Зазимок — страница 33 из 56

Медлил шагом я, медлил, но, как ни тянул, домой всё же заявился. Куда ж денешься.

И сначала за то мне влетело, что с утра не изволил на глаза показаться, пусть не поесть, но чтобы хоть отметиться. Претерпел и было успокоился: не бывать же двум смертям, – как притащилась к нам Рашпиль Панночка, видевшая нас в Елисейске, на привокзальной, разумеется, площади, всё описала живописно и от себя ещё добавила, а ушла когда, получил я от отца за «концерт» гонорар весь сразу и полностью. И тот день с тех пор памятным считаю – днём настоящего знакомства отцовского ремня с моей попой. И до того у них случались встречи, но как-то так всё, мимолётно, по касательной. Тот день, а не другой какой, и стал, пожалуй, днём действительного моего катарсиса. И в довершение ко всему был мне, а заодно моим сестре и брату, объявлен месяц домашнего ареста: чтобы ни шагу из ограды!.. Но не мы располагаем: событиям было суждено развернуться иначе.

Назавтра поднялся и ушёл из дому отец раным-рано, в шесть утра дома его уже не было, мама уехала на какие-то дальние поли́ны за земляникой, нас оставив домовничать. А мы, естественно, на то лишь и горазды: замок на дверь – и митькой звали нас. Не чёхом, конечно, а по очереди: прежде всех сестра исчезла, потом – брат, а с замком уж дело я имел, надо признаться.

Стоял жаркий сухой июнь, на который и выпало время выборов, каких или куда, вот этого не помню. Таинство вершилось в клубе, где по такому случаю открыли буфет, в который завезли из Елисейска огромную бочку пива «Бархатное». В буфете же продавалась навынос копчёная колбаса, икра чёрная и красная, отпускались осетрина, омуль, нельма, водка, портвейн под таким вот номером: 13 – и прочие «вовремявыборные» продукты. Народу в клубе теснилось битком. В зале с утра до вечера, без обеденного перерыва, крутилось кино – не то «Бродяга», не то «Тарзан», ныне в памяти не воскрешу, – крутилось «задарма», мы его посмотрели в числе первых и толклись теперь в фойе, надеясь хоть на то короткое время дорваться до бильярда, когда проигравшие партию мужики, сложив на зелёное сукно стола кии, выигравших уводили в буфет. Потом в фойе, вроде как из-за молоденькой киномеханицы Кати с забавной фамилией Одурь, прибежавшей в буфет за пивом, учинилась драка, и нас оттуда ветром будто сдуло. Драчунов скоро урезонили, и мы заново просочились в клуб. Шары раскатились по всем углам, оба кия были безнадёжно загублены, а сам бильярдный стол, скособочившись, стоял на трёх фигурных ногах и одной лузе. Это чуть ни в слезу прошибло нас. Немая уборщица Флора, грозно мыкая и замахиваясь на гогочущих мужиков шваброй, вытирала с пола кровь. Поссорившиеся мужики мирились в буфете, а причина раздора их, Катя Одурь, закрылась на крючок в кинобудке и под стрекот киноаппарата целовалась там до одури с возлюбленным своим, Сашей Сотниковым, работавшим по совместительству ещё и клубным мотористом. Мы уже собирались уходить – Охра, пропев стишок про фатера и мутер, поехавших на хутор, сманивал нас к окну кинобудки подглядывать за милующимися, – но тут произошло следующее.

Из кинозала выпал заспанный, взъерошенный, зажмуренный от света белого Аркаша Шайхутдинов, заведующий пекарней. Было Аркаше лет тридцать, и квартировал он, будучи приезжим, у бабки Дыщихи, с которой, по разговорам, состоял в преступной связи, так как денег за постой не платил и называл старуху прилюдно Дашенькой, но в достоверности того не ручаюсь: злы людские языки, оклевещут – и типун на них не соскочит. Словом, выпал Аркаша в фойе, поднялся и тут же затеял с мужиками странный спор, который состоял в том, что он, Аркашка, пекарь кемский, показывает всем содержимое своего желудка и тут же, без фокусов, возвращает содержимое на место, за что мужики, кто отважится спорить, выкатывают ему пять бутылок портвейна – бочковым, мол, он уже насытился. Желающие нашлись – не верили, наверное, что исполнимо. Кто-то взял из-под бачка с водой таз, выплеснул с крыльца из него опивки с окурками и, ещё посмеиваясь, поставил посудину, рукой придерживая, перед Аркашей на покосившийся бильярдный стол. Аркаша постелил на дно таза носовой платок, вызывающе глянул на спорщиков и произвёл опыт. Пекарь выиграл, а нас, помню, и мужиков, согнутых в три погибели, долго и одинаково потом мотало вдоль клубного щербатого штакетника и, в несколько жестоких, изнурительных приступов, вытягивало до зелени. С год после, помню, некоторые женщины не могли даже без содрогания смотреть на хлеб кемской выпечки, ездили за хлебом в соседние деревни или посылали туда ребятишек, если была мука, и свой заводили. А позже уж, гораздо позже, хлеб ели снова с неохотой: был хлеб тот кукурузный – не привыкли к такому в Сибири. Но не об этом речь, конечно.

Отец возглавлял на тот раз выборную комиссию и домой вернулся около двух часов ночи. Пришёл трезвый – чувствовал возложенную на него ответственность, – но не один: с председателем рыбкоопа и его подчинённым, заведующим пекарней, Аркадием Афзалетдиновичем Шайхутдиновым. Начальник был весел и оживлён, а подчинённый лыка не вязал, хлеб не стряпал, и из карманов его брюк широких торчали горла двух – из тех пяти, вероятно, выигранных им у мужиков – бутылок. Мы проснулись и подглядываем, замерев под одеялом. Мама поднялась, стала собирать на стол, а гости и отец расселись вокруг стола в ожидании закуски, которая, однако, не понадобилась.

Мама вышла из кухни, поставила на стол тарелку с варёной в мундире картошкой, солёные огурцы, что-то ещё и повернулась, чтобы направиться обратно. Аркадий Афзалетдинович, полный хмельного задору, ухватил вдруг маму за подол. А дальше всё уж как в кино: отец молчком поднялся, обогнул неторопливо стол, одной рукой взял Аркашу за воротник вельветовой куртки, другой – за пояс широких, модных тогда брюк с отворотами, сорвал со стула и выкинул в окно. Рамы как не бывало. В ушах – звон разбитых стёкол. А там, на улице – гулкие и частые шаги убегающего прочь от дома пекаря, лай собак, песни осипших после голосования сельчан и – молочная северная ночь. Председатель рыбкоопа встал, в кулак себе покашлял, взглянул на ходики, брови удивлённо вскинул и сказал:

– Ого, скоро три… быстро, смотри-ка ты… дак это чё-то, – и вышел, глухо попрощавшись.

Утром отец уехал в тайгу собирать по скитам кержацкие голоса да по колхозным бригадам – голоса страдников, чтобы иметь в отчёте те, необходимые и неизменные, девяносто девять и девять десятых. А мы вынесли из кладовки запасную оконную раму и вставили её на место прежней. Не сделай этого, заели бы нас комары: конец июня – время комариное.

И ещё одно:

Случилось это годом, может, позже. На Милюковский лесокомбинат вербовались со всей страны, из западной её части особенно. Для комбината работники такие в большинстве своём обузой лишь являлись, и начальство в страдную пору старалось растолкать их по соседним сёлам, убивая, что называется, двух зайцев: посёлок освобождался на какой-то срок от лишних ртов и преступлений, а сёлам как бы оказывалась помощь шефская. Имя легиону было такое: вербованные или мобилизованные; на языке старух получалось чуть иначе: облизованные. Сельских бичей тогда ещё не было, появятся позже. На местных эти «помощники» не задирались – побаивались, сидели по баракам, пили всё, что разливалось, играли в карты и проблемы свои внутренние, распри ли, решали поножовщиной. В сезон летнего наплыва «верботы» – барака три в Каменске ими набивалось – зарезанных или лишённых жизни по-иному было, как правило, человека три-четыре, и отец только успевал их, убийц и убиенных, увозить в Елисейск, сопровождать ли. С одной нагой, клеёнкой прикрытой, исполосованной «розочкой» женщиной и мне довелось как-то в «воронке» ехать в город. Вёз отец бывшую женщину в морг, а меня – в больницу с готовым лопнуть аппендиксом. Там же, в «воронке», в наручниках сидел и злодей – небольшого роста, бородатый, подавленный, вероятно, событием, паренёк. Запомнил больше женщину я, труп её, вернее.

И вот как-то раз – мама уехала тогда в Новую Мангазею хоронить свою первую свекровь, – ночью, проснулись мы от того, что в дом кто-то вошёл. Ночь светла – их видно: двое. Каким способом удалось им снять с петель сенную дверь, не знаю, так тайной и остался для меня этот воровской приём. А дверь, что в дом, не закрывали мы обычно, к тому же той ночью был с нами отец, уже затемно приехавший из города. Они вошли, возле порога тормознули: приглядываются. Мы с братом онемели от ужаса, и засыпали, правда, в страхе, по крайней мере я, так как рассказывали, изощряясь, друг другу на сон грядущий истории, одну круче другой: про вурдалаков, про человеческие ногти в котлетах, купленных на базаре, про руку человеческую под подушкой и прочую дребедень. А сестра, та тоже не от радости, заверещала: «И-и-и-и-и-и!» – только Лазаря поднимать. И тут же в комнате отца кровать: скрип-скрып. Вышел отец в прихожую, в белом нижнем белье, предстал перед визитёрами и спросил у них спокойно:

– И что вам тут понадобилось?

Появление отца для них оказалось явно неожиданным – гости замешкались, а после паузы один из них и говорит:

– Стакан, хозяин, не найдётся? – сказал и обмяк, обмяк и осел вдоль притолоки.

Другой сказал:

– Ук-к, – и вылетел в сени, обронив в полёте нож, а миновав скоренько по воздуху сени, сломал дверь кладовки.

Отец – следом, ухватив за воротник рубахи, вытащил волоком его за ворота, затем уволок туда же и второго, вернулся и, проходя возле нас, обронил:

– Спите… ладно.

Сенную дверь на место ставили назавтра. Мы с братом трудились, а отец всё стоял бездвижно на крыльце и разглядывал праздно косяк. Потом:

– Понятно, – вдруг сказал.

– Чё? – спросил брат.

– Ничё, – буркнул отец, с крыльца спустился и – на улицу.

«Ладно», – подумал я и спел песенку:

«Мы бредём по Уругваю, ночь – хоть выколи глаза, слышны крики: раздевают! Ой, не надо, я сама…» – и ещё что-то спел. А отец – тот ушёл, но недалече, вернулся – и день досиживать пришлось мне в картофельном поле.

Ну и ещё: