Зазимок — страница 16 из 56

– Было у меня семьсот пластинок, старые, на семьдесят восемь, сдал в утиль как кость, – а потом вдруг:

– У мамы печень больная, помрёт, может, дело такое – все помрём, ведь как оно: жил человек и помер, оно… не каждый родится, а помрёт каждый… гитару вон взять, инструмент задушевный… – и не смотрит в глаза Юра, в плечо собеседнику взглядом упирается, на него, на собеседника, будто упасть боится. А Ион умеет так – не слушать, а Ион думает: «Не может быть, не может быть у тебя мамы, камень тебя родил или кирпич». Выпил Ион – портвейн назывался так: «Молдавский» – и оглядывает комнату. Всё какое-то засаленное, думает Ион, зашлифованное, как старое сиденье в стареньком грузовике. Готовая постоянно к приёму постель – с освещением таким, сразу и не поймёшь: день на дворе или ночь? – мрак круглосуточный, как в норе барсучьей, а потому, думает Ион, и постель разобрана. Край одеяла, наряженного в цветастый пододеяльник, заманчиво завернулся и обнажил жёлтую простыню, на которой бруснику или клюкву будто давили. И обои возле дивана в таких же пятнах. И один, живой, по стене ползёт… Зажал руками Ион рот и до унитаза добежать едва успел. Больше к Юре Ион не заглядывал, как ни подмигивал ему Юра, к каким ухищрениям ни прибегал. А Сима спросила как-то: «Активный он или пассивный?» А Ион не знает. Ему всё равно. Но, вспомнив бравого, мужественного паренька, вообразив Юрину, как у Венеры Виллендорфской, задницу в пижамных, забывших о стирке штанах, Ион сказал:

– А впрочем… Нет, Сима, понятия не имею, – сказал так Ион и подумал: «В Каменск… Сейчас бы прямо!.. В Каменск».

А потом завернул к Иону на чаёк Зябнущий Дворянин и растолковал Симе всё об «активных» и «пассивных», о христианской морали, об отношении к гомосексуалистам на «грубом» Западе и на «тонком» Востоке, о великих педерастах мира сего и вплёл умело в свою обширную лекцию крохотный докладик о тайнах предстательной железы. А перед тем как распрощаться и пойти проверить «свои котлы» (работал он в котельной, газооператором), Зябнущий Дворянин разоткровенничался и сказал, что не встречал ещё здесь, в Питере, человека, достигшего сатори, всё так, мол, вокруг да около, всё возле вращаются, как Павел Флоренский, например, или тот же… и называть которого не стоит. И, уже стоя на пороге, добавил:

– А к тому разговору, – к какому, ни Ион, парень рассеянный, ни Сима, барышня внимательная, уже и не помнили, – самой подходящей, пожалуй, оговоркой будет то, что Роберт Фрипп – глупец от музыки.

И ушёл Зябнущий Дворянин, с улыбкой Будды удалился. Захлопнулась за ним дверь. И почувствовал Ион, с каким удовольствием – медленно, будто растягивая радость долгожданную – расслабились мыщцы его лица. А что до Юры… да и шут бы с ним, с этим Юрой, просто, проводив Будду и выключив в коридоре свет, Ион заметил, что дверь в Юрину комнату приоткрыта и в узеньком прогале мерцает матово Юрин зрачок. И сочатся, сочатся через прогал, как из свинарника в стужу аммиачные испарения, флюиды его неуёмной похоти, и оттуда что-то, из девонского периода… «О, это он, он, достигший сатори, – подумал Ион, – он так подействовал на Юру».

Передёрнуло Иона. Как от озноба или прикосновения к мерзкому. Как при мысли об отвратительном типе – постояльце его, Иона, бредового забытья.

За стенкой проснувшееся с чмоканьем радио бодро рассказывало глухой бабке и её хмельному внуку тоскливую историю про погоду в Ленинграде и в Ленинградской области, а затем ещё раз напомнило день недели, месяц и число: пятница, двадцать четвёртое декабря. «Не дай бог, запутаются, – подумал Ион, – сочтут, чего доброго, пятницу за субботу и не выберутся вовремя из этого заблуждения, а сколько из-за такой путаницы может возникнуть дурных последствий, Господи не приведи». И так, для них же, для соседей будто, повторил Ион вслух:

– Пятница, двадцать четвёртое декабря, – фраза родилась, уплотнилась и утонула, с дном сомкнувшись. И оттуда, со дна, будто муть, – непроглядное что-то. «Ах да, и точно, у сестры сегодня день рождения», – подумал Ион. И вспомнил скромные пирушки, устраиваемые когда-то сестрой. Они с братом в соседней комнате, пренебрегая сборищем девчачьим, играют в шахматы или занимаются другими делами, а расфуфыренные девочки, сложив подарки – духи, книжки, атласные ленты и прочую ерунду – на буфет, усаживаются чинно за стол, пьют, как старухи, чай с различными вареньями, кушают печенье, купленное в магазине или состряпанное именинницей, и точат лясы, после чего одеваются, выходят на улицу, берутся под руки и, выстроившись, как в психическую атаку, шеренгой, направляются к центру, «на деревню», затягивая песенку: «А снег идёт, а снег идёт, и всё вокруг чего-то ждёт…» или «Плыла, качалась лодочка по Яузе-реке…» «А сколько же там, в Магадане, сейчас времени? – подумал Ион. – По-моему, там всегда ночь. Сидит, наверное, сейчас сестра на безрадостной, казённой фактуры, кухне и пьёт горькую с подружкой по схожей судьбе, в провалах опостылого разговора вылавливая из памяти куплеты давних песен, сложенных прямо как о них… Или не пьёт? Не принимает вообще – печень больная? У всех психов печень… Все помрём… правильно говорит Юра, с ним не поспоришь… Нет, нет, это, кажется, у наркоманов и алкоголиков печень…» А муть уже, словно в воронке, завертело, в стебелёк вытянуло, на стебельке вспух бутон, бутон раскрылся, лепестки опали и рассыпались в темноте искрами. И пришло на ум: ровно год назад, день в день, уехал его приятель Илья, вместе с которым учились они на кафедре археологии, когда там ещё читал свои лекции Гросс, отсидевший впоследствии за свои нездоровые симпатии к студентам-юношам. Но не о том речь. Тут так: он, Илья, все полевые сезоны копал на юге, возле Чёрного моря, занимаясь у Гросса античностью, а Ион – на Северо-Западе, потроша глинистые и песчаные новгородские курганы да жальники и беспокоя при этом останки неповинных перед ним, Ионом, финских и славянских язычников. Хоть и язычники, хоть и погребены не по-христиански, всё одно: дело это не божеское – прах тревожить. И заглянувший как-то на могильник, где велись раскопки, мужик с граблями на плече наблюдал, как Ион заворачивает в крафт черепа и подписывает фломастером на крафте номера кургана и погребения, откуда те были извлечены, потом посмотрел сочувственно на Иона и спросил растерянно:

– Заставляют?

– А? – не понял Ион.

– Да делать это-то вот… заставляют?

– Что?

– Да разрывать.

– А-а, не-ет… кто же заставит?.. добровольно, – работая, ответил Ион.

Постоял мужик, помолчал, а потом и говорит:

– А как придут-то… спросят если?

– Кто? – опять не понял Ион.

– А эти, – говорит мужик, указывая граблями на очищенный от глины костяк. – За головами-то своими. На Суд без головы, поди, не явишься.

– Да вот… – ответил Ион и плечами пожал.

А он, Илья, хорошо, наверное, представлял, куда, зачем и, может быть, от чего едет, а потому, вероятно, и работает нынче в одном из старейших университетских центров Европы и копает в Греции и в Малой Азии, что нашим гуманитариям, говорят, удаётся нечасто. Ну а там, в аэропорту, в декабре прошлого года, сквозь запотевшее стекло аэровокзала провожая взглядом подмигивающий сигнальными огнями, как опадающими лепестками, лайнер и цепенея от как обухом долбанувшей тоски, Ион вдруг подумал, будто так и случится – закроется Илья в уборной самолёта и, не перелетев границы, удавится: галстук у него, у Ильи, был такой, шнурочком. А оттого подумал так, что себя представил на его, Ильи, месте. Бывает у него: вообразит чёрт-те что, доведёт себя до испарины, до лихорадки, а потом, как теряющий холод рефрижератор, включится будто – опомнится и давай сам себя успокаивать: одумайся, мол, ты же всё это только что вот сочинил. «Так и умру когда-нибудь, – думает Ион, – от собственных фантазий». А тогда там, в Пулково, потрогал, машинально ощупал рукой ворот свитера: «Нет, нет, – и перехватило дыхание, сдавило грудь, – нет, нет, я же не ношу галстуков, а таких, смелых, тем более». И самое скорбное, что почувствовал тогда Ион, самое для него непостижимое было то, что шёл на это Илья и легко и радостно, как с благополучной защиты дипломной работы, чем как бы и обессмыслил и обесценил разом всё то, что болезненно вырастало в душе Иона за его тридцатилетнюю жизнь, что возросло, пустило корни глубоко и, казалось, дало плоды, пусть даже горькие. А что, если так: бесплодно? А что, если пустоцвет? И допустить жутко, и думать об этом страшно. Ой, Господи, думает Ион, да проблема ли! Да, думает он, да, князь Курбский. Но: «Писание сие, слезами измоченное, во гроб со собою повелю вложити…» Да, тысячи старообрядцев, духоборцев и молокан. Некрасовцы, семёновцы… Да, думает Ион, и всё же почему, почему нет для него, для Иона, ничего более безысходного, более неприемлемого, чем эмиграция, невольная или добровольная. Не для кого-то – для него. Других уж и судить сил нет, нет сил и в самом-то себе разобраться. Кажется, просто: безумит страх – лишиться родины, друзей и языка; лишиться языка – пусть не в себе, но в детях. И снова: да, да, да, легче, допустимее спасовать умом, легче глупо, и даже так будто проще, как протопоп Аввакум. Почему? Почему? В чём бесово, а в чём Божье? Что во грех, а что во спасение? И снова: ну почему? Слабость духа? – но где его мощь? Сила веры? – но во что? Национальная черта? Чушь, думает Ион, ведь те же некрасовцы… И так думает он: мамина пуповина? А-ай, думает он, есть же ещё и третье: Чаадаев. Есть четвёртое: Розанов. Есть пятое: Пеньковский. Есть шестое, седьмое… хотя бы священник Павел Флоренский, «не достигший сатори»… и восьмое… миллионное, «сиксильённое»… Пять миллиардов… И у каждого своя правда?.. На каких весах её взвесить, с какой сопоставить ложью… Может, на работу не пойти – день библиотечный, может, допить бутылку вина? И выйти на улицу? Нет, страшно: кто-нибудь обязательно привяжется, и драки не избежать, и нет сил сопротивляться, и их там много, и все они злобно к тебе настроены, к тебе и друг к другу, побьют, затопчут и, как зовут, не спросят, и где… И где Родина, и где родина? Где они, их родины: Месопотамия, Скифия, Урарту – где они? В пепле, в руинах, в толще песков, под морским илом… в названиях? Где языки их: коптский, аккадский, кельтский, латинский, – в рунах, в клинописях и в иероглифах?.. И где они живут? В России, во Франции, в Америке, на Бали… Пять миллиардов… «сиксильёны»… И где друзья твои?.. И… И ударил в ноздри запах мела. И зашиб дух казённых стен. И он, Ион, откинулся поперёк тахты. А там? – там, среди ярких, сочных звёзд, вы, медленно, бок о бок летящие, о да, тихие и прекрасные, словно в рамах бледных картин, вы – отец и мать. И будто тонкий шёлковый шнур… как за бумажным змеем… тянется, шурша, и… ищет, ищет, ищет… ищет его, Иона, шею.