено. Теперь надо выехать на объекты, установить приписки. И — насчет главного инженера.

А там будет видно.

ГЛАВА XII

Нефедов лежал на своей узкой постели и думал.

Было так: он, Нефедов, маленький, одинокий человек, совсем лишний на этой планете, — зачем занесло его сюда? Временами — редкие случаи! — подумывал он, рисковал подумать, что вот наконец, вот оно, начинается, брезжит рассвет — и наступит его день, пусть с опозданием, но наступит. И ждал, готовился встретить, очищая себя от наносов жизни — зависти, мелкой злобы, хандры, чтобы чистым прийти в свое грядущее, не запачкать его, не замусорить… Но заканчивался этот короткий период, словно всплеск, проходил бесследно, и опять тянулось, тянулось старое. И в последнее время если уж иногда наступали проблески, Нефедов и их не мог с толком прожить, не мог, потому что знал, что это лишь временно, что скоро, вот-вот, вернется старое — проза жизни, сумерки, ночь.

И то, что произошло теперь, особенно больно ударило его, намертво, потому что он имел неосторожность и глупость — да, глупость! — поверить, опять поверить, хотя столько раз уж бывал наказан. Сейчас обдумывая, вспоминая все снова и снова, в растерянности и со стыдом видел Нефедов, что то, к чему он с такой надеждой стремился, совсем не стоило того, было лишь призраком, миражом — мероприятие, заведомо обреченное на неудачу.

На что он надеялся? Что он будет делать все сам, как надо, как правильно, что никто не в силах помешать ему, что бы ни произошло?.. Ведь еще в самом начале — еще когда Хазаров отклонил Агафонова, не дал включить его в комиссию, — уже тогда можно было понять. Вот ведь почему он отклонил его, ясно. Агафонов не уступил бы, он-то уж ни за что бы не сдался, довел бы дело до конца, не замазывал бы. Почему не Агафонов на месте Хазарова? Да, Агафонов бы им показал… Сыпчук, Старицын… Оба честные люди, но что они сделают теперь? Против Хазарова, против Ивана Николаевича…

Вышел он сегодня от Хазарова опустошенный. Он сам себе был противен, он понимал, понимал, как неправильно, как не по существу победил Хазаров, как не хватило ему, Нефедову, чего-то не относящегося непосредственно к делу и очень существенного, однако. Может быть, самого, самого главного. Он просто чувствовал, он сердцем ощущал неправоту Хазарова, видел запрещенные приемы его, но не мог ничего сказать. Почему так? Разве он на самом деле, фактически, боялся Хазарова? Нет. Не боялся он его, потому что нечего было ему терять, все бы он отдал за то, чтобы почувствовать хоть на какое-то время жизнь, настоящую жизнь, а не серые сумерки, чтобы вздохнуть свободно — пусть хоть перед гибелью надышаться. Но… Сидел, смотрел на Хазарова, на его блестящую бильярдную голову, на глаза и чувствовал, что все — вот оно, вот оно, пробуждение, пора уж и честь знать, порезвился, хватит.

Было детство, были надежды, были даже драки с мальчишками… А потом одно за другим, одно за другим… Одни уступки.

…И ведь, выйдя от Хазарова, зная, что сломили, распяли, наплевали в душу, все-таки утешал себя, чувствовал успокоенность, облегчение, чувствовал  н а  с а м о м  д е л е  облегчение…

А теперь вот лежал в постели и думал, и стыд жег его, нестерпимо жег стыд.

Приехав днем в управление, Нефедов начал с того, что попытался внимательно ознакомиться с результатами работы Сыпчука, Геца, Старицына. Это велел Хазаров — он хотел сам вникнуть в дело. В общих чертах Нефедов все уже знал — вчера Гец привел некоторые факты, — однако Хазарову нужна была точность. Многое пришлось переписывать, так как потребовать документы сейчас, до окончания ревизии, было, конечно, нельзя. Вечером он отвез все Хазарову на дом. Хазаров поблагодарил его…

И теперь, лежа в постели и думая, Нефедов с ужасом осознал, что он совершает что-то похожее на предательство, — по крайней мере уже пошел по этому пути. И не в первый раз. С болью вспомнил он лицо Старицына, угрюмого работягу Сыпчука, которому во многом была обязана комиссия своим успехом, ничего, как видно, не подозревающего умного Геца… Что делать? Как бороться с Хазаровым — с Хазаровым внутри него, ставшим частью самого Нефедова?..


А Петр Евдокимович Нестеренко, поговорив с Гецем и удовлетворившись этим, весь оставшийся день занимался тем, что ходил туда-сюда по управлению, деловито скрипя протезом и делая сосредоточенный вид. И если появлялся в бухгалтерии, то лишь мешал работать, так как считал своим долгом не забывать о своих председательских полномочиях. И хотя со стороны казалось, что он с головой погружен в хлопоты и никому другому комиссия так не обязана своим успехом, как ему, сам он был растерян и не представлял, чем же он должен теперь заниматься. Он все порывался позвонить Хазарову и, может быть, выведать какие-нибудь инструкции насчет дальнейшего, но, считая это нетактичным, сдерживался и не звонил. Было у него подозрение насчет Нефедова, который со второй половины дня — Петр Евдокимович знал, что он побывал у Хазарова, — сидел и переписывал что-то. Думал он, что уж не своего ли инструктора выбрал Хазаров для дальнейших действий, уж не предпочел ли он ему, старому гвардейцу, этого человечка? И, с подозрением глядя на лысеющее темя склонившегося над документами Нефедова, не знал Петр Евдокимович, верно его предположение или неверно.

А еще больше усилились его сомнения вечером, после звонка Хазарову. Да, только звонка — Пантелеймон Севастьянович не пригласил его на дом, — и по всему понял Петр Евдокимович, что, вероятнее всего, дома у Пантелеймона Севастьяновича будет сегодня Нефедов.


Лев же Борисович Гец, придя домой, поужинав и просмотрев газеты, позвонив своему заместителю и справившись о делах в его собственном СУ-15, крепко задумался. Скепсис скепсисом, однако что-то ведь нужно делать. Ситуация создалась такая, что любой поступок Льва Борисовича не будет нейтральным. То или другое. «За» или «против».

Собственно говоря, он был уверен, что вся жизнь любого человека каждый день состоит из дилемм. Любой поступок имеет последствия, нельзя пальцем пошевелить, не задев кого-то. Правда, чаще всего мы не знаем, к чему это приведет… Но бывает и так, что знаем. И сколько бы ни старались зажимать глаза и уши, все равно знаем. И Лев Борисович знал сейчас.

Вот она, шахматная партия. С одной стороны Бахметьев, один из тех, которые долго не думают, считая, что им все позволено на этой земле. Лев Борисович очень быстро понял его. Что же дает таким людям право брать, не давая?.. Да, Бахметьева Лев Борисович раскусил сразу — стоило лишь увидеть это волевое лицо человека, слишком уверенного в себе. Можно представить, какие порядки в этом управлении. Да, собственно, по документам все видно как на ладони… Будешь слушаться — ничего, все будет хорошо, мелких гадостей такие люди не делают. Но вот если встанешь поперек дороги… Что Барнгольц?.. Барнгольц, конечно, жулик. Папку одну припрятал, принес через день. На новичков рассчитывал, время хотел оттянуть, братца своего начальника ждал. А братец-то и сделать ничего не может. А может быть, и не хочет, кто их разберет. Да, засядет этакий тип… Бедняга, писавший анонимку… Интересно, кто это?.. Как вот с главным инженером еще. Женщина — «Нечаева Г. А.». Кто она? Ни разу пока не пришлось увидеть. Странная личность… Итак, завтра насчет перепроцентажа… Как бы не придумали что-то, чтобы не допустить проверки объема работ, — судя по всему, ведь атмосфера такая… Инструктор сегодня головы не поднимал, переписывал цифры для Хазарова. Что-то он был не в себе — не то что тогда, в закусочной. Уж не дали ли взбучку за рвение?..

В общем, аллах его знает, может, все и не так вовсе.

Все же надо бороться. Он, Лев Борисович Гец, добьется того, чтобы акт о работе комиссии попал куда следует. Уже чересчур много сделали…

Или нет? Или не стоит заваривать кашу? Ведь так просто — молчать. В конце концов, что нужно Гецу от этого СУ-17, от Бахметьева? Он выполнил свое дело, помог Сыпчуку. Завтра он займется процентажем и это тоже доведет до конца. Что же еще? Не все ли равно, куда отдадут материалы… Организовали комиссию, пусть и решают… Вот ведь случай с мальчиком в «Дон Кихоте», с мальчиком, которого бил хозяин и за которого заступился доблестный рыцарь, а только хуже сделал. Донкихотство это все, донкихотство…

Лев Борисович засыпал.


Закончился третий день работы комиссии.

ГЛАВА XIII

Пантелеймон Севастьянович Хазаров считал, что главное в жизни — уверенность. Уверенность в своей правоте, в деле, которому ты служишь. И его трезвость, деловой подход и уверенность дали свои плоды. В сорок пять лет он занимал уже немалый пост и находился в том периоде своей жизни, когда всякая подготовка закончена, дело начато и теперь надо только идти и идти вперед не уставая, чтобы успеть достигнуть того, что намечено.

Сейчас Пантелеймон Севастьянович затруднился бы сказать, что такое для него максимум, но он был уверен, что дойдет до него, а максимум этот не такая уж мелкая штучка.

Еще в молодости понял он, как важна целеустремленность, энергия, здоровый взгляд на жизнь. Всегда бывало так: стоило лишь начать сокрушаться, сентиментальничать, проявить малодушие — и все летело к чертовой бабушке. Любимым писателем его юности был Джек Лондон. Случалось ему и теперь перечитывать его рассказы, но только теперь они меньше нравились. Положительным качеством героев писателя Джека Лондона была целеустремленность, мужество. Но была у них и слабость: они не имели настоящей, правильной цели. А потому их мужественные поступки часто были бессмысленны.

Пантелеймон Севастьянович старался предусмотреть все. Жизненный путь его был нелегок, но та борьба, которую приходилось вести, была в духе Пантелеймона Севастьяновича. Он верил в свою цель и в свой успех. Он верил в прогресс. То, что оставалось еще много трудностей, ничуть не пугало его. Бывало, что люди и жаловались, однако никто не мог отрицать, что делается много, очень много. Кто же виноват в том, что сами люди — сами те, для кого и делается-то все! — часто не могут понять толком своей задачи, не могут как следует напрячь силы в борьбе, не могут проявить настоящего делового энтузиазма? Сознательность… Эх, если бы досточтимые медики изобрели такую вакцину — вакцину сознательности…

И Пантелеймон Севастьянович использовал любую возможность, чтобы разъяснить, растолковать людям то, что от них требуется.

Но все-таки сразу же после того, как было разрешено Нефедову организовать комиссию, еще до начала ее работы, Пантелеймон Севастьянович Хазаров начал испытывать неприятные ощущения. Что-то беспокоило его с этим несчастным СУ, и все тут. Может быть, вообще не надо было посылать комиссию? Но почему не надо? Почему, собственно, не надо, если в конце-то концов он просто обязан отреагировать на полученный сигнал?.. Правда, если уж быть до конца честным, то разрешил Пантелеймон Севастьянович комиссию не только поэтому, он ведь еще и другое думал… Да, но в конце-то концов ведь если бы они не отреагировали, то не исключена возможность, что кто-то повыше… Кто их знает, этих анонимщиков, они ведь до всего могут дойти, а Нефедов…

И все же в тот день, когда комиссия начала свою работу, Пантелеймон Севастьянович чувствовал неловкость.

А когда вечером позвонил ему Нефедов, а затем и Нестеренко, он не удержался и пригласил председателя комиссии к себе. С Петром Евдокимовичем был он весел и прост, но когда тот ушел, сел Пантелеймон Севастьянович в свое любимое кресло и обхватил гладкую голову руками. Недолго пробыл у него Нестеренко и немного говорил, но понял, кажется, Пантелеймон Севастьянович самое главное. Нельзя было, ни в коем случае нельзя поручать такое дело Нефедову. Заварил он кашу, и теперь неизвестно, как расхлебывать ее.

Собственно, можно было бы уж и назвать всех этих жуликов, объявить во всеуслышание — ведь нагадили они… Эх, если бы все было так просто! Взять на себя ответственность… Выдержит ли он, Пантелеймон Севастьянович? Конечно, не выдержит. И не потому не выдержит, что слаб… Вот когда он будет… О, тогда он им всем покажет! А пока еще…

«Завтра посмотришь, что они там обнаружат, вечером вызовешь того или другого к себе и сделаешь то, что нужно сделать», — так решил в конце концов, так приказал себе Хазаров.

На другой день вечером он вызвал Нестеренко, настроил соответствующим образом Нефедова по телефону, дал распоряжение, чтобы тот прибыл к нему для беседы в десять тридцать следующего дня, и проработал своего не в меру ретивого инструктора во время этой беседы. Когда Нефедов побледнел и вообще так удивительно сильно отреагировал на его слова, Хазаров сначала испугался и чуть-чуть не проявил слабость, но вовремя собрался и, твердо ведя свою линию, перешел в еще более решительное наступление.

Вообще уже конец разговора был не таким, как его начало, — они нашли общий язык. Пантелеймон Севастьянович почувствовал симпатию к поверженному оппоненту, он подумал, что надо бы как-то отблагодарить его за исполнительность и расторопность, — в конце концов то, что произошло с комиссией, тоже ведь не характеризует инструктора с плохой стороны: он-то ведь поступал по-своему самым лучшим образом.

— Знаешь, Сергей Петрович, ты принеси-ка мне материалы, что там и как, мы с тобой вместе все обсудим и решим… Прямо ко мне домой и заходи вечером, идет? И не сердись на меня за резкость — работа такая, сам знаешь… — сказал Пантелеймон Севастьянович.

Уже после возникла мысль, что допустил он в разговоре с Нефедовым чрезмерное давление на него. Но он быстро отогнал ее тем соображением, что, в сущности, сделал даже лучше для своего подчиненного: таким нерешительным людям, как Нефедов, нужна твердая рука, они сами не уважают начальника, если тот тряпка. Да и вообще он сумеет отблагодарить Нефедова так, что тот будет доволен.

ГЛАВА XIV

Приехав в управление утром четвертого дня, Лев Борисович Гец застал на месте Сыпчука и Старицына. Петя опаздывал. Нахохленный Сыпчук с угрюмым видом бывалого конторщика все что-то выискивал. Старицын, не находя применения своей энергии, зевал.

— А где наши уважаемые? — спросил Гец.

— У начальника, — ответил Старицын и посмотрел в окно.

Никого, кроме их троих, в бухгалтерии не было.

— Я хочу кое-что сказать вам, — значительно произнес Гец. — Степан Евгеньевич, оторвитесь на минуту, пожалуйста.

— Да, слушаю вас, Лев… гм…

— Лев Борисович.

— Да, да, слушаю вас, Лев Борисович…

Старицын перестал постукивать пальцами по столу и с интересом посмотрел на Геца.

— Видите ли… — начал Гец. — Я хотел спросить, что вы, Степан Евгеньевич, и вы, Вадим, думаете по поводу фактов, которые мы обнаружили. Нам ведь осталось совсем немного, и в основном все уже ясно, не так ли?

Оба, не понимая, смотрели на него. Один старый, осунувшийся, в помятом пиджаке и в очках, другой молодой, красивый, тщательно выбритый, в яркой нейлоновой сорочке.

Лев Борисович ждал.

— Слушайте, что-то непонятно… Как это «что думаете»? Отдать материалы куда следует — и дело с концом, — сказал наконец Старицын.

«Так и есть», — отметил про себя Гец.

Сыпчук, пожав плечами, посмотрел на Старицына, снял и начал протирать свои очки. Потом снова водрузил их на переносицу и воззрился на Геца.

— Я тоже так думаю… — медленно проговорил Лев Борисович. — Но…

Да, оба явно ничего не понимали. Он подождал.

Старицын вдруг покраснел и с ненавистью посмотрел на Геца.

— Вы что же, хотите… А? Что-то непонятно!..

— Ну-ну, — сказал Гец. — Давайте-давайте. Дальше.

— Слушайте, что-то я ничего не понимаю, — пробормотал Старицын. — Вы что же, хотите… В чем дело, Лев Борисович?

— А вы что думаете, Степан Евгеньевич? — обратился Гец к бухгалтеру.

— Я? Гм… Ну, так… Я, что же… Так вы, собственно, о чем?

— Видите ли, товарищи, — начал Гец уже совсем просто, стряхнув с себя высокомерие, — дело в том, что есть мнение…

Но он не успел. В кабинет вошел Нестеренко.

— Здорово, хлопцы дорогие, — сказал он, энергично потирая руки, и персонально к Гецу: — Здорово, Лев Борисович. Погодка-то, а? Разгуливается погодка, за грибками можно в воскресенье поехать, за грибками… Ну так, — прервал он сам себя. — Делу — время, потехе — час. Как у тебя успехи, Степан Евгеньевич?

Бухгалтер Сыпчук все еще не изменил своего непонимающего выражения. Он смотрел то на Старицына, то на Геца, то на Нестеренко.

— Ничего успехи, хорошо, — ответил он наконец председателю комиссии. — А что?

— Дело в том, Степан Евгеньевич, дело в том, товарищи, что пора нам уже черту подводить. Уложились мы с вами в кратчайшие сроки.

— Когда вы хотите подводить черту, Петр Евдокимович? — спросил Гец.

— Ну да хоть сегодня, хоть завтра. У вас ведь все уже, как видно?

— Да, почти все, — ответил за всех Гец. — Сегодня едем по поводу процентования, а к завтрашнему дню, я надеюсь, будет все.

— Гм… Ну что ж, ну что ж. С вами-то кто поедет?

— Вот все трое и поедем — надеюсь, вы не возражаете, Вадим и Степан Евгеньевич? Да, Петя куда-то пропал…

— Хм… У меня, Лев…

— Борисович.

— …Борисович, у меня, собственно, еще тут кое-какие… — заколебался Сыпчук.

— А, брось, Степан Евгеньич! — перебил Нестеренко. — Все уже ясно. Что это ты там блох выискиваешь?..

И, заулыбавшись, председатель комиссии обвел всех троих шутливым взглядом.

— Да что там, Петр Евдокимович, пусть уж Степан Евгеньевич делает, что ему надо, — сказал Гец, — мы ведь и вдвоем справимся. Только Петя, нам еще Петя нужен… — деловито добавил он.

Петр Евдокимович едва смог скрыть свою обескураженность: шутку не оценили и спорят опять, — но сказал миролюбиво:

— Ну, ладно, остается, так пусть остается… А мне что же? И мне с вами ехать?

— Нет, что вы, Петр Евдокимович, пустячное дело, мы за полдня и вдвоем управимся. Кстати… Вы ведь помните, что там в письме говорилось о главном инженере? Да и мы тут со Степаном Евгеньевичем…

— Да-да, — оживился Сыпчук. — Там что-то подозрительно с этой Нечаевой Г. А. Вы бы проверили, Петр Евдокимович, а?

— С Нечаевой? С главным инженером Нечаевой? Что ж, это мы установим, за этим дело не станет, — бодро сказал Нестеренко, и тут же заныло у него: опять ему, председателю, старому служаке, приказания отдают! Но что было делать, что ответить этому дохлому филину Сыпчуку? И Нестеренко ничего не нашел, как повторить со значительностью: — Да, за этим дело не станет!

И вышел из бухгалтерии.


С самого начала Вадим Старицын отнесся к комиссии как к мероприятию чисто формальному. Когда Нефедов в закусочной излагал свой план вылавливания жуликов, Вадиму это казалось фарсом, не больше. Его очень удивило, когда, осуществляя план, они действительно накрыли-таки жуликов в управлении, но и этому не придал он значения: раз произошло, — значит, так надо, и вовсе нет здесь ничьей личной заслуги. Правда, Лиля со своим детским интересом к его новой роли заставляла рассказывать ей подробности, а, рассказывая, он, естественно, представлял все в несколько ином, более романтическом свете, но все-таки что это были за подробности? Как они рылись в документах, а похожий на старую гориллу бухгалтер с приторной готовностью подсовывал им папки?

Однако сегодня странные слова Геца заставили Вадима задуматься.

Гец с самого начала понравился ему своей интеллигентностью. Когда сели в машину и поехали на объект устанавливать перепроцентаж, Вадим сам начал:

— О чем вы хотели сказать в бухгалтерии, Лев Борисович? Что-то я вас не понял!

— Видите ли, Вадим, я просто хотел знать, какого мнения вы обо всем этом деле с комиссией. Вернее, что вы думаете о фактах, которые мы обнаружили? — сказал Гец, небрежно развалясь на заднем сиденье.

— Я? Не знаю… А что я могу думать? Мы ведь свое дело сделали.

Гец помолчал.

— Видите ли, — сказал он наконец, — есть люди, которые, как мне кажется, хотят сделать так, чтобы факты, которые мы обнаружили, ну… никуда не просачивались, что ли. Вот скажите, что бы вы предприняли на месте того руководителя, который прислал комиссию для проверки этого самого СУ? Мы же теперь все в курсе дела, вернее, дел, которые здесь вершились… Что бы вы предприняли?

— Я? То есть… Ну, передал бы материалы куда следует, что ли…

— А куда следует?

— Как куда? Я не очень-то разбираюсь в таких делах… Ну, в прокуратуру, что ли. И потом по партлинии… Сначала, конечно, во всем окончательно разобраться надо, я не знаток…

— Да, верно, что ж, — медленно протянул Гец. — Я ведь не знаток тоже, в сущности. Может быть, и… Впрочем, что вы! Ведь факты, которые мы обнаружили, они же бесспорны. Так?

— Ну, так.

— Липовая отчетность… Обман государства с прогрессивной оплатой… Премии… Приписки, в чем я тоже уверен… Я уж не говорю о качестве.

— Да, да, все это так, — перебил, торопясь, Старицын. — Вот и Степан Евгеньевич говорил, что безобразие потрясающее, под суд надо их, мерзавцев, но все-таки прежде надо ведь, чтобы следственные органы…

— Верно, верно, — не спеша проговорил Гец. — Все это так. Но вы знаете, по-моему, что СУ-семнадцать несколько лет подряд получает переходящее знамя и так далее?

— Да, знаю, — сказал Старицын и замолчал.

«Что, собственно, он хочет от меня?» — подумал он и посмотрел на Геца. Тот, сохраняя свою небрежно-элегантную позу, смотрел в окно. «Проверяет мою политическую подкованность, что ли?» — Вадим слегка пожал плечами.

— Ну и что ж, что знамя, — сказал он. — Мало ли у нас очковтирателей? Так и тут, видимо…

А Лев Борисович все никак не мог понять, что же так злит, так раздражает его в словах Старицына. Он даже презирал его в этот момент. «Молодость, молодость, — думал он. — Разве такой должна быть молодость?»

— Ладно, Вадим, — сказал он вслух. — Скажите мне, только честно: если это дело замнут, вам будет все равно?

— То есть как замнут? Что-то непонятно. Как его могут замять?

— Могут, Вадим, очень даже могут. Так вы не ответили: вам все равно или нет?

— Разумеется, нет.

— Вопрос исчерпан. Сейчас мы будем устанавливать еще одну несправедливость. Приехали, кажется.

ГЛАВА XV

Для окончательного подведения итогов комиссия собралась утром пятого дня в одном из помещений Управления по озеленению. Председатель комиссии Нестеренко открыл собрание, сказав, что четыре дня работы «дали много любопытных результатов».

— В основном все известно теперь, — сказал он. — Прошу вас, Степан Евгеньевич, и вас, Лев Борисович, представить мне документы и свое заключение относительно проверки бухгалтерии.

Папка с документами и так лежала рядом с Нестеренко. Сыпчук ткнул в нее пальцем.

— Итак, — сказал Нестеренко удовлетворенно, кивнув, — наша комиссия в течение четырех дней установила, что факты, изложенные в письме, посланном в контроль, подтвердились полностью. Нами установлено, во-первых, что прогрессивка и премии выплачивались не всегда законно, что качество работ не всегда достаточно высокое, и, как вы вчера установили, Лев Борисович, — Нестеренко сделал легкий поклон в сторону Геца, — имеются налицо отдельные случаи перепроцентажа…

Лев Борисович Гец слушал председателя комиссии со странным чувством. Он уже не раз ощущал на себе — даже на себе — действие непостижимого закона человеческой психики. Когда человек один на один встречается с несправедливостью, злом, он чаще всего ведет себя как человек: возмущается, негодует, восстает. Но стоит собраться вместе пусть даже всего нескольким людям и одному из них с достаточной долей убежденности высказать нечто противоположное, как присутствующие теряют чувство реальности и дружным шагом следуют туда, куда ведет их вожак. Удивительное нежелание думать присуще человеку, если при первой же возможности он старается предоставить это другому. Слушая Нестеренко, Лев Борисович от начала и до конца знал его стратегию, знал, что он приложит все силы для того, чтобы замять дело, свести на нет всю работу комиссии. Собственно, сейчас это еще не все — сейчас только общее заключение, предстоит куда-то направить документы и, по всей видимости, обсудить работу комиссии в контроле. И сегодняшнее выступление Нестеренко фактически почти ничего не значит — все главное впереди. Однако этот спокойный, убежденный тон председателя комиссии, эти «не всегда» законно, «отдельные случаи» перепроцентажа — уже исподволь, незаметно готовили почву для дальнейшего. Чего-нибудь вроде: «Тем не менее, несмотря на отдельные недостатки… Отдельные случаи противозаконных действий есть, но… Учитывая высокие показатели в прошлом…» Зная всю эту механику, Лев Борисович заранее видел то, чего не видели пока другие, и все же поймал себя на том, что ему стоит усилий сейчас, глядя на этого уверенного, красивого старика, слушая его низкий бас и видя, как согласно кивает ему головой Нефедов, поддакивает Сыпчук, не поддаваться, ни в коей мере не терять уверенности в своей правоте, не терять чувства реальности.

А Нестеренко между тем высказался и сел. Заканчивая свое выступление, он сказал, что факты, обнаруженные комиссией, будут представлены на бюро, которое состоится через неделю.

— Товарищи, — тихо сказал Нефедов, не вставая с места, — мы обнаружили довольно много неприятных фактов, но мы не должны забывать, что, как бы там ни было, Управление по озеленению номер семнадцать, возглавляемое товарищем Бахметьевым, из года в год завоевывало первые места в соревновании. При высказывании своего мнения — а некоторым из нас, видимо, придется выступить перед Хазаровым прежде, чем мы представим отчет на бюро, — мы не должны забывать, что одно дело — имеющиеся случаи нарушений, а другое дело — общая тенденция в работе этого управления. В отношении премий товарищ Бахметьев проявил, конечно, партийную нескромность, однако товарища Бахметьева ценят за его организаторский талант, за то, что он… Вы знаете, что М… Михаил Спиридонович как раз и наладил работу в этом управлении, ведь до него здесь был развал в работе, и что касается места в социалистическом соревновании…

Говоря это тихим, ровным голосом, почти без запинок, Нефедов одновременно слушал себя со стороны. Он был где-то далеко сейчас, где-то в пространстве, и, несмотря на то что речь его лилась гладко, в груди, казалось, все сжалось. Говоря, он скреплял бумаги, но делал это так неловко, что поранил скрепкой палец и не заметил, не почувствовал боли. Хотелось пить, и, говоря, он несколько раз оглядывал стол и весь кабинет в поисках графина с водой, о котором не позаботились вовремя. Он запнулся только один раз, когда называл Бахметьева по имени-отчеству, но произошло это машинально, без его, Сергея Петровича, сознательной воли. «Что-то еще надо сказать?» — завертелось у него в голове, и, вспомнив наконец, он повернул лицо к Нестеренко, сидевшему слева от него, и сказал:

— Да, Петр Евдокимович, вы ведь еще забыли про главного инженера сказать. То, что вчера выяснили. Вы ведь хотели…

— Да-да, товарищи, — бодрым голосом перебил его Нестеренко. — Тут вот еще какой факт. О нем, видимо, еще никто из вас не знает, а факт примечательный, очень примечательный!

При этих словах председателя комиссии нахохленный бухгалтер Сыпчук оживился и с нескрываемым интересом поднял очки на Петра Евдокимовича.

— Да-да, вот насчет этой Нечаевой, насчет этой Нечаевой Г. А. — неожиданно бойко сказал он. — Интере-есный должен быть фактик! Что же вам удалось выяснить, Петр Евдокимович?

И от жадного ожидания он заерзал на своем стуле.

Нестеренко, чтобы придать больше значения тому, что он сейчас скажет, помолчал несколько секунд, покашлял значительно, подвигал бумаги на столе и наконец негромко, почти интимно, сказал:

— Гм, гм… Видите ли, товарищи… Эта Нечаева, как бы вам сказать… Нет, я не хочу ничего такого особенного, вы не думайте, что… гм, гм… Но все же в результате проверки… Люди говорят… Нет, дело даже не в том. Не в том дело, что говорят люди. Дело в том, товарищи, что эта Нечаева…

Геца передернуло:

— Что вы хотите сказать, Петр Евдокимович? Какое это имеет отношение к делу?

Нестеренко никак не ожидал такого тона от главного инженера, он спохватился и сказал, отвечая ему:

— А я и не о том хочу сказать, Лев Борисович. В конце концов, моральный облик Нечаевой — это ее личное дело. — Голос председателя комиссии зазвучал жестче. — Это ее личное дело… Но я хочу сказать о том, что товарищ Нечаева, как нам удалось выяснить, во-первых, не обладает достаточной как научной, так и технической подготовкой для занимаемого ею поста, а, во-вторых, злоупотребляя доверием коллектива, использует рабочее время в своих личных, корыстных целях. Я уже не говорю о том, что ее табель оставляет желать лучшего. Мы, конечно, обязаны заботиться о людях, но если человек по состоянию своего здоровья не может, я повторяю, не может справляться с той нагрузкой, которая полагается ему по занимаемой должности, то знаете ли…

Худощавая фигура Геца вдруг напряглась, словно кто-то разом подтянул все его сухожилия. Не думая, как-то вдруг потеряв контроль над собой, он хлопнул рукой по колену и громко сказал, глядя на Нестеренко:

— Нашли козлика… А вы уверены, что все это так, как вы говорите, Петр Евдокимович?

Мельком глянув на Геца и тут же опустив глаза, Нестеренко тем не менее спокойно и уверенно ответил:

— Да, Лев Борисович, я уверен, что все так и есть. Вчера мы говорили с Бахметьевым на эту тему и с некоторыми товарищами из управления, а кроме того, я ознакомился с ее личным делом и табелем. Так что все это не вызывает сомнения. Вы, Лев Борисович, знаете, какую ответственность накладывает пост главного инженера, — кому, как не вам, это знать, — а если человек увиливает от работы и пользуется любым предлогом для того, чтобы взять бюллетень, — это, знаете ли…

— Как член комиссии, — перебил его Гец и еще раз хлопнул себя по колену, — я заявляю, что не подпишу акта до тех пор, пока лично не проверю того, о чем вы говорите, товарищ Нестеренко. И еще. Каким бы ни было решение бюро, я категорически заявляю, что дело начальника СУ Бахметьева и главного бухгалтера Барнгольца должно быть передано в суд, и не в товарищеский суд, разумеется, а в уголовный, в у-го-ло-вный! Вот так.

«Что я только наделал… Разве так можно, разве это поступки?.. Как мальчишка… Что скажет Аня?..» — все это вихрем пронеслось в голове Геца.

Внезапный порыв спокойного, уравновешенного, — пожалуй, самого уравновешенного и самого солидного — члена комиссии произвел на всех пятерых ошеломляющее впечатление.

Нестеренко поперхнулся и, полуоткрыв рот, не разогнувшись до конца, — он, слегка склонившись, приводил в порядок бумаги на столе, — не выпрямившись, тупо уставился на человека, которого он считал самым рассудительным и надежным.

Нефедова словно разбудили: он до боли закусил губу и, бледный, невидящими глазами смотрел перед собой.

Бухгалтер Сыпчук, сутулый, нахохленный, оживившийся только при первых фразах Нестеренко о Нечаевой, а затем вновь траурно поникший, поднял голову, словно выставив очки напоказ, и застыл — лишь губы его пожевывали и время от времени дергался кадык, — так что он удивительно стал похож на большеголовую птицу.

Петя Успенский восторженно пожирал глазами главного инженера, а Вадим Старицын покраснел, все понял, вспомнил, что говорил ему Гец не далее как вчера, и, злой, испепелял взглядом председателя комиссии. Руки его инстинктивно сжимались в кулаки.

Первым пришел в себя Нестеренко.

— Я не знал, что вы так… Что вы так недоверчивы, Лев Борисович. Но если хотите, вы, конечно, имеете право… Однако Пантелеймон Севастьянович Хазаров… Я хотел сказать, что, однако, сегодня мы должны представить уже акт, потому что… Слушайте, в конце-то концов! — Он вдруг совсем по-мальчишески всплеснул руками и зафыркал: фр-фр. — Не нужно мне это председательство, прах его возьми-то совсем, фр-фр… Делайте, что хотите, фр…

И сел обиженно, умолк.

Тогда заговорил Нефедов:

— Вы, Лев Борисович, совершенно правы…

— Что? Что? Погромче! — залопотал Сыпчук, приставив к уху ладонь.

Нефедов действительно говорил еле слышно, запинаясь, с огромным трудом. Язык у него едва ворочался, и саднило в пересохшем горле.

— Вы, Лев Борисович, совершенно правы, — сказал он, напрягаясь. — Я… согласен с вами. Нельзя это дело так… Надо проверить, конечно, еще раз… проверить…

Стало тихо. Нестеренко полез в карман, достал и проглотил таблетку. На лице его все еще было выражение обиды.

Заговорил Старицын.

— Я думаю, что… Конечно, прав Лев Борисович! Под суд надо жуликов этих… Черт их возьми совсем! Еще бы…

Лев Борисович Гец думал о том, что с ним происходит нечто странное, что он как бы не в себе. Зачем, зачем?..

А Старицын продолжал тем временем:

— Насколько я понял, если я правильно понял, вы, Петр Евдокимович, намекаете на то, чтобы это дело замять, так, что ли? То есть свалить вину на главного инженера, который, ко всему прочему, отсутствует все эти дни, а с самыми главными жуликами…

— Что значит замять? — перебил его Нестеренко. — Что значит замять? Фр-фр! Кто говорит, чтобы замять? Вы еще молоды, понимаете ли, Вадим… как вас там?.. Вадим Андреевич. Не ваше, понимаете ли, дело решения выносить. Ладно там еще Лев Борисович что скажет, а вы что, понимаете ли, не в свое дело… Фр-фр!.. суетесь!

— Не в свое дело? Вы, товарищ Нестеренко, не забывайте, что это мы сами вас в председатели комиссии выбрали. — Старицын никого не боялся, его белые зубы сверкали.

— Как это сами? Как это сами? Вы, молодой человек, молокосос еще, я вам в отцы гожусь! Как вам не стыдно! — Нестеренко задохнулся от подступившей ярости. Эх, будь его воля… «Молчи, Петр, молчи, Петр, — повторял он про себя. — Слышишь, молчи? Слышишь, молчи!..»

— Так дело не пойдет, товарищи! — сказал Гец. — Ссориться нам уж совсем не к чему. Давайте все спокойно обсудим. Пусть каждый выскажет свою точку зрения, тогда и вынесем общее решение. В конце концов мы ведь должны к чему-то прийти.

Он окончательно воспрянул духом. Тусклая неуверенность прошла, и, логически, ничего больше не оставалось, как продолжать.

— Итак, — продолжал Лев Борисович, — относительно Нечаевой вы, Петр Евдокимович, высказались целиком и полностью отрицательно. При всем уважении к вам, я должен сказать, что говорить в данной ситуации с Бахметьевым о главном инженере во время его отсутствия по меньшей мере… бестактно. Кстати, почему все эти дни отсутствует Нечаева? Ведь, насколько я понял, никто из вас ее не видел?

— Бюллетенит, — буркнул Нестеренко.

— Что с ней?

— Ангина.

— Так. Кстати, если я не ошибаюсь, ведь тогда, в закусочной, вы, товарищ Нефедов, поручили заняться Нечаевой Старицыну, верно?

— Да, так, — тихо сказал Нефедов.

Старицын густо покраснел.

— Все же я не думаю, чтобы роль главного инженера была во всем этом столь уж значительной, — продолжал Гец. — Поверьте мне, что не главный инженер занимается составлением процентовок, выпиской премий и так далее. Может быть, эта Нечаева в чем-то виновата, но это ни в коей мере не искупает вину Бахметьева и Барнгольца…

Он говорил и, по мере того как говорил, чувствовал, что голос его набирает высоту, крепнет. Он уже чувствовал себя как в молодости когда-то, когда все было так просто и ясно, когда не приходилось еще задумываться над тем, сказать или не сказать то, что думаешь, без скидок на обстоятельства и ситуацию. Он говорил и сам удивлялся, как свободно и естественно льется его речь, как легко дышать, как распрямляются плечи.

И вопреки осторожной логике, вопреки жизненному опыту, по мере того как он говорил — а он сказал еще, что в нашей стране, как нигде, важна правда, именно правда, чтобы прийти именно к намеченной цели, а не к какой-нибудь другой! — по мере того как говорил это, он безошибочно чувствовал, уверенно ощущал, что вся маленькая аудитория — даже несговорчивый Нестеренко и унылый Сыпчук — все до одного постепенно склоняются в его сторону, начинают верить ему.

Когда Лев Борисович замолчал, стало тихо. Степан Евгеньевич Сыпчук, которого вопросы такого рода вообще не трогали, вдруг подумал, что дело, которым они заняты, имеет принципиальное значение. Не говоря уже о Пете, который прямо полыхал любовью к справедливости. Вадим Андреевич Старицын наконец полностью пробудился и понял, что зря он так несерьезно отнесся сначала к работе комиссии, а его восторженная, пылкая, правдолюбивая Лиля — просто прелесть. Даже Нестеренко мгновенно вспомнил свои сомнения и слова Хазарова. Этот Гец, которого он так безотчетно уважал, опять пробудил в нем беспокойство. Прах побери этих мыслителей! Только путают и не дают возможности взяться за дело! Знал он, что бесполезно выступление Геца, ни к чему не приведет, все равно победит Хазаров, и злился на Льва Борисовича за порыв. И еще большую путаницу — путаницу и боль! — внес Лев Борисович Гец в голову Нефедова. Стрелка его внутреннего компаса отчаянно завертелась, затыркалась. Что он скажет Хазарову? Как поступит с материалами? Что он будет делать и говорить? И зачем только этот главный инженер вмешивается — что он, маленький, что ли, не понимает?..

Решили воздержаться пока от заключения, тем более что во вторник предстояло еще все обсудить в присутствии Хазарова и некоторых членов бюро. Вот тогда пусть каждый и выскажет свое собственное мнение. Разошлись. Нестеренко ушел сердитым, Нефедов — встревоженным, Гец — растерянным: он вдруг опомнился и начал рассматривать все со стороны… Старицын еще не мог пока привести в порядок свои мысли и думал о том, как он расскажет обо всем Лиле. Петя, пытаясь унять волнение, думал, что есть все-таки честные люди, и представлял, как он теперь перестроит работу институтского «Прожектора», а бухгалтер Сыпчук пытался охватить новые горизонты. Его собственные неурядицы отступили на задний план.

ГЛАВА XVI

Когда Хазаров узнал об этом заседании и о выступлении Геца, он сумел быстро подавить вспыхнувшее раздражение. В потоке текущих дел эпизод с проверкой СУ-17 и так уже занимал неоправданно большое место, а тут еще старик Нестеренко вкупе с Нефедовым не смогли добиться единогласия.

Однако в воскресенье вечером, когда они с женой были на концерте в филармонии, подавая ей в гардеробе пальто, уже после концерта, он вдруг подумал, что ведь этот главный инженер из СУ-15  п р а в…

Он ощутил прилив мерзкой неуверенности, чувство, в последнее время довольно знакомое, которое поселилось где-то в затылке и между лопатками и которое всегда хотелось стряхнуть, сбросить. Но что же, черт побери, сделаешь?! Он ненавидел Бахметьева и Барнгольца, этих жуликов, принесших ему столько беспокойства. Он ненавидел и Ивана Николаевича, стоявшего за всем этим, высившегося, словно глыба, с едкой ненавистью он вспоминал его лицо, его приземистую фигуру, бычью шею. Но что, что поделаешь против него?

Из всех людей, знавших Пантелеймона Севастьяновича, вряд ли кто подозревал об этих колебаниях, о неуверенности, о мучительных периодах слабости, которые, как удушье, парализовали его ум, волю. В такие минуты он ненавидел все и всех, он чувствовал себя, как муха в паутине, к которой со всех сторон приближаются быстрые пауки, ему хотелось бросить все, уехать, скрыться куда-нибудь. Только огромным усилием оставшейся воли держал он себя в рамках, не позволял себе поступить как-нибудь опрометчиво. И действительно, проходили минуты, былое равновесие восстанавливалось, и Пантелеймон Севастьянович опять был деятелен и бодр. Правда, сердце в последние месяцы все чаще пошаливало.

Вышли на воздух, шли в потоке людей к машине, и Пантелеймону Севастьяновичу становилось легче и легче. Свежий воздух всегда придает уверенность. Отпустило и сердце. «Поменьше лирики нужно слушать, поменьше раскисать», — подумал Хазаров. Словно порывами ветра наносило на него затмения — приступы, и казались они весточками, которыми дает знать о себе приближающаяся безвольная старость.

…Во-первых, этот говорун Богоявленский из бюро. Так? Точно! За ним поставить в известность Мазаева, чтобы знал, что и как и каково ему, Хазарову, вести свою линию. Не шутки шутить! Затем побеседовать с их парторгом. Как его?.. Раскатов. Да, с Раскатовым. Тоже олух порядочный. Как допустил? Да ведь Иван же Николаевич сам будет на докладе — пусть-ка сам и разбирается с этим Гецем… Да что это он раскис на самом-то деле! Сколько можно из-за чепухи голову ломать?..


Сергей Петрович Нефедов, уходя в субботу с собрания, чувствовал себя прескверно. Вспомнилось ему все, и представилась вся линия его поведения с самого начала и до последнего момента, когда он выступил совсем в другой, можно сказать, противоположной роли.

Гец попал в самую точку, ударил в больное место, и теперь, когда необходимо было пойти к Хазарову и обо всем проинформировать его, Нефедов подумал, что тем самым он еще раз совершит предательство, и, может быть, более стыдное, чем в первый раз. Ведь Хазарову сразу станет ясно, кто виноват в разногласиях, кто стоит на его пути.

Господи, ведь с жуткой трезвостью, с болью видел Нефедов, что бесполезно выступление Геца, бесцелен пыл. Ничего не сможет добиться этот человек, слаб, очень слаб он перед Хазаровым. А то, что выступил он, только лишний раз подтверждает это: он опрометчиво раскрылся. Не сам Нефедов, так Нестеренко скажет обо всем Хазарову.

И все же, мучаясь, терзаясь, все оттягивал Нефедов момент звонка, переминаясь с ноги на ногу, стоял около автомата, не решаясь снять трубку и набрать номер, и оборачивался все, оглядывался, не идет ли кто, как будто кто-то мог что-нибудь дельное сказать Нефедову, помочь ему, успокоить.

Наконец вошел в темную, освещенную лишь снаружи уличным фонарем будку, постоял там с минуту, вздохнул глубоко, откашлялся и опустил монету…

Трубку сняли сразу, как только раздался первый гудок.

— Пантелеймон Севастьянович?

— Да, слушаю.

— Это… Это я, Нефедов.

Вышел из автомата опустошенный, несчастный, слегка пошатываясь от слабости и от вспыхнувшей опять боли в желудке, когда пришел домой, на нем лица не было.

— Господи, Сергей, что это с тобой? — всплеснула руками жена.

— Ничего, Клава, устал просто. Я не поздно?

— Сережа, ты уж не заболел ли, часом?

— Нет-нет, Клава, просто устал. Извини. Мне бы… прилечь…

Совсем не так воспринял совещание комиссии Нестеренко. Удивленный, рассерженный и опять повергнутый в недоумение Гецем, едва оставшись один, он вдруг увидел себя со стороны, свои сомнения. И — опомнился. Он посетовал на себя, что так легко поддался, не смог уверенно, по-хазаровски провести раз принятую линию. Еще больше укрепился в этом после очередного разговора с Хазаровым, устыдился проявленной слабости и окончательно разозлился на Геца. А ведь совсем недавно он уважал этого человека, думал, что Лев Борисович умнее других! Ах, какая глупость, какая глупость, как же он, Петр Евдокимович, умный человек, мог дать такую промашку? Опять его нахальным образом обошли, обскакали, посягнули на руководящую роль, заставили эти глупые слова сказать: «Делайте, что хотите, не нужно мне это председательство». «Хазаров-то, Пантелеймон Севастьянович, небось уж не допустил бы такого! Стыдно тебе, Петр, стыдно!..» Нестеренко полночи ворочался, не мог уснуть, и было у него горячее желание встать, пойти, навести наконец порядок в своей комиссии, заставить их всех пятерых, к чертовой матери, составить акт такой, какой нужно для дела.

В захолустной голове Сыпчука сквозняк, поднятый Гецем, тоже в общем-то не наделал большого переполоха. В тот же вечер он, Сыпчук, смотрел по телевизору футбол, а в воскресенье выехал за город, в местечко, которое давно присмотрел, — там осушали болото, корчевали пни, и было где поискать замысловатые фигурки, игру природы. И о бумагах не думать.


Молодому отцу Пете вообще было не до рассуждений на высокие темы. Жена его прихворнула, пришлось самому хлопотать по хозяйству, да и от институтской программы никуда не денешься: ведь пока Петя ездит с комиссией, ребята там занимаются, слушают лекции, скоро начнутся контрольные… Короче, Петя как вышел после того совещания, был еще пылок и полон любовью к правде, а как попал домой, так очутился словно в другом мире и опомнился лишь тогда, когда нужно было идти в понедельник на лекции…


А сам же Лев Борисович Гец, едва уйдя с совещания в субботу, едва опомнившись — что это нашло на него? — почувствовал себя так плохо, как уже давно не чувствовал. Что он действительно за мальчишка? Вот уж не ожидал от себя… Словно кто-то другой говорил за него… Дорого может стать такая несдержанность.

Он шел по бульвару, глядя на деревья, и листва их мельтешила в глазах, и не за что было зацепиться, и как за глотком свежего воздуха Лев Борисович посмотрел выше, на оливковое вечернее небо, — самого́ низкого солнца не было видно, лишь до высоких макушек деревьев доставали его прямые, негнущиеся лучи…

«Что будет, что же теперь будет?..» — в смятении повторял про себя Лев Борисович, и никто из тех, кто был знаком с главным инженером СУ-15, не признал бы сейчас в этом сутулящемся человеке высокомерного, интеллигентного Геца…


И только, пожалуй, на одного Старицына выступление Геца в субботу произвело действительно сильное и не угасшее сразу впечатление. Он действительно жаждал справедливости.

Хотя, если уж сказать честно, эта жажда справедливости была все же несколько абстрактной, больше эмоциональной, чем логической. Все-таки трудно было ему согласиться, что стоит так переживать из-за каких-то озеленителей.

ГЛАВА XVII

С того злополучного дня, когда в великолепное солнечное утро к нему в кабинет вошла эта грозная и подленькая пятерка, а вернее — шестерка, а днем пришлось, как мальчишке, возить троих идиотов на объект, в дом отдыха нефтяников, Михаил Спиридонович Бахметьев развил бурную деятельность.

Он сразу сообразил, что совсем сухим из этой лужи не выберется.

Он рассуждал так. Бухгалтер Соломон сел как миленький — здесь ему и мудрость хваленая не поможет. Но если Соломон — это одно, то Бахметьев — совсем другое. Раз засыпали бухгалтера, — значит, попался и начальник, ничего не поделаешь. Из документов эта компания вытянет все, что им надо, ясно. То, что они, дураки, ездили качество проверять, — чепуха. За качество шкуру не спустят, тем более что ведь передовое в городе СУ-17? Передовое! То-то вам и оно. Вообще-то уж, если говорить по чести, то они, подлецы, должны Михаилу Спиридоновичу в ноги кланяться. Кто вытянул управление из болота, в котором оно располагалось до его прихода, будучи еще под началом Феофана Власьевича Фомушкина — блаженной памяти начальника, ныне ведающего плановым отделом у Бахметьева? Кто заставил всю эту братию работать? Кто, черт побери, вывел управление на первое место? А? Сволочи! Где справедливость? А если премии и всякая там чепуха — так ведь это же по заслугам ему, Михаилу Спиридоновичу, приходится! Конечно, переборщил слегка, ну так кто же это знал, что придут вот так, нагрянут с бухты-барахты? И Иван-то Николаевич тоже — неужели ему ничего неизвестно было? Что-то не верится… Или он недоволен чем-то? Ах, Ванька, Ванька, разве так дела делаются?..

И первое, что пришло на ум, — отстранить временно Галю. А так как официально сделать этого было нельзя, то оставалось еще одно средство: попросить ее взять бюллетень. Галя, конечно, была не в курсе всех дел, а со своим непоследовательным женским характером она могла бы, пожалуй, здорово напортить во время этой ревизии. Галя, конечно, толковая женщина, но держал он ее в главных инженерах исключительно из соображений удобства — свой человек и во все дырки не лезет, верит на слово. Да еще диссертацию защитит — ей полезно, женщина одинокая, с ребенком… А Лисняк и Омельченко великолепно со всеми ее делами справлялись. Ну, не со всеми, конечно, а то, что она не успевала.

Галя — первое. Затем он сам лично поехал к брату, Ивану Николаевичу Мазаеву. Тот, как ни странно, уверил, что сам ничего не знал. Михаил Спиридонович поверил, пожалуй. Какой смысл был Ивану всю эту кашу заваривать? Ясно: никакого. Но он сам пообещал этим делом заняться и сказал, что все будет в норме, пусть Михаил Спиридонович не паникует. Он вроде бы даже здорово рассержен был: «Как?! На передовое управление руку подняли? Работай, Михаил, работай спокойно, мы с этим делом разберемся…»

Когда на следующий же день Иван Николаевич позвонил Бахметьеву и сказал, что все началось с анонимки, Михаил Спиридонович разволновался. Какая же это сволочь завелась среди его людей? Он начал перебирать в памяти всех, кого знал. Рабочие? Это он отбросил сразу. Хотя… Ибрагимов. Да уж не Ибрагимов ли? И он вызвал Ибрагимова.

Как ни пытал он этого чернявого хитреца, как ни ловил, ни в чем не признался Ибрагимов, и, главное, сам Михаил Спиридонович почувствовал: не то! Не Ибрагимов подлец. А кто же тогда? Кто?.. Из управления тоже вряд ли. Лисняк? Нет, он не такой дурак. Авдюшин? На Авдюшина он давно зуб имел: выступал этот прораб против него в свое время, может, теперь решил за старое взяться?.. Но Авдюшина не так легко расколоть — хоть и губастый, однако мужик упрямый. Вызвал он Авдюшина в субботу, попытал немножко. Ничего не сказал мужик, кроме «нет», молчал всю дорогу. Может быть, Агафонов?

Так и не выяснил Михаил Спиридонович этого вопроса и решил отложить пока и заняться им после. Если, конечно, удастся вывернуться из создавшейся катавасии. Не удастся — черт с ним, была не была, где-нибудь уж ему подыщут работку. Не посадят же. Ну, на другое место переведут.

Все-таки больше думал Михаил Спиридонович, что обойдется. Головой, правда, соображал, что дело дрянь. Но вот сердцем чувствовал, что выплывет. Везло ему в жизни. Смелость города берет. Возьмет и на этот раз.

И на третий день, несмотря на то что плохи уже дела были, Михаил Спиридонович как раз и успокоился.

А дальше уж и совсем легче стало: Иван позвонил…

Все же взял из сберкассы денег побольше: на всякий случай. Мало ли что! А вечером Лисняка, Фомушкина, Омельченко и Уманского в ресторан повел: дружба должна быть крепкой.

На четвертый и пятый день он уже почти вошел в свою обычную колею. Хотя, конечно, сосало что-то под сердцем — нет-нет да и приходилось подумать. Пришел он, например, на пятый день утром в свой кабинет, сел за стол, потянулся, зевнул, спокойно, протяжно, сладко, подумал, с чего же начать этот день, что он принесет ему, как лучше на работу настроиться… И вдруг вспомнил об этой ревизии. Ах, чтоб вас!.. И всякое настроение пропало к работе, не ощущалось уже свободы, без которой и жизнь-то не в жизнь. Ах, пропадите вы пропадом со своей ревизией, со своей анонимкой! Подленькие, приехали, понимаете ли, исподтишка и роют, и роют… Ну как тут можно работать, как план выполнять?.. Мешают, мешают работать. Палки в колеса…

И гнусно на душе стало, скучно. Хоть пойди и залей горе чем-нибудь этаким. Но — нельзя. Терпеть надо, терпеть, ничего не поделаешь.

И — терпел. Здорово он проштрафился, недоглядел, серьезное может быть наказание, но ведь кто его знает: может быть, и пронесет?..

Однако гораздо хуже и неуверенней чувствовал себя Соломон Иванович Барнгольц, главный бухгалтер. Всю жизнь — и сейчас, и раньше — был он как на краю пропасти: и ветры дуют, и снег, и ничего не поймешь. Одно только ясно: нужно держаться, цепляться за эту узенькую тропинку, как придется, любыми средствами. Вот и теперь…

Дома были у него жена, и сын, и жена сына, и мать жены, и маленькая собачка. Всех их любил он какой-то мучительной, необъяснимой любовью. Больше всех сына, потом жену. Меньше — маленькую собачку, потом мать жены, свою тещу, а еще меньше — жену сына, сноху. Счастлив был, что кончил сын институт, хотя, конечно, при поступлении не обошлось без его, Соломона Ивановича, посильной помощи. Был теперь сам он серьезно болен, оставалось тянуть от силы года три, это он понимал, но был он теперь уже и спокоен: сын вырос, инженером стал, женился, квартирка есть, хоть и маленькая, но отдельная, обстановка — как у людей, и на сберкнижке кое-что на первое время, когда он умрет. Любил он, придя с работы, посидеть перед телевизором, поиграть с собачкой, почитать газеты, исподтишка наблюдая за всеми домашними — как они ходят, что делают, любит ли сноха сына, любит ли сын ее. Трудно было узнать в нем тогда холодного и расчетливого бухгалтера, о котором даже Хазаров знал и считал хитрым и сильным.

Да и был ли он хитрым и сильным? Ведь сам Соломон Иванович искренне не считал себя ни хитрым, ни сильным. Ну уж если насчет хитрости — это куда ни шло, это еще ладно, а вот уж сильным… Смешно! Стал бы он, Барнгольц, в этой старенькой маленькой квартирке ютиться да на мизерную бухгалтерскую зарплату жить… Нет, вовсе он не сильный, слабый он, если уж самому себе признаться, очень слабый, в том-то вся и беда. Потому-то и может обидеть его каждый, кому это ни придет в голову.

Так и обидит его Михаил Спиридонович Бахметьев, это уж ясно. Сам-то он выплывет из этой неприятной истории, выплывет. А вот Соломона Ивановича, главного исполнителя его, начальника управления, суровой воли, потопит. Непременно потопит. Ни связей таких, ни уверенности, как у Бахметьева, у главного бухгалтера нет. Сам затащил он его на эту работу, соблазнил заработком, а теперь бросит в беде.

В этом Соломон Иванович Барнгольц был уверен почти.


Когда Ивану Николаевичу Мазаеву секретарша передала о звонке из СУ-17, он не придал этому значения. Что могло понадобиться Михаилу? Ерунда какая-нибудь. Вечно он клянчит. У Ивана Николаевича дел было столько, что заниматься звонками, пусть даже и от двоюродного брата, просто не было времени.

Однако когда чуть позже его соединили лично с секретаршей Бахметьева «по неотложному делу» и та сказала ему, что в СУ-17 пришла ревизия, и пришла внезапно, он так и вскинулся. Этого еще не хватало!

— Откуда ревизия? — сдержанно спросил он.

— От Хазарова, — пролепетала растерянно секретарша.

«Ах скотина — Хазаров! — в сердцах подумал Иван Николаевич. — Ну, погоди, посчитаемся!» И повесил трубку. Звонить Хазарову не стал — пусть сам звонит. Пусть теперь вывертывается. Иначе дело примет более крутой оборот. Предательства прощать нельзя.

Вечером первого дня к нему приехал Михаил, рассказал, как и что.

Все равно Иван Николаевич решил пока ждать.

И дождался.

Хазаров позвонил ему во второй половине второго дня.

— Иван Николаевич? Приветствую вас. Хазаров.

— Чувствую, что вы, Пантелеймон Севастьянович. Здравствуйте.

— Как поживаете, Иван Николаевич? Как насчет обязательств к Седьмому ноября?

— Работаем, стараемся, Пантелеймон Севастьянович. Самое горячее время.

— Да, к слову будь сказано. Вы, конечно, знаете про СУ-семнадцать у Бахметьева? Там сейчас наша комиссия работает. Пока еще трудно что-то определенное сказать, но есть неувязочки. Очень неприятно — они ведь в передовых числятся… Я хочу, чтобы вы были в курсе дела.

— Да, да, слышал, слышал. Недоглядели ребята, есть у них грех, есть. Я уж этого Бахметьева пропесочил как следует. Надо наказать, надо. Озеленители, самая последняя, так сказать, стадия, витрина, что называется, а они так… Зря мы им знамя вручили, зря! Да ведь кто знал, Пантелеймон Севастьянович!

— Вы времечко не найдете ко мне заглянуть, Иван Николаевич? — спросил Хазаров. — А то к вечеру бы. Или я к вам?

Договорились на завтра. В кабинете Хазарова.

Хазаров был доволен разговором. Иван Николаевич — тоже.

Вообще Мазаев не мучил себя, как некоторые другие, рассуждениями высокими, но бесполезными. Дело для него было прежде всего. Что такое справедливость? Такого вопроса он себе не задавал. В одном Иван Николаевич был твердо уверен: работа — главное. А то ведь что получается? Один будет вкалывать, себя не жалеть, вставать ни свет ни заря, мозгами ворочать, а другой проспит все на свете, в голове почешет, зевать будет, когда нужно действовать, а не зевать. Сам Иван Николаевич добился всего, что у него есть, своими руками.

Никто не помог ему в тяжелую для него минуту. Своими собственными силами он из низов вышел в люди, стал человеком. И горе тому, кто стоял теперь на его пути. Горе тому, кто хотел отнять у него то, чего он достиг своим трудом. Своим собственным, честным трудом.

Любил он поесть и попить, никогда ничем не болел, был приземист и силен. А самое главное — умел делать дело и ладить с людьми. Он всегда точно угадывал, чего человек хочет. И какое у него слабое место. Много людей было обязано Ивану Николаевичу, многим он оказал в свое время услуги.

Брата Михаила он слегка презирал. Бахметьев приходился ему двоюродным братом по матери, и были они ровесники, в одном месяце одного года родились, оба начали на ровном месте, а вот, поди ж ты, достиг Иван Николаевич такого, чего Михаилу во всю свою жизнь не достигнуть. А почему? Потому что, как вол, работал всю жизнь.

В кабинете Хазарова в общих чертах и было все решено. Правда, позже, на следующий, четвертый, день из обстоятельного разговора с Бахметьевым Мазаев выяснил для себя еще одну деталь. И дал дельный совет. Это облегчило задачу.

На доклад во вторник Мазаев шел в спокойствии и уверенности.

ГЛАВА XVIII

Первым выступил Нестеренко.

Как и на совещании в субботу, он начал говорить об «отдельных случаях нарушений», о том, что кое-что делалось «не всегда законно, но тем не менее, несмотря на несомненные просчеты в работе СУ-17, нужно признать, что» и т. д. Однако сейчас его выступление в присутствии Хазарова и Мазаева было гораздо более гладко и закругленно. Накануне он хорошенько поработал над текстом, приложил свою компетентную руку и Хазаров.

Только было и новое в речи Нестеренко.

Гец, слушая, не поверил поначалу своим ушам.

— Нами была детально проверена документация за второй квартал прошлого и первый квартал нынешнего годов. План по этим кварталам в основном выполнен, но вот премия, как мы с достоверной точностью выяснили, присуждалась…

Проверено ведь было не два, а пять кварталов, и причем как раз в трех из них план был не выполнен, а прогрессивка выплачена — в тех, о которых, видимо, и не думал упоминать Нестеренко. «Хорошенькое начало», — подумал Гец.

В кабинете Хазарова за длинным столом собралось тринадцать человек, не считая стенографистки, которая скромно примостилась в уголке за маленьким столиком. В число тринадцати входили: Хазаров, все шесть членов комиссии, Мазаев (член бюро), Богоявленский (член бюро), Раскатов (парторг СУ-17), Уманский (член партбюро СУ-17), Бахметьев и Лисняк. Состав этот был детально продуман Хазаровым накануне.

Открывая это небольшое собрание, Хазаров сказал, что они собрались здесь в связи с проводившейся на днях «маленькой ревизией СУ-17». Затем он предоставил слово председателю комиссии — Нестеренко — с тем, чтобы тот «коротко, но детально» изложил результат «пятидневной напряженной работы комиссии». Слушая Нестеренко, глядя на людей, сидящих за столом, четко представляя себе каждого в отдельности, роль каждого, он не мог скрыть внутренней радости, гордости за то, что сумел так умно и хитро организовать дело, несмотря на большой риск, довести его до конца, и вот сейчас, вот сейчас, как полководец, выиграет, уже выигрывает, последнее сражение. Пусть кажется мизерной эта затея с ревизией, пусть он ничего особенного не добился ею, но она дала ему повод еще раз проверить себя, почувствовать свою силу, свои организаторские способности, свое знание человеческой психологии. А это все было совершенно необходимо в его деятельности, в его предстоящем пути — предстоящем, потому что сейчас он был лишь в начале его.

И несмотря на то что продумано все было самым тщательным образом, в центре внимания Хазарова сейчас был один человек, одна фигура, которая расположилась по правую руку от него, через пять человек, на противоположном конце стола. Худощавое лицо, плечи и руки главного инженера из СУ-15, наивного правдолюбца-крикуна, который так несдержанно и так неуемно вел себя на совещании в субботу. «Ну-ну, посмотрим, на что вы способны, товарищ Гец», — с удовольствием думал Хазаров и мысленно представлял, как поднимется этот Гец и начнет говорить, — поднимется и начнет говорить он только после выступления Богоявленского — это раз. И после его выступления встанет Уманский, а может быть, и сам Мазаев или Богоявленский опять. И чего не сделают они, не смогут сделать — если не смогут! — то сделает уже сам Пантелеймон Севастьянович, он, Хазаров, и всем присутствующим здесь покажет, что такое настоящая убежденность и как надо работать с людьми. И все увидят это — и Мазаев, и Уманский, и Богоявленский, и сам Гец — умная голова… «Ты захотел встать на моем пути, — думал Хазаров, поглядывая на Геца, — и мы посмотрим, во что это для тебя выльется, посмотрим…»

Тем временем Нестеренко читал свой текст, напирая в основном на премии, качество и чуть-чуть на перепроцентаж, который вызван, по всей вероятности, не злым умыслом, а просто «недостаточной технической ориентацией специалистов СУ-17». Он так и не упомянул о трех неблагополучных кварталах.

Сразу после выступления Нестеренко слово было дано члену бюро Богоявленскому. Нестеренко еще сесть не успел, а Богоявленский уже встал, и Гец заметил, как Хазаров, сидящий почти как раз напротив, на дальнем конце стола, метнул сюда, в сторону Геца, осторожный, внимательный и хитроватый взгляд.

Богоявленский, лысый, полный, с одутловатым капризным лицом, встал, обвел всех сидящих долгим растерянным и каким-то обескураженным взглядом. Казалось, он вот-вот пожмет плечами и скажет: «Слушайте, что вы от меня хотите? Оставьте в покое человека…» И он действительно начал с того, что пожал плечами, слегка развел руки и сказал негромко, как бы удивляясь:

— Ну, товарищи!..

И замолк.

Хазаров, держа в руках карандаш, откинулся на своем стуле, слегка зажмурил глаза и весь отдался предстоящему наслаждению. Слушать Богоявленского была его слабость.

Иван Николаевич Мазаев, сидевший до этого, как глыба, поднял голову и с легкой улыбкой, явно доброжелательно, хотя с оттенком презрительности, но тоже с интересом смотрел на Богоявленского.

А тот, помолчав несколько секунд, поразглядывав удивленно сидящих за столом, опустил руки, еще раз пожал плечами и, слегка запинаясь от растерянности, подыскивая нужные слова, не спуская с сидящих глаз, продолжал:

— Ну, товарищи… Слушал я, слушал председателя комиссии Петра Евдокимовича Нестеренко и — удивлялся… Да, удивлялся!

Последние слова Богоявленский произнес неожиданно громко, фальцетом, и уже праведный благородный гнев звучал в его голосе.

— Да, я удивлялся, товарищи… — повторил он, уже гораздо тише, как бы сдерживая ту бурю чувств, которая кипела в его груди. — Такое передовое управление… — Голос его стал еще тише, совсем тихим, почти шепот. — Первое управление в городе! — неожиданно крикнул он.

И тут его словно бы прорвало: не сдерживаясь уже, давая волю переполнившему его гневу, он говорил — говорил страстно, убежденно, в беспредельном негодовании обрушивался он на «товарищей, которые забыли, что такое государственная и партийная! — да, партийная! я не побоюсь этого слова! — честь!..».

— …Когда вы, товарищ Бахметьев, получили в свои руки — вот в эти самые руки — Красное знамя, переходящее Красное знамя, символ чести, символ настоящей большой работы!.. — когда вы, товарищ Бахметьев, получали его, как вы могли, как вы только могли касаться его своими руками?! Это нескромно! Это… это… преступно… — выговорил он с трудом, мучаясь, как бы едва ворочая пересохшими губами. — Это почти преступно… — повторил он скорбно и замолчал.

Было тихо. Чирикнула какая-то птичка за окном. Богоявленский аккуратно передвинул блокнот, который лежал перед ним. Авторучку.

— Да, товарищи, — сказал он наконец, — все это ужасно — то, что мы слышали здесь с вами… Ужасно… Мне просто не верится. Скажите, Бахметьев, как же дошли вы до жизни такой, как вы могли так поступать? Я ведь знаю вас давно и не скрою, что вы мне… вы мне симпатичны, да, вы были мне симпатичны, но я ведь просто не знал… И никто из сидящих здесь не знал, что вы… что вы можете пойти на такое… Неужели это все правда — то, что нам только что рассказали? Неужели правда? Нет, не верится, просто не верится… Но документы есть документы! Вы, Бахметьев, воспользовались тем доверием, что вам было оказано, своим служебным положением воспользовались вы в своих личных, корыстных целях! Как вы могли это сделать, Бахметьев? Ведь вы же… Все в конце концов знают, это ни для кого не секрет, что до вас Управление по озеленению плелось в хвосте, что вы хороший организатор, что вы, как никто другой, смогли возродить этот коллектив, вдохнуть в него жизнь… Эх, Бахметьев, Бахметьев… Сейчас, когда по всей стране идет такая борьба за мораль, за нового человека, за светлое будущее, за — я не побоюсь этого слова: за великое будущее!.. — вы… Премии… Материальная помощь… Качество… Неужели вы, такой опытный человек, не могли уследить за качеством работ, а? Ведь это так важно для наших людей, для населения нашего города, — эстетика быта. А вы…

Богоявленский говорил, и люди, сидящие за столом, с большим вниманием слушали его. Поначалу, когда слушатели еще вдавались в смысл, в логику его речи, поначалу еще могла обратить на себя внимание какая-то неотчетливая предвзятость, необоснованность выводов, чрезмерная, до фарса, эмоциональность. Поначалу даже было смешно. Но чем больше говорил Богоявленский, тем меньше уже, как это ни странно, обращали на себя внимание такие вещи, как логичность или нелогичность. Тем больше люди, незаметно для себя самих, поддавались музыке его речи, словно гипнозу, таяла и таяла первоначальная недоверчивость, и уже вариации его голоса ласкали слух, хотелось слушать еще, и все, что он говорил, казалось необычайно правильным, очень существенным. А одутловатое капризное лицо Богоявленского уже становилось вдохновенным, красивым по-своему: румянец возбуждения появился на щеках и неподдельным пафосом горели глаза…

Когда Богоявленский кончил говорить и сел — закончил свою речь он на полуслове, скорбно разведя руки и задохнувшись от справедливого, возвышенного негодования, — воцарилась тишина. Странным казалось, что нет аплодисментов.

Даже Лев Борисович Гец, давно понявший, что это собрание — его печальное Ватерлоо, даже он поддался гипнозу человеческого голоса, даже он не мог не оценить талант Богоявленского.

В наступившей тишине как-то совсем кисло, надтреснуто, серо прозвучал чуть хрипловатый голос Хазарова:

— Ну, товарищи, кто хочет выступить?

Следующим попросил слова Бахметьев.

Бахметьев встал, помялся, как большой, нашкодивший ребенок, и с виноватым, так не подходящим к его крепкой фигуре и мужественному лицу видом начал говорить о том, что он конечно же признает все свои ошибки, что он очень виноват, очень. И потому, что все еще находились под впечатлением речи Богоявленского, и потому также, что Бахметьев, сам, видимо, тоже находящийся под впечатлением этой речи, говорил как-то очень естественно, трогательно даже, почти по-юношески, многие начали проникаться симпатией к раскаявшемуся парню. Да полно, стоит ли действительно шум поднимать из-за такой ерунды, зачем нужны какие-то наказания, порицания? Ведь видно же, что все понял парень, раскаивается и такого больше делать не будет…

Бахметьев все сказал, сел. Поднялся Уманский.

Начальник второго участка СУ-17 Уманский, как и Мазаев, был человеком дела. В свои тридцать пять он считал, что достиг еще слишком малого. Но у него все впереди. Он был членом партбюро СУ-17, и его прочили в парторги вместо нынешнего Раскатова. По линии производственной он считал себя вполне подходящим для поста главного инженера Управления по озеленению.

Поэтому, получив слово, он начал сразу о деле.

— Хотя я и не принадлежу к числу руководящих людей в Управлении семнадцатом (я всего только начальник участка), — сказал Уманский, — однако со своей стороны я должен сказать, что большая доля вины за те проступки, о которых здесь говорили, лежит на человеке, который здесь, к сожалению, не присутствует. Ни в коей мере я не хочу обвинять лично этого человека и только его, разве что в некоторой, я бы сказал, нескромности, но тем не менее я не могу не сказать о том, что такая большая организация, как это управление, имеет право на то, чтобы иметь достаточно квалифицированный высший инженерный состав. Председатель комиссии говорил в своем выступлении о недостаточной технической ориентации инженерного состава, что в свою очередь…

По крайней мере десять из двенадцати слушающих сразу поняли, о ком идет речь, и это почти для всех явилось неожиданностью. Даже для Хазарова.

То, о чем говорил сейчас Уманский, как раз и было навеяно тем дельным советом, который дал Мазаев Бахметьеву.

Идея Мазаева заключалась в следующем.

Исходя из жизненного опыта, из опыта своей борьбы, Иван Николаевич считал, что в каждом таком деле, когда затронуты интересы сторон, а безобидный компромисс сомнителен, кто-то должен пасть — кто-то, олицетворяющий наиболее слабое звено одной из сторон. Без жертв в таких случаях не обойтись, это ясно.

Кто-то ведь должен пасть в результате такой разгромной ревизии? Должен. Весь вопрос заключается в том, кто. Делать козлом отпущения Барнгольца просто неумно. Если судить Барнгольца и предположить, что тот не сумеет отвертеться — хотя он и хитрый гусь! — то каждый сможет сказать, что главный бухгалтер находился под руководством и контролем начальника СУ, а следовательно, вина Бахметьева очевидна. Да и кто же поверит, что делал все бухгалтер на свой страх и риск! Осудить Барнгольца, — значит, признать результат ревизии справедливым. Где Барнгольц — там и Бахметьев, как ни верти.

А вот если признать плохое… вернее, так: «не всегда хорошее» качество работ и нескромность начальника управления в присуждении премий, да еще слабое техническое руководство, то… Ведь в конце концов все знают, что главный инженер Нечаева слишком молода для такого поста, неопытна, да и здоровье слабое…

Самое же главное, что дело от этого только выиграет. Бахметьев и Барнгольц уже получили хороший урок, зарываться теперь не будут. Люди они стоящие, работать могут, об увольнении их из СУ-17 и думать нельзя. Главный же инженер Нечаева слишком молода и недостаточно компетентна, это давно известно. А потому…

Конечно, Мазаев улавливал некоторые моральные издержки в своей идее. Но он считал, что вовсе не он виною такому положению вещей. Вина за это пусть целиком ляжет на плечи Хазарова, затеявшего неблаговидную авантюру с комиссией. И если у Хазарова есть хоть капля совести, то пусть душа его примет тяжесть греха.

Душа Хазарова согласилась принять. На том и порешили.

Бахметьев же утешал себя тем, что Галя еще молода, у нее еще все впереди, а он со своей стороны, если вся катавасия закончится более или менее благополучно, использует свои связи для того, чтобы помочь ей…


Первой мыслью Хазарова, когда он понял столь прозрачный намек Уманского, было: это ведь ни к чему, они и так сделают все как надо. Уманский не был ни во что посвящен, и его заявление несколько ошеломило Хазарова. «Вот, шельмец, своей головой додумался!» — восхитился он. Взглянул на Мазаева. Тот ответил Пантелеймону Севастьяновичу успокаивающим движением век: «Молчи, мол, все правильно, пусть говорит». И осторожный Хазаров подумал, что раз спокоен Иван Николаевич — пусть будет так, тем более что это делает задачу еще более легкой.

Уманский все сказал. Сел.

Поднял руку, прося слова, Илларион Генрихович Лисняк, заместитель начальника СУ-17, заместитель Бахметьева.

Прежде чем дать ему слово, Хазаров мельком глянул на Геца. Лев Борисович сидел бледный, болезненный, длинные худые руки его безвольно лежали на столе.

— Пожалуйста, Илларион Генрихович, ваше слово, — сказал Хазаров.

Высокий, худой, с мохнатой растрепанной шевелюрой, Лисняк начал тихо, совсем тихо — так, что даже стенографистка вынуждена была со своего места сказать ему:

— Чуть-чуть погромче, пожалуйста, будьте любезны…

— Я, товарищи… — говорил Лисняк, — я являюсь заместителем Михаила Спиридоновича Бахметьева… Я, конечно, готов… Готов разделить всю вину, взять свою долю вины… На себя… Но вот насчет Галины Аркадьевны Нечаевой… я скажу, что… неправильно все это вы говорите, Уманский… Конечно, она да… молода еще слишком… опыта такого конечно же… нет… но…

Пришло время поразиться Бахметьеву. Чего-чего, но уж такого Михаил Спиридонович не ожидал. Лисняк был его второй правой рукой, по линии производственной, после Барнгольца, который вел финансово-отчетную, и вообще Лисняк был деятельный, весьма практичный и деловой инженер, а тут вдруг такой вялый тон… и неслыханная дерзость! Он не мог не видеть-по выражению лица Михаила Спиридоновича, как тот относится к выступлению Уманского, так какого же черта…

Но напрасны были его опасения.

Для самого Лисняка тоже было неслыханно дерзким и неожиданным его собственное выступление — словно робкая, целомудренная, неуверенно расправляющая свои еще влажные и сморщенные, младенческие крылышки душа вдруг проглянула на миг из его деловой, практичной натуры… Но проглянула она так робко, так неуверенно, а аудитория еще была под таким впечатлением от выступления Богоявленского и раскаяния хорошего парня Бахметьева, что нечего ей было делать здесь, на этом собрании.

Да и что, собственно, произошло? Уманский упрекал главного инженера за неопытность, за недостаточную техническую подготовленность — разве не могут быть вообще справедливыми такие упреки? Какие основания есть не верить Уманскому? Ведь он изложил все так логично, так кратко и так уверенно. Ясно, что так оно и есть. Тем более ясно в свете предыдущих выступлений Нестеренко, Богоявленского и Бахметьева…

Так чего же хочет этот косноязычный растрепанный человек? Не так легко и расслышать-то, что он там говорит, садился бы уж скорее…

Когда Лисняк только начал, когда из первых отрывочных фраз ясно стало, что он, без сомнения, выступает в защиту Нечаевой, Гец почувствовал мгновенную острую симпатию к Лисняку. Он оживился, воспрянул духом, он уже голову поднял и с интересом осматривал сидящих за столом — что думают они, согласны ли с Лисняком? Но то, что он увидел, поразило его. Сыпчук едва ли не зевал, Петя, скучая, смотрел в окно, Иван Николаевич Мазаев в явном нетерпении постукивал пальцами по столу, Нестеренко полуприкрыл глаза и, казалось, чуть ли не спал, Хазаров чертил что-то карандашом на бумажке. Только два лица, пожалуй, не были равнодушны — лица Бахметьева и Старицына. На немудреном лице Бахметьева отпечаталось удивление. И только. Старицын, злясь, кусал губы, но видно было, что его больше раздражает, чем умиляет косноязычное выступление Лисняка.

И что-то надломилось в Геце.

Как-то вдруг очень четко почувствовал он, что слишком уж безразлично сидящим здесь все, что сейчас происходит. Слишком им все равно. И тот потенциал неприятия, которым он жил последние дни, вдруг исчез в нем, испарился, и разуверился в этот миг Лев Борисович даже во всемогущем законе человеческой психики.

Кончил говорить Лисняк. Сел.

Оглянулся Хазаров и понял, что все, что им одержана полная и окончательная победа. И даже во вторичном выступлении Богоявленского надобности не было.


С этого момента собрание продолжалось при почти полном единогласии присутствующих. Выступил парторг СУ-17 Раскатов, признал все ошибки, признал критику справедливой, сказал, что большая доля вины лежит и на нем, как возглавляющем партийную организацию СУ. Выступил, резюмируя, и сам Хазаров. Он заявил, что результат работы комиссии был для него весьма неожиданным, но тем не менее приходится считаться с существующим положением вещей, с фактами. Для того чтобы не допустить впредь таких нарушений и улучшить работу СУ-17, а также учитывая чистосердечное признание и раскаяние Бахметьева, Пантелеймон Севастьянович предложил прибегнуть к серьезной мере партийного взыскания по адресу начальника СУ-17. А именно: строгий выговор с занесением в личную карточку. Попросил слова Богоявленский и сказал, что «с занесением в личную карточку» — это, пожалуй, слишком, лучше просто выговор с порицанием нескромности товарища Бахметьева. Надо ведь учесть прошлые заслуги Михаила Спиридоновича, Хазаров сказал, что это все же слишком слабая мера — просто выговор, нужно, пожалуй, строгий, но, впрочем, все зависит от того, как постановит бюро. Сам он лично предлагает все-таки строгий выговор. Большинству уже надоело сидеть, хотелось скорее выйти на свежий воздух, тем более что погода за окнами стояла великолепная, и спорить никто не стал. Так и порешили: строгий выговор. Как производственная мера Мазаевым было предложено «усилить техническое руководство СУ».

— То, что мы с вами здесь решаем, — это пока неофициально, не окончательно, — разъяснил Хазаров. — Окончательным должно быть решение всего состава бюро. Но все же мне хотелось бы выявить мнение товарищей, тем более что здесь я вижу всех членов комиссии, а на бюро с материалами выступит лишь товарищ Нестеренко. Итак, я хотел бы попросить вас проголосовать относительно решения, к которому мы, кажется, пришли. Голосуют все, кроме товарищей Бахметьева и Лисняка.

И вот тогда вдруг встал со своего места Нефедов, до этого момента молчаливо сидевший между Нестеренко и Раскатовым, и сказал:

— Пантелеймон Севастьянович, я прошу слова.

ГЛАВА XIX

Придя в субботу домой после звонка Хазарову, понимающий, что дважды предал уже не только себя самого, но и своих товарищей, стыдящийся смотреть на домашних, хотя они ничего и не знали, лег Нефедов в постель в девять часов, сказавши, что очень устал за день и что неможется ему что-то, — и желудок опять болит, и давление поднялось, к перемене погоды. Лег он, попросил Клаву, свою жену, не хлопотать, не суетиться понапрасну, потому что покой лишь ему нужен — и все пройдет, закрыл глаза, сделав вид, что спит (стал уже с закрытыми глазами и совсем похож на мертвую крысу — устал за день, набегался, осунулось его и так вытянутое вперед личико), но никак уснуть не мог. А может, и ко всему прочему простудился, — насморк и раньше был, а при такой-то беспокойной работе долго ли настоящую простуду схватить.

Лежал Нефедов с закрытыми глазами, слышал, как потихонечку ходит жена и ребятишки стараются шахматами не сильно стучать и говорят меж собой вполголоса, и казалось ему, что он умирает, а они вот не заметили, так и продолжают в шахматы играть. И до слез жалко себя стало. Кому он нужен, несчастный, маленький, больной, жалкий неудачник, который и за себя-то вот не может никак постоять? То, что он совершил сегодняшним вечером, когда позвонил Хазарову, — предел падения, дальше некуда, и женщина, которая отдается по расчету, все-таки благородней, потому что она продает только себя, не предавая тем самым других людей. Хазаров фактически теперь может делать, что хочет, и скажи он Нефедову, что нужно ему ботинки почистить, Нефедов почистит, потому что то, что он сделал сегодня, гораздо хуже и унизительнее.

Ночью Нефедова опять мучили какие-то сны, а в воскресенье, когда чуть ли не насильно сунула ему Клава градусник, была у него высокая температура. Он взял бюллетень. Однако к вечеру в воскресенье температура спала. С утра в понедельник почувствовал себя Нефедов лучше. Позвонив секретарше Хазарова и сказав, что болен, на бюллетене, он надумал съездить в управление.

Черт его знает, почему он решил туда ехать, — работу свою комиссия еще в субботу закончила, никого из пяти встретить в управлении не было надежды, а все-таки сел вот в автобус и поехал…

Давно уже не бывал он так свободен, как в этот день.

Во-первых, работу, которая ему была поручена, он все-таки выполнил, как бы там ни было — выполнил, даже слишком хорошо, чересчур, и, во-вторых, к Хазарову ехать не было надобности.

Вот в коридоре управления он и встретил Нечаеву.

Собственно, как-то так получилось, что его никто и не видел, — около дверей не было никого, в коридоре попадались все незнакомые люди, рабочие, заспанного Лисняка мельком вдалеке видел, а с Нечаевой получилось так. Шла навстречу ему молодая, красивая женщина, блондинка, проходила под яркой коридорной лампой, и, может быть, не обратил бы Нефедов на нее внимания, если бы не обогнал его кто-то в этот самый момент, не подошел к женщине, не закрыл ее спиной и не обратился к ней торопливо и быстро:

— Галина Аркадьевна, здравствуйте. У меня к вам дело есть, вы не могли бы со мной поговорить сейчас…

— Извините, пожалуйста, — зазвучал в ответ ее грудной переливчатый голос. — Я сейчас очень тороплюсь, а вот если вы можете к концу дня…

И, конечно, не оставила бы ровным счетом никакого следа в голове Нефедова эта сцена, если бы не услышал он, как назвал женщину незнакомый ему человек.

А когда она быстро прошла мимо него, обдав его ветром и запахом духов, и скрылась за одной из дверей, он уже не мог так просто и независимо идти дальше, погруженный лишь в самого себя.

Его прямо-таки резанула мысль, что ведь это и есть женщина, которую, по всей вероятности, хотят уволить, судя по субботнему выступлению Нестеренко. И увидел Нефедов, что слишком как-то не подходит она для этого.

Вспомнил он выступление Геца и документы, из которых видно было, что виноват во всем конечно же Бахметьев, как дважды два, а главный инженер управления, в сущности, ни при чем.

Долгое время ходил Нефедов как неприкаянный, а в обед в ресторане «Луч» — нашлась, к счастью, в кармане трешка — встретил прораба из СУ-17 и разговорился с ним.

Странное дело! Едва знакомые до этих пор люди, они вдруг почувствовали родство. «Все пробовал, — сказал Авдюшин. — И на собрании пытался выступить. Ничего не получается. Да я ведь не оратор… Уходить опять думаю, что поделаешь. А ревизия… Мы все думаем: с чего бы? По секрету скажу: мы ведь письмо в Контроль посылали. Без подписи. Уж не с него ли? Сейчас думаем — чем кончится? Изменится ли что-нибудь?»

И уже на второй план отодвинулась Нечаева. Открылась Нефедову вся картина, стала ясной, просветление наступило. Не в Нечаевой дело, может, даже и не в Авдюшине. Не в наказании или ненаказании Бахметьева и Барнгольца. В правде. Есть ведь, кроме всяких там рассуждений, правда, обыкновенная человеческая правда, которую всегда надо сказать, иначе куда же? Как дальше жить? На что полагаться? Простить можно, это, может, даже хорошо, если простить, но с правдой как же? Само собой утрясется, высветится, главное — правду сказать. Без нее какая жизнь? И даже анонимку Авдюшину он простил.

Первое решительное у Нефедова: пойти к Хазарову тотчас. Застать его на месте, дождаться или поискать. И сказать. Вот так просто, по-человечески и сказать. Поняв, однако, что можно ведь и прождать весь день и растерять пыл — он знает себя, надолго не хватит, — решил он ехать вечером к нему домой, раз уж завел Хазаров такой обычай. Однако по мере приближения вечера сильно засомневался Нефедов. Что именно будет он говорить Хазарову? Выслушают ли его, не выставят ли просто-напросто за дверь? Какое, вообще-то говоря, право имеет он на домашний визит? Что будет говорить, как?

И не пошел.

Однако за ночь муки Нефедова не утихли. А к утру начала его бить нетерпеливая дрожь. Странно чувствовал он себя, как-то механически. Не позавтракал, только пустого чаю выпил и в десять вместе со всеми был на докладе комиссии.

Когда еще только вошли в кабинет Хазарова и рассаживались и поджидали тех, кто опаздывал — Мазаева с Бахметьевым и Лисняком и Богоявленского, — Нефедов безнадежно пытался унять противную дрожь — даже плечи его передергивались непроизвольно, словно от холода, — но потом, когда сели все и после вступительного слова Хазарова начал читать Нестеренко свой доклад, разом успокоился Нефедов, размяк, словно после долгого ожидания окунулся в теплую ванну.

То, что говорил Нестеренко, никак не волновало его — разве что запоминалось автоматически, пока он, обмякши, приходил в себя и осторожно оглядывал всех присутствующих. Он заметил бледное и слегка осунувшееся лицо Геца, и это было первым толчком из внешнего мира. Он прислушался и понял: Нестеренко говорит и будет говорить только о двух кварталах, исключив остальные три. Ясно.

Далее он заметил растерянное, силящееся что-то понять лицо Сыпчука, капризно надутые губы Богоявленского, мощный загривок застывшего в неподвижности Мазаева и торжествующую свободную позу Хазарова. Хазаров, слушая Нестеренко, откинулся на спинку кресла, широко разбросав по столу руки, глаза его были полуприкрыты, и ноздри шевелились едва-едва, что говорило о настроении мирном, благостном.

Сам Нефедов, потихоньку разглядывая сидящих, сохранял позу спокойную, чуть сгорбленную, и из-за своей хилой комплекции был почти незаметен рядом с пророкоподобным, стоящим и говорящим Нестеренко и навалившимся с другой стороны на стол чернявым Раскатовым. Когда выступал Богоявленский, он почти и не слышал его, зная, что роковая минута близится, непрестанно сглатывая слюну, чтобы быть в полной готовности. За Богоявленским поднялся Бахметьев, за ним Уманский, потом Лисняк, и, не улавливая слов, поняв лишь главное — что Лисняк защищает! — он уже догадался, что вот сейчас, да, сейчас, вот только закончит Лисняк, выступит Гец, поддерживая его, наступит коренной перелом, и тогда, в этот решающий момент, он, Нефедов… Но что это?

Гец, по всей видимости, и не думает выступать. Хазаров специально выждал паузу после выступления Лисняка. Встал рядом, слева от Нефедова, Раскатов долго говорил что-то. Лицо Геца, сидящего в дальнем углу, стало совсем безразличным, далеким. Вот сел Раскатов, заговорил справа от Нефедова Хазаров, медленно заговорил, словно нехотя, разморенный. Когда он замолчал, вскочил Богоявленский, сказал несколько трескучих фраз, кивнул согласно Хазаров, проговорил что-то, и наконец до сознания Нефедова дошли его последние, умиротворенные и спокойные, неспешные слова:

— …Голосуют все, кроме товарищей Бахметьева и Лисняка.

И в один этот миг вдруг показалось Нефедову, что летит он с горы, летит в пропасть. Холодная ясность в голове, перед глазами — бледные пятна лиц. И тогда встал он, собрав силы, и, вздохнув судорожно, сказал:

— Пантелеймон Севастьянович, я прошу слова.

ГЛАВА XX

В первые секунды никто не заметил его порыва.

Мазаев, сидящий как раз напротив Нефедова, спокойно и уверенно поставил выпрямленную в кисти правую руку локтем на стол, как припечатал; Богоявленский дернул свою вверх над самой своей лысой головой, чуть не задев Старицына, который сидел справа от него и не торопился пока с поднятием руки. Так же, как, впрочем, и Петя, расположившийся справа от Старицына. Сыпчук, сидящий слева от Мазаева, между ним и Хазаровым, протянул было робко свою руку, но, заметив вставшего Нефедова, тотчас ее убрал. Этот фланг стола был как раз напротив Нефедова, и потому он отчетливо видел всю картину, не замечая того, что было слева от него, на другом фланге.

Стоя он был почти такой же, как Нестеренко сидя, и это вполне естественно, что никто, кроме Сыпчука, в первый момент не заметил его.

Тогда Нефедов не очень громко, но уверенно хлопнул ладонью по столу и, глядя на Хазарова, повторил еще раз:

— Пантелеймон Севастьянович, я прошу слова.

На этот раз голос его был спокойнее.

Хазаров медленно повернул к нему свою лоснящуюся голову и, подняв правую руку на уровень груди, повернув ее ладонью к сидящим за столом, как бы успокаивая их, очень вежливо и даже как бы сердечно, обращаясь к Нефедову, проговорил:

— Вы что-то хотите сказать, Сергей Петрович? Пожалуйста. Подождем минуту с голосованием, товарищи…

Сидящий справа от Нефедова Нестеренко скрипнул стулом, всем телом повернувшись к Нефедову, Сыпчук вытянул шею, а Мазаев медленно опустил поднятую было руку и с удивлением поднял свои глаза на Нефедова, стоящего как раз напротив него, через стол. И ощупал его неспешным взглядом.

Прошло секунд пять, не больше, но так неожиданно и так странно было заявление Нефедова, что казалось, будто его молчание затянулось.

— Вы что-то хотели сказать, Сергей Петрович? — повторил Хазаров спокойно. — Пожалуйста, мы слушаем вас.


Когда Нестеренко, читая свой доклад, упомянул только два квартала из пяти, подвергшихся ревизии, забыв как раз о тех трех кварталах, в которых и были обнаружены самые большие нарушения, Сыпчук не мог скрыть своей обескураженности. Ведь именно в тех трех были серьезные нарушения и именно на них с самого начала своей работы делал он ставку. Когда он, так внезапно нагрянув к Барнгольцу, взял его врасплох и принялся за бумаги, то сразу почуял, что дело неладно. И даже не потому неладно, что сразу видна неумеренность в премировании, а потому, что бумаги, которые, ему подсовывал Барнгольц, как-то все касались в основном двух кварталов — второго за прошлый год и первого за этот. Собственно говоря, в задачу ревизии не входила проверка многих кварталов, а тем более сквозная, однако же Сыпчук вовсе не желал, чтобы кто-то подсказывал ему, какие именно кварталы брать на проверку.

И когда, разбирая бумаги, он почувствовал, что ему прямо так и хочется заняться двумя кварталами — вторым прошлого и первым нынешнего года, тем более что в документах этих уже видны были кое-какие мелкие нарушения, — он внимательно посмотрел на Барнгольца и сказал:

— Соломон Иванович, я хотел бы ознакомиться не только с этими двумя кварталами, а и с парочкой других каких-нибудь. Ну, например, четвертый и первый прошлого…

И когда сказал он это, глядя внимательно сквозь свои очки на обезьянье лицо Барнгольца, то увидел, как дрогнуло это лицо, гримаса отчаянной детской обиды проступила на нем. Встал Барнгольц со своего стула и сказал тихо:

— Хорошо, я вам завтра все принесу, что вы хотите, товарищ Сыпчук.

И принес на другой день папку с бумагами за четвертый, самый неблагополучный из всех ревизуемых, как потом выяснилось, пяти кварталов.

Так и обхитрил угрюмый Сыпчук стреляного воробья Барнгольца. Теперь, однако же, слушая Нестеренко, он потихонечку начинал соображать, что вся его стратегия и тактика не привели ни к чему: как видно, им там, наверху, пригляднее, какие кварталы нужно ревизовать, а какие не нужно. Это обидело Сыпчука, однако же не настолько остро, чтобы надолго расстроиться. Тем более что в субботу на заседании комиссии после выступления Нестеренко он уже понял, что так оно, по всей вероятности, в конце концов и будет.

Теперь же, на этом собрании, он только еще раз убедился.

Однако тут вдруг, не дав проголосовать, встал со своего места Нефедов.

— Товарищи, во-первых, я… во-первых…

— Погромче, пожалуйста, товарищ Нефедов, я не могу так записывать, ничего ведь не слышно.

— Во-первых, я хотел сказать, что… Что мы же ведь проверяли не два квартала, а пять. Я ведь сам был в комиссии, я же знаком, я вам приносил эти сведения, Пантелеймон Севастьянович…

— Да-да, вот именно, пять кварталов, конечно же пять! Я же ведь говорил товарищу Гецу, что основное как раз не в этих двух, а в других трех, и в четвертом, в четвертом — особенно!

— Тихо, товарищи, тихо, так нельзя. Вам будет дано слово, товарищ… товарищ…

— Сыпчук!

— Вам будет дано слово в свое время, товарищ Сыпчук. Но я не понимаю, в чем дело, собственно. Вы что, товарищ Нестеренко, разве не знали, что проверено пять кварталов, а? Не знали?

— Нет, то есть как… Я же ведь все… Пантелеймон Севастьянович. Мы же ведь с вами вместе… А потом, какая разница — проверено два, проверено пять. Какая разница! Разве мы обязаны проверять пять кварталов? Мы не обязаны. Кварталы берутся выборочно, и если проверено два, то это все равно что…

— Нет, товарищи, нет-нет. Ведь не два проверено — пять! А? Так ведь? Пять! Я са-ам проверял, вот товарищ Гец зна-а-ет!.. И четвертый — главный, четвертый. А почему вы взяли второй и первый, а, скажите?

— Послушайте, товарищ Сыпчук, вам ведь сказали. Пантелеймон Севастьянович, я ничего не пойму. Что это за торговля такая? Что мы, до вечера должны здесь сидеть? Какая разница — два или пять? Мы же обговорили все. Вы объявили голосование — давайте голосовать. Что за базар?

— Иван Николаевич, вы не правы. Я, лично я в комиссии отвечал за проверку отчетности в бухгалтерии, и хотя проверку в основном производил Сыпчук…

— Ну, от вас, Лев Борисович, я этого никак не ожидал! Так подвести всех, подвести бюро… Пантелеймон Севастьянович, в чем дело? Работала комиссия или не работала? Мне ничего непонятно. Кому-нибудь понятно, товарищи? И потом мы же ведь уже голосовали. В чем дело? Почему раньше об этом никто ничего не сказал? Что за ерунда!

— Минуточку, я тоже хочу сказать, минуточку…

— Нет, товарищи, так не годится. Подождите же, товарищ Успенский! Что такое? Ведь вы собирались в субботу, мне об этом было доложено, вы сами, да-да, именно вы сами, товарищ Нефедов, докладывали мне об этом. И потом у вас еще было два дня. Почему вы не пришли к единому мнению, в конце концов? Сегодня вы должны были нам доложить, всего-навсего доложить о своей работе, а это что получается? Что за спектакль? Выходит, мы зря просидели здесь два с лишним часа? Все мы люди, загруженные работой, а это что же такое происходит? Я лично вам, да, вам, товарищ Нефедов, поручил надзор за работой комиссии, вы лично отвечаете за все перед нами. Почему такой разброд? Собирались вы в субботу или не собирались? Собирались! Если вы не достигли единого мнения, нужно было собраться еще. Два, три, пять раз! Но прийти к чему-то. Вы что думаете, мы в бирюльки играем? Серьезное, понимаете ли, государственное дело, партийное дело, а вы! Два квартала, пять кварталов! Почему вся комиссия не участвовала в подготовке доклада? Вы, Нефедов, вовремя заболели, однако сейчас, признаться, я не вижу, что вы больны, нашли все-таки в себе силы, чтобы прийти к нам сюда и затеять этот, понимаете ли… базар! Почему вы не пришли вчера к нам, если вы так уж болеете за это дело? Почему другие — вы, например, Лев Борисович, — почему вы тоже не были вчера у нас? Ах, вас никто не приглашал! Однако же вы вот считаете своим долгом… Или вы, Успенский и Старицын. Что это за детские штучки, в конце концов. Мы что, в прятки играем? То вы согласны, то вы не согласны… С чем вы согласны, а с чем вы не согласны, в конце концов, можем мы знать? Сидят, понимаете ли, как в рот воды набрали, а тут стоило одному выступить… Вы же голосовали уже, я же ведь сам видел, как вы, товарищ Сыпчук, и вы, Успенский, собирались руки поднять. Что случилось? Что же это изменилось вдруг, а? Так ввести в заблуждение членов бюро… Вам, Нефедов, я предлагаю вынести выговор за халатное, за разгильдяйское отношение к своим обязанностям. Инструктор вы или не инструктор? Кто должен был с самого начала вести честную и стойкую линию в комиссии, кто, как не вы? Где вы до сих пор были? Почему мы только сейчас, только вот в этот самый момент, перед самым голосованием, слышим ваш робкий голос? Вы что, только что обрели дар речи? Где вы были раньше, я спрашиваю?

— Одну минуту, товарищ Хазаров, я прошу слова. Как член партии и один из членов комиссии, я целиком и полностью согласен с товарищем Нефедовым, и я со своей стороны заверяю вас, что то, что сделано Нефедовым по организации работы комиссии, заслуживает самой высокой похвалы. Никто, кроме него…

— Дорогие товарищи, в чем же дело? Вы, Пантелеймон Севастьянович, вы, товарищ Нестеренко, и вы, товарищи, э-э… Нефедов и Гец. Может быть, кто-нибудь объяснит мне, что здесь происходит? Лично я сам, своими собственными силами ничего не могу понять. Мы о ком говорим, о Нефедове? Мы собрались здесь, чтобы просто так побеседовать? Ведь мы третий час уже здесь заседаем и пришли ведь уже к какому-то решению, почти пришли… Или, может быть, я вас всех не так понял? Объясните же мне! Как член бюро я ведь обязан это знать. А? Что происходит здесь? Где мы находимся? Как видно, имеют же некоторые товарищи право забывать… Что случилось, объясните же мне, прошу вас…

Нефедов никак не ожидал, что его коротенькое, бессвязное, состоящее буквально из нескольких слов выступление вызовет такую реакцию, такую лавину, такой неудержимо, прямо на глазах зреющий скандал. Во-первых, тотчас же его поддержал Сыпчук, что было совсем сюрпризом, во-вторых, Мазаев сцепился с Хазаровым, Хазаров, явно чувствуя себя неуютно, тут же обрушился на него, Нефедова, но за него заступился Гец, потом заговорил, но уже как-то совсем по-другому, Богоявленский. Но и Богоявленского слушали теперь совсем не так, как раньше, не было внимательной тишины. Старицын, перегнувшись через стол, объяснял что-то Гецу, Мазаев, не слушая ораторов, хмурился и громко стучал пальцами по столу. Сыпчук, приставив к уху ладонь, вертел головой, слушая всех подряд. Хазаров, крепко вцепившись пальцами в край стола, играл ноздрями, но он вовсе не казался Нефедову сейчас страшным… Может быть, это и был его, Нефедова, звездный час?

ГЛАВА XXI

ПРОТОКОЛ
Заседания ревизионной комиссии по проверке Управления по озеленению

П о в е с т к а  д н я

1. Доклад ревизионной комиссии.

С л у ш а л и:

а) Доклад председателя комиссии тов. Нестеренко о проведенной работе.

б) Выступления других членов комиссии.

П о с т а н о в и л и:

а) Обязать председателя комиссии тов. Нестеренко в десятидневный срок представить  п о д р о б н ы й  и  п о л н ы й  отчет о всей проделанной работе, с тем чтобы обсудить его на ближайшем заседании бюро.

Секретарь — Хазаров

Члены бюро — Мазаев, Богоявленский

ВЫСШАЯ МЕРА