– С работой только улажу, – сказал Иван, порог переступая, и оглянулся, закрывая дверь: туда, в пол, смотрели голубоватые, мутные уже, как у щенка молочного, глаза отца.
– У-у, – сказал Иван.
«Вот», – ответила дверь.
А потом:
Ждёт Иван автобус, чтобы уехать из Каменска в Елисейск, а в Елисейске во что бы то ни стало попасть на самолёт и улететь в Ленинград. Смотрит Иван на голую с обглоданным овцами комлем берёзу – единственное дерево, оставшееся от того, что школьным парком раньше называлось, – полузавалившуюся над болотиной бывшего школьного пруда, и думает: «Осень, осень… мне снилась осень в полусвете стёкол…» – чтобы не думать иначе: «Я действительно скоро вернусь». А они, Митя и Карабан, сидят на стылом, затоптанном и заплёванном курильщиками высоком крыльце магазина, закрытого на выходной, сидят они так, будто дело в их жизни, в судьбе села и всего мира исполняют важное, исключающее поспешность и легкомыслие, и так же несуетливо, основательно ткётся узор их беседы. А тут надо ещё сказать, что бетонная, сблизившая собой деревню с городом остановка автобусная, с пробитым шифером крыши и с полом, застеленным беспросветно овечьим дерьмом, – от магазина шагах в десяти; что воздух в октябре звонкий, как Карабан говорит – телефонный: сказав что-то срочное, будь уверен – там, на другом конце провода, то есть села, тебя услышат и истолкуют слова твои правильно, – а поэтому разговор Мити и Карабана тут же становится безраздельным хозяином каменско-кемского эфира и соответственно свободно касается ушей Ивана, касается и оседает в его сознании, как оседает к утру в мелком ключе-колодце, что на задах, встревоженная за день муть – на самое дно. Ни ворон, ни галок поблизости – улетели встречать автобус. Тишина. И в этой тишине:
– Не знаю, не знаю, Митя, – говорит Карабан, выпуская изо рта дым густой, махорочный. И уж так, если присмотришься, и уж так явно, что без особой охоты покидает Карабана дым: тянуче, тягуче томительно его прощание – тепло, уютно ему, наверное, показалось в пору кратковременного пребывания своего в чёрном, смолистом дупле Карабана. А уж оторвавшись, и о нём, о курильщике, и обо всём на свете забывает дым, будто тут только его и осеняет, что вот оно, небо, его настоящий дружок. А в перспективе улицы, там, откуда должен появиться рейсовый автобус, революционно настроенная к осеннему затишью корова бодает телеграфный столб – занудно, уныло нытьё провисших проводов, разбуженных коровой, что, вероятно, ещё сильнее распаляет скотину. Ни к проводам, ни к стуку рогов коровьих, ни к собеседнику своему не прислушивается Митя. Он в мире этом одинок, будто по ровной, безбрежной водной глади плывёт в челне Митя, сам за гребца, сам за кормчего, сам себе будто и говорит:
– Моя бы воля, гадом буду, я бы всех их извёл, а как, уж мне бы и решать. Куда ни кинься, ни сунься куда – везде, – и, прищуря на ельник глаза, добавляет Митя – и вся душа его инвалидная в этом слове:
– П-падлы.
Внимательно, как к Пифии, прислушивается к Мите Карабан и, выслушав, говорит:
– Не знаю, не знаю.
– Как пить дать, – говорит себе Митя, – всех, будь я неладен, до единого. Хошь через расстрел, хошь через повешение, хошь как, но без всякого трибунала – не заслужили они этого, – и через продолжительную паузу, встряхнув и перевернув мозги свои, словно часы песочные, добавляет: – Ну а на худой конец – урановые родники, – и глаза Митины там, далеко, в ельнике, будто заприметили что – сузились, прицеливаясь, и говорит Митя: – А начал бы с завклуба. Одного бы пощадил, старшину нашего, каптенармуса, но его Бог прибрал – на мине возле Мценска подорвался… Он мне кальсоны выдавал всегда со штрипками, не рвань какую.
– Не знаю, не знаю, Митя, – говорит Карабан. – В Китае вон ребята с матершинным названием всех воробьёв выбили, а получилось что? Даже сами признали – херня. Жидов выбьешь, червяк наползёт. По-моему, Митя, пусть живут, пусть червяка изводят.
– Когда ухнуло, – говорит Митя, – когда сержант Сирош полетел в одну сторону, а я…
А тут, гравием шебурша, маленький оранжевый автобус подкатывает. Остановился, клюнул своей тупой мордой, давно уже не мытой, и сказал: п-т-ц-ц-сы – смачно вышло. И дверца так – как гармошка у пьяного мужика, когда мужику спать лучше лечь, чем на гармошке играть, – так дверца: пополам. И важно, наверное, знать, что автобус называется вот как: пазик. Знаешь, значит, свой, свой, значит, довезёт – не растрясёт, а растрясёт, тогда уж так: не обессудь, пешком ступай, если не нравится. И у шофёра на лице под кондырем форменной мятой-перемятой, как ветошь, кепчонки будто написано: водила; и ещё там, на лице – презрение ко всему, кроме его автобуса. Вороны налетели, долбят галок, галдят: без вас, мол, ну никак нигде ничто не обойдётся, а галкам – тем, похоже, всё равно – привыкли, хоть будто бы и не совсем здесь чужие, к тому же и улетать вроде скоро, а им, воронам, зиму куковать тут: пусть, дескать, покуражатся.
К автобусу Иван, а там – три ступеньки. Поднялся, рюкзак на свободное сидение положил и обернулся на крыльце магазинном сидящих. Отвлёкся Митя от ельника, взглянул на Ивана и крикнул:
– Эй, ты! Поехал?! Как же тебя по имени, шпанец, всё забываю?
– Поплыл, – буркнул Иван, дал деньги шофёру и сел на своё место. И забыл про Митю, и долго с болью, с тоской в сердце смотрел через грязью забитое тыловое стекло на село, смотрел, пока за поворотом оно не исчезло, и не видел, конечно, при этом, как сорвался с крыльца вдруг Митя, оставив Карабана в одиночестве, как бежал вдогонку за автобусом, задыхаясь тяжелой осенней пылью, как рукой махал единственной; и не слышал Иван, конечно, как, перепугав до поноса бодавшую столб корову, кричал при этом Митя:
– Проведашь еслив чё там где случайно про мою руку с котелком… я говорил тебе, шпанец, должон ты помнить… дак напиши… так как-нибудь, письмом… через газету ли!..
Подойди, упрись носом в дверь горагентства, обитую бордовым дерматином, и вспомни: сегодня – воскресенье. И прочитай: воскресенье – выходной. Всё это у тебя получилось, но сразу ты не уходишь, топчешься, думаешь: вот так всегда. И куришь ещё, куришь одну папиросу, другую, потом, зло сплюнув окурок в урну, едешь в аэропорт, зная, что там – в день вылета.
Здание аэровокзала двухэтажное, деревянное – северного типа; тополя облетели, высветлив и обнажив его. На фасаде и четвертью на фронтоне – реклама: стюардесса, блондинка естественно, и – ещё раз естественно – с комсомольским значком на… груди, на самом её пике, обольщает тебя улыбкой и соблазняет, одного или в компании с другими елисейцами, такими же олухами, как ты, отправиться с ней в Сочи, в Гагры, в Ригу, куда-то ещё – лень пробежать тебе глазами, но то, что в списке её курортных вертепов Рио-де-Жанейро нет, в этом ты уверен. В верхнем углу рекламного щита – ёлка под снежной шапкой, в нижнем – пальма под слепящим солнцем, и явно, что первое дерево списано с натуры, а второе – с открытки. Интересно, думаешь ты, сколько же денег здесь тобой оставлено? Так, чтобы улететь отсюда, да ещё плюс то, что где-то там, в других городах, чтобы сюда вернуться. Туда-обратно – в среднем – рублей сто пятьдесят; пятнадцать лет; итак, по одному, допустим, разу в год – уже две тысячи двести пятьдесят. Хм, сумма приличная, а для тебя, думаешь ты, просто мафиозная – первоначальный взнос за квартиру… и думаешь: ну, это несерьёзно. Пропить, куда б ещё ни шло, думаешь ты и показываешь рекламной блондинке фигу в кармане.
А там, в кассе, точно такая же девушка с точно таким же значком на том же точно месте, только – живая. Разглядываешь девушку, нащупываешь в кармане – не фигу, а паспорт – и думаешь: есть халтурщик, вот – оригинал, какие же между ними отношения? И ещё думаешь: а тебе-то какое до этого дело?
– Девушка, до Исленьска на сегодня?
– Нет на сегодня ничего, – читает девушка роман-газету – воспоминания какого-то полководца.
– А на завтра?
– Завтра и приходи.
– А билеты будут?
– Я не справочное бюро.
– Кто ж утверждает?.. На справочном бюро такого значка нет. Ну а так, в качестве доброго отношения к клиенту… уж не до ближнего.
Девушка отрывается от военных мемуаров, смотрит на тебя долго, доводит до пепельного состояния, а победив, уже любезнее кивает в сторону зала, где кемарит в креслах человек восемь, кемарит, судя по всему, неделю, мечтая улететь на север или видя такую удачу во сне. Девушка говорит:
– Клиент… Хм. Вон, видишь, сколько вас, таких клиентов, на всех доброго отношения не наберёшься, надо немного и для мужа оставить.
– Для мужа обязательно… А в виде исключения? – говоришь ты.
Девушка уже не смотрит на тебя, вся с головой в сражении на Курско-Орловской дуге или в битве под Сталинградом – значок волнительно вздымается, – и говорит она, читая:
– Исключения для горкома, для героев Советского Союза, социалистического труда, для инвалидов и ветеранов войны и партии… Понятно?
– Понятно. Так, значит, можно мне гулять до завтра?
– Твоё дело… можешь пешком идти, за ночь-то где будешь… а заодно и погуляешь.
– Спасибо за великодушие. А первый рейс с утра во сколько?
– Вон расписание… Я же тебе сказала, что не справочное.
Мужичок пристроился рядом, в рот кассирше заглядывает, а из тунгусских прорезей его глазных восторг льстивый, как вода из переполненной бадьи, плещется: вот это да, мол, вот это баба – не баба, а шайтан, пальца на зуб ей не клади, с рукой проглотит! – хитрый охотник, в Соврудник или в Дудинку улететь собрался. Счастливо тебе добраться до места, Дерсу Узала, думаешь ты и, обходя спящих, идёшь к расписанию. Первый рейс до Исленьска в девять утра по местному, но и ещё конечно, если тумана не будет и разных там «причин технических» не случится. Прекрасно, думаешь ты, гулять так гулять, но только не пешком, пешком, пожалуй, здесь далековато, лучше уж на автобусе или такси. Ты открываешь дверь и зачем-то оглядываешься – кассирша глазами к тебе, в глазах её возраст – лет двадцать семь – двадцать восемь. Подмигиваешь ей развязно – аванс на завтра, точнее взятка, и тут же совестишься своей самоуверенности. Выходишь и говоришь, обращаясь к той, что на щите рекламном: «Тебе скучно, ты хочешь в Сочи, туда, где пальма, но мужа у тебя нет, а кольцо – это так, для таких, как я, пролётных, чаще бородатых, видишь которых только через стекло кассы, много которых тут, „по северам“, мотается – как листьев. Прилечу назад, подарю тебе книгу. „Госпожа Бовари“ – так называется».