Зазимок — страница 44 из 56

– Рыжая, включи телевизор.

А она?

А она:

– В три часа ночи?!

– Ну и что, Рыжая, ну и что!

– Да там же нет уж ничего! Все передачи давно кончились.

– И пусть, Рыжая, и пусть…

Нет, не получается. Ну, тогда так:

– Рыжая, спой песенку про капель.

А она?

А она:

– Снова птицы в стаи собираются…

Нет, нет, Рыжая, так не пойдёт. Не открывай дверь, не сбрасывай с себя халата, не обнажай звёздное небо – не постучусь, не постучусь я.

Он простоял в телефонной будке, так и не сняв с аппарата трубки. А выходя, подумал:

«Ну вот… это всё она, она, та медсестрица, виновата. Роковая».


– Да нет, какой уж смысл теперь ложиться… постель только измять. Наливай. Нынче преследует меня зубровка. Но помаленьку, чтобы дотянуть, что-то отвык уже стаканами. На час нам этого хватит, ну а потом на посошок ещё грех не оставить… А в половине восьмого – даже в семь, наверное, да? – выходить уже надо. Автобусы редко ходят. Пока доберусь, пока билет возьму, если возьму ещё, и регистрация… Не могу трезвым летать, особенно из дому. Теперь уж как привычка: случайно или намеренно, но обязательно в ночь перед вылетом, или в день, пьёшь, сел в самолёт, только не болтай много и к стюардессе не приставай, чтобы с рейса не сняли, пояс застегнул, глаза закрыл и не заметил, как приземлились. Не гаси… угу… А с трезвой головой за пять часов в воздухе изведёшься. Читать в самолёте не научился… Не прикурилась, дай-ка спичку… Ага, спасибо. Ну вот, а о родине… не досказал я: допустим, я сейчас тут, в Елисейске, родина моя – Каменск, не могу же я сказать, что здесь… Прилетаю я в Исленьск, тут же в сознании моём пределы того, что я со спокойной совестью могу назвать своей родиной, раздвигаются до размеров Елисейского района. А в Ленинграде для меня – это уже весь Исленьский край, более того – Восточная Сибирь. За границей – это я теоритически – естественно, вся Россия. Ну а окажись я вдруг в космосе, к примеру, и повстречайся там… словом, понятно: родина моя – Земля… И наоборот – сужается для меня это понятие с приближением к Каменску, а в самом Каменске для меня это уже: пол, потолок дома моего и мои мать с отцом. И где-то в Вечности всё это закольцовано и сжато в точку. Так вот, если из космоса ко всему этому присматриваться, то князь Курбский, выходит, и не предавал отечества, изменил князь Курбский, получается, кому – Ивану Грозному, государю своему, и всего-то, хоть и это много, а вот осудили его за это там, в космосе?.. Только скажу «да», как тут же «нет» откуда-то вылазит…

– Да, но живём-то мы здесь и судим не из космоса…

– Нет, нет, я не про то, я про это – я так ничего и не понимаю, потому что, с другой-то стороны, где человек стоит, там вроде и центр, земля ведь – сфера, то есть в центре по отношению к её поверхности, значит, все мы – каждый из пяти миллиардов, или сиксилионов, как говорил когда-то Охра, – куда бы кто ни поехал, куда бы кто ни передвинулся, всегда остаёмся в нём, в центре, или в фокусе, перед чьим-то зорким оком, ходим, переезжаем, убегая от кого-то, от чего-то или от себя, и перевозим в своей голове или в душе мнимый дубликат маленькой, тихой родины из пола, потолка и матери с отцом, ну и там ещё где-то трава во дворе, о которой никто не помнит, кроме нас, а у тебя – санки, которые смастерил тебе когда-то отчим, что ты рассказывал… вот и выходит, что князь Курбский, как родина в себе, просто поменял место в географическом лишь смысле, что для Ивана Грозного, привыкшего сознавать, что он, как царь и помазанник Божий, олицетворяет собою пол, потолок, мать и отца всех своих подданных, и даже санки и траву, было важно, а…

– Но ведь есть ещё и другое пространство – язык, ты бы ведь не хотел переместиться за его пределы, лишиться той среды…

– Вот так и говори. У среды есть предел, а не у языка. Нет, не хотел бы. И не смог. Но я не об этом, я просто не понимаю, где тут высшая правда? Её либо нет вообще, либо она везде и во всех, а коли так, тогда и нечего искать, ты же не ищешь воздух…

– Пока он есть.

– Нет, нет, я не о нравственном. Существуют и существовали разные системы оценок, своя для каждого времени и для каждого общества… что когда кто мог принять и понести… Ветхий Завет, Новый, Законы Хаммурапи… Средневековье… В древней Месопотамии, например, не было этнических различий, вернее, быть-то они были, но не играли той роли, какую…

– Понятно… Но где Истина, объявлено, объявлено – Кто…

– Или, допустим, жил ты, жил, а потом решил с семьёй из Вавилонии перебраться в Элам – нужда тебя туда, к примеру, погнала, – кто б расценил такое как…

– Понятно. Но хорошо, что есть Каменск и никуда мне от него не надо удаляться, и что я – русский, а остальное от лукавого… А чё ты вдруг надумал ехать? Ты ж говорил, останешься до ноября.

– Ну вот, я ему про Ерёму, а он мне про Фому. Не знаю. Не могу… Да что такое?!

– Брось ты её, возьми другую… Дырявая, наверно?

– Да, точно… Ай, не надо, я окурок… не так курить, как затянуться… Я и сам думал, что до ноября дотяну, думал, выдержу, но… мне об этом трудно рассказать, а тебе – представить… Он, Ося, стал таким капризным. Всё и ворчит: это не так, то плохо, так не по-его… Ладно, ворчи, причина бы была. Иногда даже наорать на него хочется… Почему у тебя свет горит? Почему громко топаешь? Книгу шумно листаю… Ветер ломанёт в окна – я виноват. Дверь сквозняком оттянет – я не закрыл, вечно всё, мол, нараспашку. Умом я понимаю… Но одно дело говорить здесь, за столом, другое – жить с ним… Да-а, что об этом… Деньги вдруг начал прятать, не было такого раньше, пенсию получит, засунет куда-нибудь, в какую-нибудь щель, а после и забудет… Мол, трачу много, разоряю… Куда они ему, зачем? Тут нынче воробьи его достали, за наличником скребутся – взял удилище, пугал их с час, наверное, не меньше…

– Да старческое это… Положить ещё грибов?

– Нет, хватит, сам если будешь… Раздражает… я – его, он – меня. Понимаешь? Добра друг к другу не накопилось. Тут только, может быть, с большой любовью… Впервые я так близко со старостью… Сушиху попросил, поухаживает. Она, правда, сама едва ноги передвигает, в скобу согнулась. Ей сколько уж? Лет девяносто?

– Да, где-то так.

– А ум в порядке, глаза ясные… Люблю я очень бабу Дусю.

– Редкой души, конечно, женщина.

– Она и до меня к нему ходила, то подметёт в избе, то суп сварит… Не это… Меня и раньше на неделю, не больше, хватало, а тут уж месяц почти с ним… Боюсь, боюсь сорваться, сорвусь – потом каяться, проклинать себя… надоело… А если что, ты же бывать там будешь, и телеграмму сразу отбивай… Да что я это, что за паника, успею, ничего, пожалуй, не случится… Он ещё крепкий, сердце здорове…

– Телеграмма – не проблема. Почти каждый день через Каменск проезжаю, забежать нетрудно. Только тебе вот, наверное, потерпеть бы… хотя моё дело десятое.

– Да ничего. Он, может, и внимания не обратит, он, по-моему, даже не понял, что я уехал… Для меня неделя, а для него и время, может, встало… А мне обязательно надо переключиться, потом будет легче. Когда долго его не вижу, кажется, что люблю: отец, отец, только хорошее о нём вспоминаю, – приехал, посмотрел… как два кобеля… сдерживаю себя, чтобы не лаяться. Хоть этому научился… Глупо ведь. Ну что, ещё по маленькой?

– Давай.

– И странно, никаких обид, чтобы на всю жизнь, чтобы так вот повлияли… были, но прошли… и сейчас… ерунда такая… Кто, отчим мариновал или Таня?

– Да уж! Батя – не помню, чтобы он когда-нибудь грибами занимался, не собирал и не солил… Сам. Вёдер пять привёз… По тракту едешь, остановишься, где они есть, десять минут – и накидал. Смотри, могу, если понравились, добавить.

– Нет, нет, не надо, это я так… спасибо. А то в самолёте – как паста из авторучки…

– С собой возьми.

– Да нет, ты что, куда я их, я же приеду… Да, вот, помню, то ли во втором классе, то ли в третьем ещё учились, накатило на меня что-то, я уж тебе рассказывал, наверное, стал смерти бояться, прямо чума какая-то, знаешь, так, будто с рождения ещё помнил, что такое То, откуда вышел и куда когда-нибудь вернусь, помнил и был спокоен – не пугало Оно меня. Видимо, не такое Оно и страшное, а потом забыл вдруг будто напрочь, начал вспоминать, как сон, и не могу никак вспомнить, ускользает, но представляется, ускользая, что-то жуткое… Как подумаю, что никого – ни мамы, ни отца, ни брата, ни сестры, ни меня самого – никого когда-нибудь не станет, а дом, поляна, ельник, лето, зима, облака останутся, ну всё, хоть Лазаря пой. И даже с Николаем поговорить не осмелюсь. Казалось, спрошу я у брата, а он мне такую тайну откроет, которую лучше и не узнавать заново, если уж в предчувствиях такая жуть. Всё и ходил, присматривался, желая выведать: помнит брат или забыл, как я забыл… Да, смешно, открыл я вчера мамину книгу, которую сёстры ей когда-то привезли, а там, давно похоже, карандашом кто-то подчеркнул: «И передают книгу тому, кто читать не умеет, и говорят: „прочитай её“; и тот отвечает: „я не умею читать“». Сушиха, наверно, смотрела… Так вот, а однажды отец, мама и брат с сестрой ушли в кино, а меня дома оставили, провинился в чём-то, что ли, так я такого в голове наскрёб, так себя распалил, что дома сидеть мне сделалось невмоготу, убежал в сеновал и зарылся в сене. Выл, выл – горе такое: умерли все и сам помер, – выл и уснул, наревевшись. Нашли меня часов в двенадцать или около, это в зимнюю-то, морозную ночь, и отец – без исповеди с моей стороны, со своей без разборок – так мне всыпал, что я и про смерть и про мир иной надолго забыл думать. Да, ну и что?.. мелочи… задницей только и помню, а не сердцем… Можно позвонить Рыжей, у неё всегда есть что выпить, котлекти у неё всегда имеются, а теперь, может быть, и стерлядка найдётся, а то и нельма строганиной… а?

– Не надо, ну её, Рыжую эту.

– Не надо, так не надо. Не надо, в самом деле. К чему она здесь… или мы там?.. Ни к чему… Абсолютно. Пусть сидит себе на своём пуфике, пусть мурлыкает и гложет мороженую стерлядь, которую привозит ей из Туруханска муж, и пусть так: искоса… А ты видел её мужа?