Заживо погребенный — страница 22 из 32

авец-мужчина не стаивал на пороге Элис.

Мгновенно она сопоставила его в уме с недавними викариями, и сравнение выходило не в пользу англиканской церкви. Она не знала, что этот человек — опасней тысчи викариев.

— Тут живет мистер Генри Лик? — осведомился он, улыбаясь и приподняв цилиндр.

— Да, — с ответной улыбкой сказала Элис.

— И дома он?

— Да, — сказала Элис, — но только он сейчас работой занимается. Знаете, погода такая… и он не может надолго выходить… для работы то есть… и вот он…

— Не могу ли я увидеть мистера Лика в его студии? — спросил лощеный господин с таким видом, будто произнес: «Не удостоите ли вы меня сей наивысшей чести?»

В жизни Элис еще не слыхивала, чтобы чердак называли студией. Она помолчала.

— Я насчет картин, — объяснил посетитель.

— Ой! — оживилась Элис. — Может, зайдете?

— Я приехал с единственной целью повидать мистера Лика, — с нажимом пояснил незнакомец.

Конечно, за два года мнение Элис о способностях мужа по части рисованья отчасти изменилось. Раз человек умеет заработать две-три сотни в год, наляпывая как попало краски на холсты — и малюя картины, которые, в глубине души считала Элис, ну ни на что на свете не похожи, смех да и только, — значит, приходится серьезно относиться к его этим занятиям на чердаке. Правда, цена, по мненью Элис, была настолько высоченная, ну прямо сказка, учитывая качество работы. Но сейчас, видя на пороге такого симпатичного еврейчика, а за ним такой шикарный автомобиль, вдруг она поняла, что тут возможны чудеса и сказки похлеще даже. Ей виделось уже, как цена подскакивает с десяти до пятнадцати, а то и до двадцати фунтов за картину — только надо, конечно, держать ухо востро, чтоб муж все не испортил, не выкинул чего с этой дурацкой своей застенчивостью.

— Сюда, пожалуйста, — указала она проворно.

И вся эта элегантность за ней проследовала до двери чердака, и Элис распахнула дверь, кратко объявив:

— Генри, тут к тебе один господин, картинами интересуется.

Connoisseur[13]

Прайам оправился скорей, чем можно было ожидать. Первая мысль его была о том, какие ненадежные, прямо невозможные созданья эти женщины, и даже лучшие из них способны на непостижимые вещи, вещи просто невообразимые, покуда они их не выкинут! Ни словом его не предуведомив, притащить невесть кого прямо к нему на чердак! Однако же, встав и разглядев нос вошедшего (чьи ноздри тонко трепетали, вбирая пары керосиновой лампы), он мигом успокоился. Он понял, что не напорется на хамство, тупость, ни на нехватку воображения, ни на отсутствие отзывчивости. Гость между тем сразу, деловито и уверенно взял быка за рога.

— С добрым утречком, мэтр, — с ходу начал он. — Прошу прощенья, что вот нагрянул. Но я хотел узнать, не имеете ли вы в предмете продать какую-нибудь картину. Фамилия моя Оксфорд, я выступаю от лица коллекционера.

Искренность, почтительность, очень мило сочетались с меркантильной прямотой, а также с широкой, обворожительной улыбкой. Никакого удивленья обстановкой чердака выказано не было.

Мэтр!

Не стоит, по-видимому, прикидываться, будто и самому что ни на есть великому художнику не лестно, когда его называют — мэтр. «Мастер» — ну, кажется, то же самое слово, но какая разница! Давно уж к Прайаму Фарлу не обращались — мэтр. Впрочем, из-за своей нелюдимости он и вообще очень редко слышал это обращение. Оконченная только что картина стояла на мольберте у окна; она изображала одну из самых дивных лондонских сцен: Главная улица Патни — ночью; две лошади, влекущие омнибус, мощно, с силой рвутся из темного проулка, и, не совсем вырвавшись из тени, но уже обтянутые холодным блеском Главной улицы, странно подобны конной статуе. Такой нахлест тонов, так сложны перепады освещения. По спокойному взгляду гостя, по той позе, которую тот невольно принял, чтоб смотреть на картину, Прайам мгновенно догадался, что смотреть на картины для этого человека — дело привычное. Тот не отпрянул, не ринулся поближе к полотну, не зашелся в истерике, не вел себя, как при встрече с призраком убиенной жертвы. Просто он смотрел на картину, якобы спокойно, и держал язык за зубами. А картина была вовсе не из легких, не из простых. Сплошною новизной, дерзостью опыта, своей блистательною крайностью она в человеке несведущем не задевала ни единой струнки, кроме чувства юмора.

— Продать! — вскрикнул Прайам. Как все застенчивые люди он прикрывал застенчивость чрезмерным панибратством. — За эту — сколько? — и ткнул в картину.

Вот так, без обиняков.

— Достоинства редкие, — пробормотал мистер Оксфорд со спокойным видом знатока. — Редкие достоинства. Могу ли я поинтересоваться — сколько?

— Но это я вас спрашиваю, — Прайам тискал перепачканную маслом тряпку.

— М-м! — заметил мистер Оксфорд и выразительно глянул, ничего, впрочем не присовокупив. Потом: — Скажем, двести пятьдесят?

Прайам, в общем, уже решил завтра же отдать картину своему рамочнику и не ожидал за нее выручить ни единым пенни больше, чем двенадцать фунтов. Но эти художники — странные организмы.

Он затряс головой. Хоть двести пятьдесят фунтов была сумма, которую он заработал за весь истекший год, он покачал седою головой.

— Нет? — проговорил мистер Оксфорд любезно и почтительно, скрестив за спиной руки. — Да, между прочим, — с живостью обратился он к Прайаму, — вы ж видели, наверно, портрет Ариосто кисти Тициана, который купили для Национальной галереи? И каково ваше мнение, мэтр? — и вытянулся, весь ожидание, пылая интересом.

— Ну, только это никакой не Ариосто, и уж точно не Тициан, а в остальном вещь первоклассная, — сказал Прайам.

Мистер Оксфорд улыбнулся понимающе, довольный, и покачал головой. — Я так и знал, что вы это скажете, — заметил он. И проворно перешел к Сегантини, Д. У. Моррису, а потом к Боннару[14], спрашивая мнения у мэтра. Несколько минут они прилежно обсуждали живопись. А Прайам годами не слыхал голоса осведомленного здравого смысла, рассуждающего об искусстве. Годами он ничего, кроме детского лепета, не слышал о картинах. Он, собственно, выработал привычку не слушать. Самым буквальным образом в одно ухо впускал, в другое выпускал. И теперь он прямо-таки жадно впивал, глотал и поглощал речи мистера Оксфорда, и понял, как же он изголодался. И он говорил с ним откровенно. Он теплел, он разгорался, он зажигался. И мистер Оксфорд слушал его в восторге. Мистер Оксфорд обладал, по-видимому, природным благоразумием. Он просто считал Прайама великим художником, вот и все. Никаких ссылок на странную загадку — отчего великий художник вдруг стал писать свои картины на чердаке по Вертер-роуд, в Патни! Никаких неудобных вопросов о прошлом великого художника, о прежних его картинах. Только прямое, полное признание в нем гения! Странно, но приятно.

— Значит, двести пятьдесят вы не хотите? — мистер Оксфорд вдруг перескочил опять к делу.

— Нет, — стойко держался Прайам. — Честно говоря, — прибавил он, — в общем-то, я эту картину хотел себе оставить.

— И на пятьсот вы тоже несогласны, мэтр?

— Ну, тут я, пожалуй, соглашусь, — и он вздохнул. Вздох был искренний! Он в самом деле с радостью оставил бы себе эту картину. Он знал, что в жизни еще не писал ничего лучше.

— И я могу унести ее с собой? — спросил мистер Оксфорд.

— Да, пожалуй.

— Осмелюсь ли просить вас отправиться со мною вместе в город? — продолжал мистер Оксфорд, сама почтительность, — у меня есть несколько картин, и очень бы хотелось, чтоб вы глянули на них, думаю, они вам доставят удовольствие. И мы оговорим дальнейшие дела. Если вы, конечно, сможете мне уделить часок. Так могу ли я просить…

Прайаму очень захотелось ехать, желание боролось в нем с застенчивостью. Тон, каким мистер Оксфорд говорил: «…думаю, они вам доставят удовольствие», явственно намекал на что-то совершенно незаурядное. А Прайам даже не мог упомнить, когда глаза его видели картину одновременно и незнакомую, и великую.

Галереи Парфиттов

Я уже упомянул, что тот автомобиль был из ряда вон. Честно говоря, он был исключительно из ряда вон. Куда крупней обыкновенного автомобиля. То, что писаные богатыми и для богатых газетные «заметки автомобилиста» привычно именуют «лимузин». Снаружи и внутри он поразительно был нов и безупречен. Дверные ручки слоновой кости, мягкая желтая кожаная обивка, кедровая отделка, нарядные серебряные штучки, лампы, скамеечки для ног, шелковые подушки — все было новое, с иголочки, все будто ни разу не использовалось. Автомобиль будто доказывал, что мистер Оксфорд никогда не пользуется машиной дважды, каждое утро приобретая новую, как биржевой маклер — новый цилиндр, а герцог Селси — новые штаны. Был тут и письменный столик, и всякие кармашки для бумаг, и подвесные ухищрения для определенья времени, температуры воздуха и колебаний барометра; была и разговорная труба. Вы чувствовали, что будь машина связана беспроволочным телеграфом с биржей и палатами парламента, будь вдобавок небольшой ресторанчик у ней в хвосте, мистеру Оксфорду не было б нужды вообще из машины вылезать; так бы он и проводил в ней дни свои с утра до поздней ночи.

Да, все, все было безупречно — машина, оснастка самого мистера Оксфорда, цвет его лица — и Прайам себя почувствовал слегка обшарпанным. Он и был слегка обшарпан. В Патни он как-то опустился. Он — прежний денди! Но ведь когда это было! В дни блаженной памяти Лика. И пока автомобиль плыл без запаха, без звука, по запруженным улицам Лондона к центру, то срывался, как звезда, летел, как метеор, то нежно, мягко замирал, то, ринувшись вперед, небрежно обходил земное, прозаическое средство сообщенья, Прайаму все больше и больше делалось не по себе. Он свыкся с распорядком своей жизни в Патни. Из Патни он, в общем-то, не выезжал, разве когда вдруг тянуло освежиться в Национальной галерее, да и туда он неизменно ездил поездом и подземкой, и подземка всегда в нем вызывала удивление, будила романтические чувства и, выбросив из-под земли на угол Трафальгарской площади, как будто странно, блаженно его встряхивала. Так что он давным-давно не видел главных улиц Лондона. Он начал уж позабывать роскошь и богатство, хозяев восточных сигаретных лавок с фамилиями на «опулос», надменность высших классов, еще большую надменность их лак