Зазимок — страница 51 из 56

Ты куда едешь, Ваня! – говорит отец. Вскинул Иван голову, открыл глаза, тут же сощурил веки и крутанул баранку вправо: прогремев прицепом, прозвенев крепёжными цепями и стойками, унёсся КрАЗ в ту сторону, откуда они едут; это уже потом на ум явилось: КрАЗ, мол, что ж ещё-то. А тут: как ослепило, после – мрак. Занесло в кювет. Протащило юзом. Благо ещё, что снегу по бровку самую набило – тугой в кювете, как крахмал в мешке. Передачу заднюю включил. Выехал по следу своему же на дорогу. Остановился. И закурил чуть погодя. И закашлялся: глубоко дым в лёгкие, весь воздух из них вытеснил. Глянул через плечо: спит Карабан, спит Малафей – на полу валяются их шапки. Матово между мужиками простынь – не смотрит туда. Голову приподнял Осип, нет смысла во взгляде.

– Приехали? – говорит.

– Да, – говорит Иван. Помедлил чуть. И говорит: – Ещё б немного – и приехали бы.

– Давай к дому, – говорит Осип. – Там всё, там Танька уже всё… захватим… не по Ленина, она закрыта… там кирпич… по Рабоче-Крестьянской… – и снова уснул, на груди подбородком.

Докурил Иван папиросу, в пепельнице её смял, взялся за руль, лицом в него. И:

– Это ты, отец, – сказал, – это ты…


– А в Китае, – говорит Карабан, – там так: когда родится человек – плачут, а когда умрёт – хохочут.

– Да брось ты, сука!.. Ну бич, – говорит Мала-фей, – ну и бичара, большой спец по Китаю.

– Да что тут, – говорит Карабан, – при чём тут спец, просто знаю, читал.

– Да ладно, тоже мне, заладил, – говорит Мала-фей, – вот, сука, бич так бич поганый.

– А ты, – говорит Карабан, – ты будто император китайский, такой же точно, бич бичом.

– Да ладно, заладил, – говорит Малафей. – Что, тебе свистеть больше не о чем. Китай, Китай… Хунвейбин, мать твою… правда, Петька! а? эй, слышишь?

– Пра-а-авда.

– Ну вот, сука, – говорит Малафей, – понял, нет, ты, бич поганый?!

«Вот чудеса, – думает Иван, так думает: как о пролетевшей мимо летом мухе – мельком и не рассуждая, – вот чудеса, – думает Иван, – превращение хмельное: трезвый Малафей и слово лишнее сказать поленится…»

– Хватит вам лаяться, – говорит Осип. – Нашли время… и место, – и ему, Ивану: – Не знаю, Ваня, решай сам… – и Карабану с Малафеем снова: – А то пойдёте вон за дверь…

– Звезду ставь, звезду, а не крест, какой там, к чёрту, ещё крест! – говорит Фанчик. Трудно понять, что говорит Фанчик, трудно ему и говорить; тем только, кто привык, кто к нему прислушивался часто, кто вникнуть в речь его пытался, ясно, а новому человеку – разбери-ка: «Везу авь, везу, а не кьесс, какой ам, к тёту кьесс!» – Он же фронтовик! – говорит Фанчик. Сказал и, рукой махнув, стакан со стола нечаянно сголил, под стол полез, шарит по полу, оттуда что-то бормочет, а что, кому, и не понять.

– Ну, батя, ты-то что, – говорит спине его Осип. – Иван и сам, без нас, решит.

Стакан нашёл, из-под стола с ним появился, на стол поставил кверху донышком, проделав это, говорит Фанчик:

– Ладно, пустой-то был, то сырость тут ещё… А мне звезду, звезду мне, ну его на хрен, крест этот, я же не богомол! – говорит Фанчик. – Я уж и место себе выбрал, там, с той стороны, подле черёмухи… раскидистая шибко… поближе к тому, к Павлу… мне с ём потолковать малёхо надо… надо и помереть успеть, чтобы никто не занял…

– Ну всё, всё, хватит, батя, пошли домой, лыка уже, гляжу, не вяжешь, – говорит Осип.

– А мне книгу, – говорит Карабан. – Пусть книгу из лиственницы вырежут, бук-то, жаль вот, не растёт здесь, и чтобы так, в развёрнутом виде, и на каждой странице как бы, слева и справа, по тексту из Конфуция…

– Да ладно, сука, ну бич. Там, на кладбище, задолбал меня этой книгой. Конфуций, мать твою, Фуйфуций… Правда, Вовка?! – говорит Малафей, от Карабана взглядом обратившись к Вовке.

– Пра-а-авда, – отвечает Вовка. Не ответил Вовка – псалом затянул, так об этом бы подумать. Сидят братья рядом, бедро к бедру, в корпусе, рассоха будто, разойдясь; чисто выбриты братья; улыбаются как красны девицы. Улыбаясь они и спят, наверное… поди, и землю пашут улыбаясь… Румянец на щеках у них от выпитого… А тогда: собрались они возле бывшей церкви – это когда и МТС уже упразднили, – в чику на поляне играют. Витя Кругленький с ними, самый старший из них, с ровесниками своими он не водился, вернее-то – они с ним. Всю мелочь Витя пособирал, карманы его штанов от медяков разбухли. Кто-то вылетел уже – обанкротился. И они, братья Дымовы, подходят – брели мимо, – встали, как два Емелюшки, и заулыбались, как идолы остяцкие. А Витя поднял с земли биту – семь копеек одной монетой – это та, что чеканки старинной, сибирской, с куницами или соболями вместо орла, – подбрасывает её на ладони и говорит: «О!» – а потом ухватил монету, зажал её в кулаке и спрашивает: «Петя, ты Дусю шворкал?» – покрепче там, конечно, было слово, без обиняков. «Шво-о-оркал», – говорит Петя. «Вова, ты Дусю шворкал?» – «Шво-о-оркал», – отвечает Вова. А Витя хохочет и выгибается так: как Урия Хип, – и бёдрами дёргает, как кобель при случке. И они смеются, даже те из них, кто проиграл всё Вите до копеечки, хихикают. И уж пуще всех Охра, сам ловкий чикист, – по земле от смеха катается. А потом с ним, с Охрой, и сделалось что-то: вскочил на ноги, побледнел, так что конопушки на лице засияли как звёзды, бросился на Витю и начал его царапать да кусать. А тот, Витя, боксёр, тот скоренько Охре нос расквасил и в нокаут его отправил, и даже считать до десяти не стал, так, молча, и пошёл, медяками позвякивая. А они, они так и стояли как стояли. А он, Охра, так и лежал, воздух ртом хватая. А те, братья… братья так и улыбались…

– Я пойду, отведу батю, он уж совсем, видишь, раскис, – говорит Осип. – А с утра ему ещё… пообещал… у Марышева поросёнка надо будет резать. Я пойду, – говорит Осип, – отведу его, спать уложу, уснёт он быстро, и вернусь я.

– Угу, – говорит Иван. – Ясно.

– Мне везу, батцы, везу, – говорит Фанчик, голову покорно подставляя – шапку Осип ему нахлобучивает. – Ам, пот чеёмухой, ага… уж потолкуем с ём мы, потолкуем…

Ходит всё возле дома кто-то, снегом подстылым поскрипывает.

– Митя это, – говорит Карабан. – Митя.

– Не пускай его, Ваня, – говорит Осип. – Пусть бродит, не пускай, а то тут… Я сейчас, я скоро.

Хлопнули за Фанчиком и Осипом двери: та, что в дом, сначала, а затем и сенная. Стукнули ворота. Застонал снег часто – побежал прочь кто-то расторопно.

– Митя это, – говорит Карабан. – Митя.

– Митя, Митя, – говорит Малафей. – Хренитя. Опять и заладил. Друг же твой он закадычный, полудурошный, иди да вынеси ему на блюдечке, ну, сука, бич, ну, бич поганый… что он, что ты – один Конфуций. А, правда, Петька?

Встал Иван, пошёл в переднюю. Красный гроб, при освещении таком – бордовый: здесь – свеча, в прихожей – лампа, нет электричества – лесину где-то ветром сломило, упала та, провода оборвав, когда теперь наладят? Тихий отец, слушает – столько гостей в его доме давно не собиралось. Тень от свечи по образу: Никола там, Угодник. Умный святой, внимательный, хитро на всё глазами. Прошёл в свою комнату Иван, открыл ящик комода, достал губную гармошку, подержал в руках, к губам поднёс, но звук извлечь из инструмента не отважился. Положил обратно. Шкатулку хотел открыть, фотографию вынуть, чтобы взглянуть на неё, но не решился. Вышел к отцу. «Что?» – спрашивает. Метнулось пламя свечи. Скривился Угодник. Руки отца будто дрогнули. «Дурака скоро привезут этого», – говорит отец. Стянуло кожу на голове к макушке будто, как прищепкой, под ложечкой засосало. Из дому Иван выскочил. Глотнул воздуху раз, другой, третий, но не спасло – так, на крыльце, и свершилось: вывернуло чуть не наизнанку, до горечи, до зелени, до пустоты. Стал так: лбом в столб крылечный. Долго стоял, наверное. Покачивался. Это потом уже: ступил за ограду, сел на скамейку и съёжился. Услыхала его где-то собака чуткая, залаяла. И так ещё: идёт кто-то. Подошёл тот кто-то, остановился, повременил, подсел к нему, кыхает. Ветер шумит чем может, даже от туч исходит гул какой-то – так кажется.

– Помнишь или нет… Поземские здесь жили? – говорит Иван, не поднимая головы.

– Нет, – говорит Осип.

– Да, – говорит Иван, – они давно уехали отсюда, отца, сидел за что-то, дождались и уехали. Тут вот жили, в этом околотке, поэтому и не помнишь. Шесть человек детей. Сам он председателем колхоза был, а она хозяйничала дома… В начале пятидесятых выслали её за тунеядство… туда куда-то… под Хабаровск. Многих женщин поссылали, даже и тех, у кого мужья на фронте погибли. Детей не с кем было оставить, временно и не работали… Потом вернуться разрешили. За что сел их отец, не помню… по-моему, зерно сдавать до зёрнышка всё отказался… Был у них Санька, меня на год, на два ли младше… там уже, на Дальнем Востоке, родился. А в рыбкоопе амбары стояли, те, что сгорели после, их-то ты уж должен помнить…

– Да, – говорит Осип, – смутно припоминаю… мамы уже…

– На сваях, – говорит Иван. – Их ещё купец Стародубцев строил. Мангазинами назывались. Мы с Санькой как-то залезли под амбар – играли во что-то – то ли в прятки, то ли в казаков-разбойников. А там плаха… пол… поднимешь – и внутри. Мы с Санькой только и знали… больше, по-моему, никто… И не рассказывали никому: место такое рассекречивать… кто ж там тебя когда нашёл бы… А потом как-то ночью засекла Панночка Санькину мать и настучала… Плохо они жили, ещё хуже нас, у нас из-за алиментов отцовских всё тогда в нехватке… да он ещё… отец, родителям своим отправлял, пока живы они были, а у них… понятно, орава такая, жрать было нечего – откуда? – одна мать… Муки украла. Санька слазил – ей бы с её комплекцией там не протиснуться, – нагрёб кошель, а уж несла она… А я чутко спал – слышу: «Орест Павлович, Орест Павлович», – у окна кто-то. Открыл отец дверь, пригласил в дом кого-то: заходи, мол. Говорят шёпотом. Мало что разобрал. А потом отец – и уже громко: «Забери-ка деньги… и не суй мне!» А она, мать Санькина, заплакала и говорит – тут уж и её хорошо стало слышно, тут уж и брат проснулся, вижу, – заплакала и говорит: «У меня нет больше, и никто не даст взаймы, есть у мужа сестра, так она – в Польше-е-э». – «Дура»,