Зазвездный зов. Стихотворения и поэмы — страница 45 из 55

«Машина тишина» необычна для изданий Сопо уже тем, что в ней целых 216 страниц. Большинство авторов выпускало под этой маркой одну-две книги, причем небольших по объему и меньшим тиражом. Всё тривиально упиралось в деньги, которых не было ни у издательства, ни у большинства стихотворцев, в основном начинающих и малоизвестных, которые едва ли могли рассчитывать на прибыль от продажи своих творений. Хорошо, если издержки окупались, но, при обилии маленьких частных и получастных типографий, они были невелики. Необычно и другое: в книге Ширмана – 341 (!) стихотворение, причем все они напечатаны «в подбор», из желания втиснуть как можно больше текста в отведенный объем. Поэты, тем более никому не известные, редко дебютировали книгами такого объема, к тому же напечатанными без какой-либо заботы о красоте набора, – и это в стране, где сформировалась культура изящного издания именно поэтических книг. Как был принята книга, мы не знаем. Во всяком случае, печатных откликов на нее не обнаружено.

«Машина тишины» – это «первая манера» Ширмана. Не зная имени автора стихов, угадать его невозможно, а вот время и место написания – запросто: Москва или крупный город Центральной России, но не Киев, не Петроград, не Одесса и не Сибирь; конец 1910-х и первая половина 1920-х годов. Причина узнаваемости – заметное влияние имажинизма и экспрессионизма, характерное именно для поэтов этого региона, связанных с Сопо, а не, скажем, с Пролеткультом. «Расплавлены устои жизни прежней», включая классический стих, свободное владение которым «после Брюсова и Блока» перестало быть привилегий избранных. Характерные черты поэтического языка эпохи: разрушение традиционных метров и форм стиха, составные, неточные и разноударные рифмы, вольное обращение с ударениями, просторечие, урбанистические реалии, нарочито парадоксальные образы, как будто специально затемняющие содержание, отсутствие запретных тем и словечки «на грани фола». Всё это есть в «первоё манере» Ширмана, хотя он не пытался выставить себя «циником, прицепившим к заднице фонарь» и уж тем более не покушался на луну из окошка.

«Машина тишины» производит впечатление записной тетради любящего поэзию гимназиста старших классов или студента, который, еще не овладев как следует русским стихом, начитался сначала Надсона, потом Бурлюка, Шершеневича и Есенина и попытался создать на основе прочитанного нечто свое в соответствии с «духом времени» – поэтическим, а не политическим. «Классик» Брюсов тоже пытался подстроиться под общий тон Сопо, подражая им и сочиняя, например, такое:


Фонарей отрубленные головы

На шестах безжизненно свисли,

Лишь кое-где оконницы голые

Светами сумрак прогрызли.


Но даже в его поздней, экспериментальной поэзии все-таки доминировало иное.

«Машина тишины» – книга ученическая и неровная – существенно выиграла бы, будь она в несколько раз меньше по объему. Внимательно дочитать ее до конца требует немалых усилий (как сейчас выражаются в интернете, «слишком многа букафф»). Многие стихи производят впечатление косноязычия, но это не «высокое косноязычие» поэта, не «угловатость и нарочитая неловкость стиха», которую Тынянов находил у Ходасевича, даже не брюсовское насилие над собой во имя «духа времени», а просто следствие недостаточного – пока – умения. В том числе умения решать сложные литературные задачи, на которые замахнулся автор, он же внимательный читатель чужих стихов, следы которых легко опознать в его собственных опытах:


Ковшами строф души не вычерпать,

Не выплеснуть кнутами слов.

Страницы снегом занесло.

А звезд на тыне синевы – черепа…

Дома в очках зажженных окон

Вращают желтые белки.

Желудок комнаты жестоко

Варит кислятину тоски...

Ночь калошами облак раздавит

Надоевший окурок луны…


Если бы Ширман остался только автором «Машины тишины», его вряд ли стоило бы переиздавать, разве что отобрав лучшие стихи из «тысячи тонн словесной руды» для антологии. Несмотря на недостатки, книга заслуживает внимания, потому что в ней слышен собственный голос поэта, коего у многих его современников не нашлось.


Раев тьма под мышкой бога.

На челе его широком

Столько нет еще морщин.

С каждым создал он пророком

Рай особый… Раев много.

Только ад – у всех один.


Это стихотворение появилось еще в 1918 г. в «Жизни и творчестве русской молодежи»; из помещенных в журнале Ширман позднее перепечатал только два.

Далеко не все образы Ширмана удачны, но в них есть несомненная смелость, выходящая за пределы общепринятого, а порой и вкуса («звезд тысячелетний сифилис»). Уже в первой книге видно особое влияние двух наук – физиологии (прежде всего гинекологии – врачебная специальность автора) и астрономии. Звездное небо над головой, зачатие и рождение в человеческом мире – вот что волнует его и будоражит воображение, причем всерьез, без всякого цинизма:


И сжались от испуга крепче,

И он почувствовал впервые,

Что в бедрах змий встает и шепчет

Бесстыдства истины живые.


За это ему можно простить многие «погрешности против вкуса» и двусмысленности, особенно заметные в стихах о… Ленине: «Чьих глаз до слез он не изранил, тому он сердце отрубил»; «Оттого, что на свете всех безумней был ты». Никакой «советской» конъюнктуры в них, но и в антологии о Вожде их, насколько я знаю, никогда не включали.

Признание Ширмана как поэта – хотя бы формальное, в среде Сопо – началось после «Машины тишины», но как именно приняли ее собраться по перу, мы не знаем. Через два года, в 1926 г. Григорий Яковлевич ворвался в литературу, выпустив в течение года сразу четыре изящных сборника – «Клинопись молний», «Созвездие змеи» (в обложке работы Юона), «Карусель зодиака» и «Череп», в которые в общей сложности вошло 423 стихотворения, включая четыре венка сонетов. Не заметить их было невозможно.

Эти книги можно рассматривать как целое и назвать «второй манерой», поскольку собранные в них стихи радикально отличались от опытов «Машины тишины». В течение 1925 г. Ширман как поэт преобразился почти до неузнаваемости. Оставшись верным «астрономической» и «физиологической» тематике, он решительно отбросил эксперименты с ломкой традиционного стиха, перестал «одалживаться» у имажинистов и экспрессионистов, эволюционировал в сторону «Парнаса» (хотя и не отказался от умело используемых просторечий) и мастерски овладел формой сонета, которая стала в его творчестве доминирующей. По стихам видно, что основательно изучил творчество предшественников – по крайней мере, русских, – но сумел не потеряться на их фоне. За один-два года Григорий Яковлевич зарекомендовал себя как один из самых виртуозных, изобретательных и разнообразных русских сонетистов, не боявшийся соревноваться с такими мастерами, как Брюсов, Вяч. Иванов, Волошин и Шенгели. Конечно, не все его опыты были удачными, и в них находилось достаточно материала для неблагосклонной критики, но для подсоветской поэзии второй половины 1920-х годов такой «выброс» качественных сонетов стал исключительным явлением.

В те годы сонет считался «несоветской», можно даже сказать, подчеркнуто «несоветской» формой, даже если его пытались приспособить к изменившимся реалиям. Этому способствовало падение поэтической и общей культуры стихотворцев 1920-х годов, особенно из числа «комсомольских» и «пролетарских», с трудом овладевших азами литературной техники. А Ширман как будто дразнил их, составив целый раздел книги «Череп» – «Друзьям и недругам» – в основном из сонетов-акростихов, адресованных товарищам по Союзу поэтов. Людей, имя и фамилия которых в дательном падеже (посвящение кому) дают 14 букв – по количеству строк в сонете, не так уж и много, поэтому Григорий Яковлевич использовал в акростихах не только первые, но вторые и даже третьи буквы. Иначе как еще написать сонет-акростих, адресованный, например, Сергею Алякринскому или Ивану Рукавишникову? Читатель легко убедится в изобретательности автора – и заодно очертит для себя круг его друзей и знакомых.

Вышедшие на протяжении одного года четыре книги мало кому – за пределами ВСП – известного поэта, которые состояли в основном из виртуозно написанных сонетов, насыщенных малопонятными «простому советскому человеку» реалиями и именами, выглядели откровенным вызовом. Да к тому же у автора «Гумилева гордый призрак порою бродит между строк». И литературный мейнстрим ответил.

Нам известны четыре рецензии на книги Ширмана. Все четыре отрицательные, хотя нюансы и оттенки различаются. О многом говорят уже фамилии рецензентов: «лефовец» Николай Асеев, «кузнецы» Григорий Якубовский и Сергей Обрадович, заведовавший литературным отделом «Правды», «напостовский» критик Алексей Селивановский. Их отзывы заслуживают пространного цитирования, ибо далеко не всё в них неверно. Всё дело в том, как расставить акценты. Советские критики расставили все акценты против поэта.

Откликаясь на «Созвездие змеи» и «Клинопись молний», Асеев поставил автору в вину прежде всего пассеизм: «Об этих стихах писать так же тяжко, как тяжело бывать в квартирах московских старожилов. Гарусные подставки под лампу, потускневшие фотографии, модернистские статуэтки выглядят на фоне почернелых, давно не ремонтированных стен особенно убого и жалостно. И становится конфузно за них, за эти мелкие детали умершего быта, продолжающие оставаться на своих местах забытыми и никому не дорогими свидетелями когда-то струившейся жизни. Теперь она остановилась, пересеклась другим, более сильным потоком, и в мутной тихой воде этих заводей нечего отыскивать биение родниковой свежести. Однако редакция присылает стихи на отзыв, и отзыв нужно дать. Он не нужен автору, так как автор насупленно-враждебно встретит все советы выйти на свежий воздух, не нужен и читателю, так как читатель, если и зайдет в эту квартиру по случайности – поскорее постарается из нее выбраться на вольный свет. Ни предостерегать его от такого посещения, ни рекомендовать его не имеет никакого смысла. Венки сонетов тянутся пыльными цепями, как неубранные увядшие сосновые гирлянды после давно минувшего торжества.