Зазимок — страница 28 из 56

– Опомнись, – говорю я, – опомнись, дурак, – и руки разомкнул. И воздухом, как водой, захлебнулся. И слышу, как выворачивает наизнанку отца где-то рядом, а где? – головы не повернуть: последние силы со словами вышли, да и не увидишь в тумане. «Отполз», – думаю. И вижу, как белые круги в чёрном небе гаснут. И время уж так, по сердцу прямо: бух, бух, бах. Поднялись, не глядим друг на друга.

– Пойдём, – вроде я сказал.

Пошли. Идём.

– Мужиков надо позвать, – говорю. Или думаю. Из меня ли кто-то. – Плахи, наверное, понадобятся… багор. – Стоим почему-то. Пошли опять. Идём. Трясутся ноги. – Топь, трясина, – говорю. Или думаю. – Багор… багор… что это… роса, только в логу иней… а, да, вспомнил: зыбун, зыбун же… что это с лицом, – думаю, – что?.. а-а, от ружья… Что?

– Что?

– Выброси их – отсырели…

А он, отец, там, на болоте, и ночевал… вторую ночь. Это назавтра, утром, Фанчик его привёл. В дом не пошёл отец, в бане заперся. И жил в ней, пока холода не настали и брат пока не уехал. А потом…

А потом… Удобное слово – «потом». Как на трамплине, многое перескочить можно. Память свою не проведёшь, конечно, велик её произвол: сохранит то, что и помнить не хочется, не хочется или не стоит, а то, что забыть вроде грех, и сберечь не подумает; но и с нею, с памятью, так: помню, но молчу. Так и делай, только глаза не закрывай при этом, ибо веки – экран, и начеку всегда киномеханик или оператор…

А потом…

Словом, съехались в наш дом все мамины родственники. Что их обилие такое, я и не подозревал, некоторых я видел впервые, кое о ком и вовсе не слышал. Все они – исключая взрослых племянников, ни во что не верующих, да двух маминых братьев двоюродных, Сергея и Якова, хмелю преданных вояк, – все они пятидесятники. И во главе у них зять мамин, муж её сестры. Как должность его называется, не знаю. Для нас он всегда был дядей Станиславом, для отца нашего – «попом-прохвостом» и «американским пособником», а в миру его полное имя – Сеньковский Станислав Леонович, среди людей человек заносчивый, а в семье и в общине, по слухам, деспот. «Староста». Он и на отпевании по-сектански – молитвами, песнями и чтениями отрывков из Библии – настоял, хотя, по правде сказать, некому было и перечить. Мы с братом по ограде, заполненной народом, бродим как неприкаянные. А отец в бане засел – медовуху хлещет, дверь иногда приоткроет, голову с опухшим от синяков лицом высунет и возлает:

– Богомолы! Налетели как вороны! Не дадут по-человечески проститься!

Ни нам, ни кому другому дела до него особого нет: гости всё понимают, потому и снисходительны, родня ко всему прочему, а у нас будто вата вместо мозгов, будто и всё вокруг ватное, будто и ходим в вате и по вате, а народ весь – из папье-маше будто. И на кладбище не пошёл отец – охмелел, пожалуй, крепко. Может, что и иное, ему одному ведомое, на душе имел – Бог ему судья. Яков и Сергей, как-то умудрившиеся побывать у него в бане и вернувшиеся оттуда более разговорчивыми и деловыми, чем за минуту до посещения, те предложили посадить его на телегу, с которой они же потом и пихты сбрасывали, но отец закрылся и никого не впустил. Только на третьи сутки, когда все, кроме подзагулявших Сергея и Якова, разъехались по домам, рано утром, чуть лишь брызнул свет, увидели мы, как с кувшином в руке отец вышел из бани, тихо открыл ворота, тихо ступил за них и пропал на весь день. В сумерках уже, оставив на брата окосевших, но неуёмных дядек, я подался на поиски. И не нашёл его у могилы. И искать бы не стал, с ног валился, если бы не услышал, как там, за кладбищенской оградой, в ельнике, подвывает кто-то. Подхожу, вижу – сидит возле пня, на коленях кувшин опрокинутый.

– Папа, – говорю, – поднимайся.

Увидел меня, кувшин отшвырнул, вскочил так – на удивление резво – и огласил ельник:

– Я же, засранцы, с фронта ещё глухой на левое ухо, знаете ведь!.. Слышу, что зовёт, а где, понять не могу! Туда-сюда, как белка, скачу по болоту, а подбежал когда, пока подполз, только платок и ухватил! – и ткнул себя в грудь. – Тут он, под кителем… Вот он! – и рукой было полез.

– Нет, – говорю, – не надо.

– И сдохну с ним… х-хо-ох, мать честная! И что её туда понесло?! – и заплакал отец. И чтобы так – не видывал я раньше. – Сразу не догадался, а потом нырять вслед за ней духу не хватило!.. Струсил!

– Домой, – говорю. Взял под руку – повиновался. Вывел из ельника, в котором уже ночь. Пошли мы к Каменску – на виду тот. По полю идём, где летом овёс ветром мотало, где летом мы с мамой на покос ходили. Тогда, когда у отца нога болела. И поле ещё не к концу, когда снег повалил. Первый за осень, сырой и мохнатый. Заглох в нём собачий лай. Сгинул последний свет – небо спустилось на поле. Укладывается. И подумал я так: зазимок; и ещё я подумал: отец; и уж больше не помню ни слова, ни звука, ни шага – уснул, похоже, на ходу.

Глава восьмая

Ион подошёл к полке с пластинками и магнитными лентами, долго смотрел на них, выбирая, что послушать, но так ни на чём и не остановился, затем повернулся к книжному стеллажу, вытянув за корешок, открыл одну книгу, пробежал глазами несколько строк, поставил её на место, взял другую, полистал и понял, что читать не сможет: любой текст, текст вообще, вызывает отвращение, если не злобу. Бездвижно постоял. Включил телевизор, дождался изображения и тут же выключил. Достал из холодильника початую бутылку «Медвежьей крови», налил в стакан и разом выпил. «Может, позвонить кому-нибудь, – подумал он, – может, пригласить кого-нибудь в гости… Только не на улицу, не в автомат. Там гулкие шаги – там люди бродят, там кошки на ветвях сидят. Кому-нибудь я обязательно не понравлюсь: куда бежишь, зачем бежишь, а паспорт есть? а закурить не будет?.. что-то мне, мол, твоя не нравится физиономия… Пойти к соседям, пока не поздно?.. Дзинь. Можно от вас позвонить? – „Звони“, – а за пазухой камень, а на уме: „Припёрся!“ Что же со мной сделалось?.. Таким я не был…» Лязгнул, включившись, холодильник. Ион вздрогнул, на лбу его выступила испарина – на стиснутой корке апельсиновой так выступает кислота.

– Будь ты проклят, зверюга. Выбросить тебя надо, – шепнул Ион. И будто ёжик, прижившийся там, под сердцем, подпрыгнул и ощетинился. И долго теперь не унять его, не успокоить и не убедить, что тревога была ложной. А выпить ещё? Ион выпил. Ну вот, другое дело. Спи, ёжик. Спи. Это нас старый, развалившийся кретин с пустым брюхом пугает, только пугает, на этом агрессивности его предел. Ёжиков он не ест. Медленно опустил грызун колючий иглы, свернулся и задремал. Щёлкнул будильник, но сил дребезжать у него не нашлось, полсуток назад все истратил, и хорошо, хотя и от этого щелчка по спине у Иона шустро, как осыпающийся песок по обсыхающему после купания телу, просеменили мурашки, просеменили и замерли кто где, обратясь в такие штуковинки – пупырышки. «А может, там, в пупырышках, их зимние квартиры, – подумал Ион. – А может, я и не я вовсе, то есть я – это я, но не тот, кем себя считаю, а муравейник с сиксилионным числом муравьёв, муравейник, который называет кое-кто Ионом? А кошки на дереве?.. Не пьяная же галлюцинация… Туда, наверное, собака загнала их». На кухне, противно шкрябая, сосед Юра уже около часу драит сковороду, больше которой Ион никогда и нигде не видел, даже на камбузе. «Это уже не сковорода, это что-то иное… иное этому и название, – подумал Ион. – В „этом“ детей можно купать, только стой у „берега“ и следи, чтобы не утонули. Ну вот, – подумал Ион, – значит, и имя Юриной сковороде – бассейн». Юра, конечно, в больничной пижаме и в узких, в обтяжку, как у кавалерийского офицера, но не рейтузах, а кальсонах цвета электрик. Юра, наверное, так понимает и исполняет выкрикнутое как-то с кухни бабкой-соседкой наставление, адресованное, правда, другому Юре, её внуку: «Вернулся с работы, будь добр – переоденься в домашнее, а то в том же за стол и на диван… не по-людски!» Илья, похаживая к бывшей фиктивной жене Иона, с которой он же и свёл Иона, давно знал Юру и говорил: «Юра из тех, наверное, коренных петербуржцев, которые тщательно скрывают своё дворянское происхождение: от Аксаковых, Рубец-Масальских, Оболенских, Голициных, от кого-нибудь ещё, может быть, от Рюрика, Редеди или хана Юсупа, так-то вот, старичок», – юродствовал, конечно. Юра не называл своих корней. Возможно, бабушка, если была у него такая, натерпевшись в двадцатых – тридцатых годах страху, запретила. За стеной диван заскрипел. Пьяный внук поклацал зубами и объявил своей глухой бабке: «Сдохнуть давно пора, а ты всё ещё пенсию с государства тянешь, рубль бы раз дала, старая сучка». И в ответ тишина: спит, наверное, «сучка». Спит бабка. Или в окно на отражение своё смотрит. В соседней квартире поют: «А в ответ тишина – он вчера не вернулся из боя!» Ион взял со стола письмо и начал его перечитывать: «Ваня, вот только очуралась, а всё равно – пишу, и руки трясутся – по буквам видно. Ванечка, сижу вот, а как жить дальше, не знаю. И не у кого спросить. И кто научит ли? В церковь сходить – так вроде с детства не бывала. Всё это сразу, как обухом по голове. Ванечка, ты и не знаешь ещё, наверное? Ося же угорел в машине. Вёз из Исленьска запчасти, скорее хотел, в баню с детьми собирались, коротким путём поехал, не по Екатерининскому, а по Старо-Милюковскому тракту. Дорогу перемело. Потом лесовозы после выходных пошли, а он уж неживой, шапка на баранке, а он лицом в шапку. Будто нарочно, знал же, что угорают, сам не раз видел, Вовку же Мецлера он нашёл в машине, тот, правда, в гараже, с какой-то девкой, пьяные. Тут всё маялся что-то, а что, я не знаю. Из-за меня, может? Тебе, может, писал или что говорил? Сон ему всё какой-то снился, боялся и спать даже ложиться, но так и не рассказывал, спрошу – лишь отмахнётся. У него же слова добиться, сам знаешь, особенно бабе. Привезли, так со мной отваживались полдня, приду в себя, опомнюсь – и опять как без сознания. А через неделю и Фанчик помер. И Осю, и отчима рядом с твоими похоронили. Фанчик всё ходил – сам себе могилу дня за три до смерти долбил, рядом с дядькой твоим и с Осей, между; помешался, наверное: и то без Оси-то ему не жить бы. Просил, чтоб сумку с ковшом и нож с бруском с ним положили. В могиле его нашли, принесли домой, а потом снова туда – мёртвых-то с кладбища у нас не помню, чтобы привозили. А зима тут ещё такая, могилы еле дорыли, водки одной бичам на кладбище ящик перетаскали. Снегу м