Зазимок — страница 22 из 56

Домой пришлось его вести. Опираясь на моё плечо, отец ковылял грузно рядом и всю дорогу зудил мне на ухо:

– Ну надо же, и вырастил же полудурков… Ну, полудурки, скотский род, и полудурки!

Как мне хотелось что-нибудь ему ответить, но уж очень больно другое плечо оттягивали мне сумка с инструментами, канистра с остатками бензина и отслужившая пила.

А дома «с устатку», на этот раз ещё и «с горя» – нас поджидала медовуха. В запотевшем, конечно, кувшине. И кувшин, конечно, старый, ворожейского производства, литра три вмещает, не меньше. И такой затем вот разговор:

– Они ведь, падлы, ни перед чем не остановятся, – говорит отец, вытирая от рыжей перги рот.

– Да, – говорю я, проделывая то же самое.

– Что? – говорит отец, шаря глазами по закуске.

– Не остановятся, – говорю я, проглотив солёный рыжик.

– Нет, нет, Ваня, – говорит отец, управившись с груздем. – Им бы только прибыль, а за чей счёт, какими путями – наплевать! Родителей своих не пощадят, где только денежками вдруг запахнет, – говорит отец. – Тогда, на Эльбе, зашустрили, прощупать нас, наверное, решили. А мы несколько залпов в ответ дали, сразу и очурались – завопили: ошиблись, дескать, обознались, союзнички, думали, товарищ Жуков, что не вы это, а немцы. Немцы!.. Смотри-ка, мать честная! Они ошиблись, скотский род!

– Да, – говорю я, – нашли время и место ошибаться.

– Да это так, конечно, дело ясное… А на Японию какого хрена бомбу сбросили?! – говорит отец.

– Две, – говорю я.

– Что? – говорит отец.

– Бомбы две, – говорю я.

– А-а, – говорит отец. – Тоже ведь неспроста: нас припугнуть хотели, дело ясное. Чё им японцы?!

– Да, – говорю я, – нашли способ нас напугать.

А отец, беспрепятственно пройдя своей дорожкой, выбрался спокойно на тракт и не оглядываясь:

– А Бога-то нет. Там, на войне, сразу всем, даже богомолам, понятно стало: нет его, Бога, а то бы выручал, спасал тех, кто молился на Него… всех одинаково косило, без разбору.

– Да, – говорю я.

– Чё – «да»? – говорит отец.

– Нет, – говорю я. – Был бы, – говорю, – так и капитализма бы не было, был бы везде социализм.

– То-то и оно, – говорит отец. – У нас там тоже не дураки сидят.

– Нет, конечно, – говорю, – дуракам у нас не там место, – говорю я, но не смотрю в жёлтые его, отца моего, глаза – пугаюсь.

И вскоре, к радости мамы, едва пробило полночь, покинули мы с отцом одновременно стол и разошлись мирно спать.

А это уже потом:

Провёл я в Каменске всю осень. И как-то решил накормить отца супом из дичи, картошка с грибами да с огурцами – те и мне уже приелись. Взял я ружьё, патроны по карманам рассовал и вышел из дому. А отец там, в ограде, сидит на ящике возле самого забора и головой в него, в забор, упёрся, а между лбом и бревном забора – лист бумажный. Ну, думаю, либо вздремнул, на солнышке раскиснув, либо в щель на соседей смотрит – соседи в своём огороде ботву жгли, – ну а бумагу, чтоб лоб не испачкать, подложил. Не стал отвлекать отца. Закрыл ворота, стараясь не брякнуть. И ушёл на охоту. Все окрестности испетлял, а никого не встретил, не вспугнул и возле самого Каменска уже, в ельнике, рябчиков двух подстрелил. И то суп, думаю, что ему, бульон будет – и ладно, отведёт душу – и хорошо. А домой прихожу и вижу: там же, на ящике, и сидит отец, и позы не изменил, не шевелится, только ветер, на закате ещё, наверное, поиграл на темени его седыми волосами – вздыбились. И огород пуст соседский – смотреть там уже не на кого. И сердце у меня ёкнуло. Тронул отца за плечо. Говорю:

– Папа.

Голову отстранил от забора – упал лист ему под ноги.

– Пойдём, – говорю, – пойдём в избу, там и спать будешь, а то свежо ведь – и простудишься.

Молчит отец. Смотрит. Но видит ли? В мутных глазах его закат отражается.

Помог ему подняться, увёл в дом. Уложил на диван. А сам в ограду подался, пока совсем не стемнело, думаю, надо рябчиков отеребить, выпотрошить да опалить. По пути лист, что обронил отец, подобрал. Читаю – благо небо, как говорит отец, объярыщилось.


«Уважаемый Орест Павлович! Пишет Вам Ваша невестка. Мы, к сожалению, не знакомы, знаю Вас только по рассказам Бори. Поэтому писать мне тяжело вдвойне. Мой муж, а Ваш сын Борис был летом в командировке в низовьях Оби, где на вертолёте обслуживал геологическую партию. Вертолёт упал в Обь. Ни вертолёт, ни экипаж так до сих пор и не нашли. В письме многого не напишешь. Можно ли к Вам будет приехать следующим летом дня на три-четыре с Вашим внуком Орестом?

Ваша невестка Несмелова Ольга»

А это уже тогда, когда был я в Каменске в предпоследний раз. Приехал в августе, после экспедиции, и жил месяца два. Копал картошку, пилил дрова в лесу, вывозил их после к дому, подправлял крышу, вставлял и заклеивал вторые рамы, солил грибы, капусту и огурцы – словом, готовил отца к зимовке долгой. И пока я там находился, отец то лежал, то сидел на диване. Газет не читал, радио не слушал, телевизор не включал. Водки не пил, не курил, почти не ел – так, всухомятку что-нибудь перехватит – и не брился. Смотрел больше в пол и в потолок. Ни по сторонам. Ни в окна. А ночью как-то незадолго до моего отъезда позвал он: «Иван». Читал я, не спал. Вышел к нему я и спросил:

– Ты что, папа?

А отец, глядя в пол, так: ни слова.

Послышалось мне, что ли, думаю. И говорю:

– Ты меня звал?

И снова так: ни звука от отца.

– Пить? – спрашиваю. – Хочешь есть?

Мнёт, мнёт дёсны, и после:

– Боюсь, – говорит.

О чём он это, вроде понял я, и на сердце моё будто холод прилёг, и я спрашиваю:

– Свет выключить? – и сам себя перебиваю тут же: – Ничего, – говорю, – всё нормально, не бойся, папа, – и чувствую, что пусты как фантики, слова мои, фальшью покрыты, будто парафином. – Попить? Поесть?.. Чаю, может, вскипятить? – спрашиваю.

Ни слова от отца, в пол смотрит.

– Печь, может быть, протопим?.. Не мёрзнешь?

Ноги и взгляд на полу у отца, руки его на коленях. Сам он где – непонятно.

– Какую книгу сжёг я? – спрашивает.

– Когда?

– Как называется?

– Евангелие, – говорю. И говорю: – Спи, спи, светать скоро будет.

А утром так: мне уезжать. Несколько раз, стоя уже на пороге, я повторил отцу: «До свидания». Будто не слышит. Подошёл ближе, тронул за плечо. И сел рядом. И говорю:

– Присядем на дорожку, – и думаю не о нём – о маме, она всегда так: «Присядем на дорожку», – скажет, напротив сядет и заплачет горько подбородком. Сколько их, «дорожек» этих было.

Потом уж встал я и сказал:

– До свидания, папа. Я скоро приеду. С работой там мне… разберусь, – сказал так и к двери пошёл. Оттуда, от двери, уже и громко:

– До свидания, папа!

Вздрогнул отец.

– До свидания, – говорю.

– Будь здоров, – сказал он.

Закрывая дверь, оглянулся я: в пол отец смотрел. Или – на ноги свои. Или – дальше куда-то? Мне неведомо.

Глава шестая

Вскинул Николай ружьё. И тесно, как в поцелуе с любимой, давно с которой не виделся, растаёшься ли с которой не по доброй воле, – губами к прикладу. И там, на губах, привкус пресного – крови, выдавленной из губ, дождя и мокрого дерева. А там, над крохотной, едва различимой медной каплей мушки, за стеклом, в освещённой изнутри кабине уазика, под рыжей ондатровой шапкой – красное, удивлённое будто встрече, лицо бывшего одноклассника. И мягко, податливо, как клавиши аккордеона, под пальцами собачки спусковые. До упора палец, до самой скобки. А выстрела будто нет, будто так: порваны у аккордеона мехи… пыш-пыш, а аккорда нет, сдох аккорд, так и не родившись. И только там, на стекле, исполосованном водяными потёками, две аккуратные дырки в сеточках мелких трещин, как два круглых прозрачных паучка на своих только что сотканных и соприкасающихся паутинах. И уж дальше и дальше и юзом машина. И бьётся она в колеях. Чадит, газуя, мучает колёса. И косят по небу, по траве сверкающей и по деревьям, как два слитых дула, следящие за одной юркой мишенью, два луча, два конуса света, простёганные дождевыми нитями. И мечутся сзади в дыму, в пару, в выбрасываемой колёсами слякоти и во мраке габаритные огни, как маячки на тёмной и неспокойной в паводок реке. И только благодаря плотному, как войлок, мраку различимы они, так как грязью забиты, забрызганы. И уж они незримы, габаритные огни, – сползла, скатилась машина под сопку. И уж там, в глубокой лощине, высветился туман. Вырвался на мгновение из кромешной мглы пучок высокорослых сосен – как декорация, – мелькнул и сгинул, памяти не оставив о себе. И в небо свет фар, но так, низко, упёрся в тучи – со стоном, надсадно влезает в гору машина. Влезла, выбралась на гравийную дорогу, затихла успокоенно и исчезла за лесом, за ночью. За сознанием.

Руки занемели, одеревенело плечо, когда эхом будто вернувшись, ахнул в ушах выстрел дуплетный. Ахнул и сам себя съел, сам себя проглотил, как проголодавшаяся собака брошенный ей кусок, и собою подавился, после чего такая тишина утворилась, что слышно стало, как стучит по ружью и энцефалитке дождь. А там, над крохотной каплей мушки, всё плывёт и плывёт освещённое окно легковушки с двумя прозрачными на стекле паучками, крепко вцепившимися в свои паутины. Расслабил Николай пальцы, освободил спусковые крючки и опустил ружьё стволами вниз… Обладающих квантовым числом очарование… Семейство адронов… Сублимация… Что это?.. Какое семейство?.. Какая чушь… Это ноги в броднях: чав-сяв, сяв-чав – и ещё о чём-то, совсем уж смутном и путаном, им лишь понятном… Семейство ног… Семейство паучков и пуль… Сублимация… Это трава постанывает, дудки и сучья потрескивают под ногами. Это филин так: ух-ух – любит пугать, ради этого, возможно, и живёт. Ночь – его день. День – его ночь. И в добром духе отец подъезжает к воротам, снимает с Карьки седло – густой, крепкий от седла запах пота и кожи, – сажает на Карьку, легко подкинув, его и Ваньку, шлёпает Карьку по холке и говорит: