Зазимок — страница 20 из 56

– Ну, мать честная, ни хрена не могут делать! – и топор – коли топор, к примеру, – из рук вырвет. Можешь уходить. И уходить, правда, страшно: и за это можешь заработать; но уйти, пожалуй, лучше, так как, оставшись, тумаков схлопочешь точно, а уйдёшь – получишь или нет их, неизвестно.

Заставил он как-то нас с братом зарод метать, а сам на другой покос ушёл, что делать там, уже не помню, но это и не важно. Лет нам было мало, видели мы, как зароды мечут, но сами не метали, ну и смастерили чёрт-те что. Вернулся отец – нас там уже не было, из березняка, костянку поедая, наблюдали, – походил вокруг, полюбовался, приставив к глазам ладонь, на наше детище, а заодно и нас глазами поискал. Потом схватил вилы, налетел ураганом и разнёс всё до листочка и стебелька. Но успел всё же – сложил до дождя. А назавтра, когда домой мы с братом в страхе заявились, увидел нас он и спросил: «Ну чё, не щупали, зарод там не горит?.. Отволгло, сыровато вроде было». На что, счастливые, ответили мы: нет, дескать, не горит, с чего ему гореть, это пролило бы, тогда б, мол. А после брату я сказал: «Уж если от него вчера не загорелся, то уж теперь не загорит».

Надумал он как-то перекрыть обветшавший, сооружённый ещё бывшим хозяином Илмарем Пуссой, а то и до него ещё поставленный, двор наш. Надумал после того, как подгнившей и обвалившейся слегой зашибло только что народившегося телёнка. Горя тогда хватили все: и мы с братом, и мама, и корова, и убитый телёнок, и, конечно же, слега, – сразу за всеми грех нашёлся. Перевернув всё с ног на уши, наказав нам похоронить телёнка, отец уехал в Елисейск на какое-то собрание, то ли служебное, то ли партийное, мало ли их в ту пору проводилось, а вернувшись, в тот же день отправился в лес. Навалил в лесу лиственниц на столбы и на слеги, нанял тракториста, вывез хлысты, ошкурил, обмерил, распилил и стал мастерить у столбов проушины для слег и пазы для заплота. А мы с Николаем тем временем разбирали старую, пуссовскую, постройку: сбрасывали негодные балки, выкапывали и вытаскивали прежние столбы и заодно рыли ямы под новые, а по отцовскому плану и по его требованию ямы следовало рыть вдвое глубже бывших. Но наконец, уже на третий день, всё сделали, подготовили, и пришла пора поднимать и укладывать слеги. Ухватив слегу верёвкой, подкладывая под неё кругляши, кое-как втроем, мешая друг другу, под отцовскую ругань, относящуюся к нам, к верёвкам, к кругляшам, к неровностям под ногами и ко всему остальному, мы перетащили слеги – всех их было три – к месту великой, иного прилагательного и не подберу, стройки. Отец сел перекурить, а мы с братом стали соображать суетно, как бы их, слеги, водрузить на четырёхметровую высоту. Думали, думали, физику, геометрию и математику вспоминали, громко рассуждали о блоках и рычагах, а потом, начертив на земле проект, решили возводить пандус. Сердито кряхтя и покашливая, отец всё ещё сидел на бревне, курил которую уже папиросу и, ни слова не произнося, поглядывал на нас, как Кутузов в Филях поглядывал, наверное, на генералов. Затем вдруг, рассеяв в одно мгновение схожесть с фельдмаршалом, выплюнул окурок, взметнулся с бревна, как с гнезда испуганная птица, обругал нас тем, что на язык подвернулось, отправил сначала в пим горячий – его излюбленный адрес, – затем ещё куда-то и затоптал наши гениальные чертежи. Оставаться с ним рядом теперь было гораздо опаснее, чем удалиться по указанному им маршруту. Мы взяли удочки, подальше от дома накопали червей и смотались на рыбалку.

Набродившись с утеху по реке, накупавшись и нарыбачившись, вернулись мы поздно вечером, часу в одиннадцатом, когда… когда солнце, протягивая для прощания к разомлевшему Каменску длинные лучи, садилось в затихающий, охваченный предзакатным беспокойством ельник, когда по сумеречной ограде нашей в поисках ночного пристанища проносились редкие, запоздавшие пауты и слепни, когда у карнизов уже собрались «толочь мак» комары и мошки. Отец, покуривая, сидел на чурке и сквозь невесомый, почти бездвижный папиросный дым смотрел на закат, суливший ему не меньше как неделю бравой погоды. Вошли в ограду мы и обалдели. Двор был готов, а это значило: меж столбов – новый, без единой щели заплот; на столбах – слеги; на слегах – поперечины; на поперечинах – свежие осиновые жерди, а на жердях – батальон пришибленных будто воробьёв. Вошли мы с братом и обалдели. Как со всем этим отцу удалось управиться, для меня и сейчас загадка. А тогда, умывшись и взяв из маминых рук полотенце, я спросил:

– Мама, кто-то, что ли, помогал? – и кивнул в сторону новорождённого двора.

Мама ответила:

– Нет. Один. Сам с собой бубнил всё да ругался, я и глаз казать не смела. Борьзя, видно, сунулся, попал под ноги, и тот получил – завизжал будто ошпаренный.

Пёс и действительно сидел в углу, отвернувшись к забору обиженно.

Так вот, вошли в ограду мы и удивились, и было, конечно, от чего, а отец, нас заметив, радостно встрепенулся, поднялся с чурки и с ухмылкой уставшего, но довольного собой и трудом своим человека направился к нам. Подступил, ухватил наш рюкзак, развязал его и со словами:

– Ну чё, рыбаки, опять, поди, время убили да ноги намаяли? – стал перебирать рыбу. А что там рыба, рыба однообразная: хариусы, по нашему – харюза.

Порылся, осмотрел улов отец, из рюкзака не вынимая, и сказал:

– И стоило ли угробляться!

Он сказал – у нас мимо ушей: так говорил отец всегда, сколько и кого бы мы ни добыли, будь там ёрш, нельма, таймень или осётр пуда на три. Сам отродясь ни блесны, ни удочки, ни иной какой рыболовной снасти в руках не держал, рыбки малой из воды за всю свою жизнь не извлёк, но оценить и вышутить чей-то, особенно наш, улов возможности отец не упускал, сравнивая его, вероятно, со своей воображаемой добычей: вот если я бы, мол, пошёл… Как-то ранним зимним утром отец, думая, что я сплю, расхаживал по сумеречной, натопленной избе и, потешно – для меня совершенно в диковинку – гримасничая, вытворял странные телодвижения, напоминая мне эстрадного шамана Махмуда, – я понял: на берегу отец, он удит, едва-едва удерживает в руках в дугу согнувшееся удилище – он тянет огромную рыбину, какую никто в Каменске, никто из его знакомых вообще ещё не ловил и вряд ли когда поймает. Маскируя смех кашлем, втиснулся я лицом в подушку – и рыбина сорвалась. Поймал её отец позже, нет ли, не знаю; наверное, поймал, не отступился бы – «настырный сибиряк». Но снова к вечеру тому:

А дома на столе тем временем нас всех «с устатку» ждала медовуха. Чуден с медовухи хмель, смутен от неё разговор – сто лет не киснуть бы напитку этому. А если сразу про разговор, то так: все застольные речи в нашем доме, как бы светло и благодушно они ни начинались, завершались, как правило, явным – со стороны, несомненно, смешным – раздором, но уж виной тому не медовуха. Беседа наша обычно и непременно съезжала на проторённую отцом дорожку, из колеи которой нам с братом никак не удавалось выбиться, хотя я, по правде говоря, старался больше буксовать, чем следовать стремглав за ними, а брат – тот пробуксовок не терпел и только рвал постромки. Прежде чем вывести нас на проторённую им дорожку, отец безвинной, казалось бы, фразой «слышал вчера по радио», или «на днях в газете прочитал», – как бы накидывал на нас уздечки и гикал: ну-ка, ребята, мол, вперёд! – а у нас уж и удила в зубах, губы рвут. А сама дорожка была такой: капитализм – социализм – империализм как высшая и конечная стадия капитализма (тут всё по классикам, адаптированным лектором), затем – американцы и русские, к ним же и блоки НАТО и Варшавский договор (тут по программе «Время», прочим новостям и по газетам – «Правду» отец почему-то не выписывал – «Известия» и «Сельская жизнь») и, конечно же, советская власть (а тут, уже в запале, на простом подручном материале: Каменск, Ялань, Гвардеевка и Елисейск, народ и местное начальство). Кто-то из нас неосторожно говорил отцу:

– Да нет, ну просто несерьёзно, ты же там не был, ты же не знаешь – как там.

Отец ёрзал по стулу и отвечал:

– Да тут и знать нечего, – после чего вскакивал вдруг, бросал на стол, не попадая в пепельницу, папиросу и кричал: – Ну а вы-то, вы-то, сопляки мокроротые, там, что ли, были?! Нет! – кричал он. – Дак и не веньгайте! Ага. Только и знаете своё хаять, умники, а чужое, пусть хоть говно, хвалить, а сами вон институты, университеты кончаете, штаны по сотне рублей носите, хлеб белый с маслом до отвороту жрёте! Я в семь лет уже боронил, с коня, скотский род, не слазил! Вот смешно-то!

– Так время не то, – говорили мы.

– Дак вот то-то и оно-то, что время не то! – кричал отец. – У нас там, в правительстве-то, тоже не дураки, наверное, сидят! – кричал он. – Не дурнее, поди, вас и всех ваших Труманов, да Фордов, да… как их там, хрен и упомнишь!

И там же, среди разговора: маячит нам мама, знаки подаёт, чтобы перестали мы с ним спорить и разошлись по разным сторонам, но власть пьяного, тупого разговора сильнее нас, сильнее желания угодить маме и, уж конечно, сильнее сна – сна от таких дебатов ни в одном глазу.

Дорожка как-то сама собою обрывалась, и отец, не поглядев ни влево и ни вправо, вылетал с разгону на тракт, назывался который так: Бог. Отец уже не сидел, его, как ветром лист, по комнате мотало. Налитыми кровью глазами строгал он нас, как рубанком плашки, и декламировал:

– Ну, мать вашу, ну… я прямо и не знаю… ну вы же вроде грамотные, а почему же, скотский род, такие дураки-то! Ну кто Его, Бога вашего, где видел? Старухи чокнутые – те ещё, дак может! И те, бемозглые, по глупости своей!

– Ну нет, допустим, – говорил Николай, желая быть понятым, – но ведь и… атом ведь никто не видел, однако есть он.

– Ты хрен с редькой не путай! – кричал отец. – Атом вон запрягли и едут, льды вон колют в океане, а на Боге только попы слабоумных прихожан после получки развозят! Опиум же! О-пи-ум – как не понятно! Ваня вон, китаец, с Настей своей накурятся, дак не то что Бога, а и море в Каменске видят! – и ещё кричал он: – Ты скажи, ты мне скажи-ка, ты в Него, в Бога, веришь, а?! Или так просто, несёшь чё в голову взбредёт, лишь бы перечить?!