— А камеры наблюдения? — спросил я. — Они разве не записали, как мать выходила из магазина?
— Половина камер была неисправна, в том числе и та, что на выходе.
По словам управляющего, камера при мясном отделе работала, но, к сожалению, была неправильно сориентирована: вместо прилавка и покупателей она показывала табличку с детальной схемой разделки свиной туши. Таким образом, единственное, что удалось установить полиции — это что табличку никто не спёр.
— Постойте-постойте, это же именно тогда руководство дало под зад прежнему управляющему за сломанные камеры! Меня продвинули сначала в помощники управляющего, а потом, через пару лет, сделали управляющим. — Он разулыбался при этом приятном воспоминании.
— Значит, чисто теоретически, — подытожил я, — мать, возможно, вообще не покидала магазина?
Он рассмеялся:
— А кто его знает! Может, из неё гамбургер сделали! — И тут его глаза снова насторожились и забегали. — Ребята, вы, того, никому не передавайте, что я сейчас сболтнул!
Несмотря на то, что удерживать в голове мысли о Шва не так-то легко, в ходе нашего расследования я много думал о его родителях. Что побудило мать Шва раствориться между строчками списка покупок? И почему отец стёр малейшие следы её пребывания в доме? Иногда я смотрел на своего папу и гадал: а случалось ли так, чтобы он, подобно отцу Шва, забывал о моём существовании? Я вглядывался в маму и размышлял о её походах в магазин за продуктами…
По крайней мере теперь мы получили подтверждение тому, что с матерью Шва действительно что-то стряслось, хотя никто по-прежнему не знал что. Когда я пришёл домой тем вечером, там были только мама и Кристина. Мама готовила нечто под названием coq au vin в глубокой сковороде. Пахло ошизенно, одно слово — Франция. Мама заявила, что ингредиенты в этом блюде такие, что мы ни за что на свете не стали бы их есть по отдельности, и дала мне соус на пробу. М-м, какая прелесть! Наблюдая за тем, как она стряпает, я думал о матери Шва — женщине настолько неприметной, что она смогла зайти в супермаркет и не выйти из него — и никто не обратил на это внимания. Вот мою маму никак нельзя назвать неприметной, хотя она об этом, скорей всего, не догадывается.
— Не сиди там, как именинник, займись делом! — Мама сунула мне в руки дуршлаг и наполнила его варёной стручковой фасолью.
— Мам, я только хочу, чтобы ты знала… я понимаю, как тяжело тебе приходится.
Она воззрилась на меня так, будто заподозрила, что я впал в горячечный бред.
— Спасибо, Энтони. Приятно слышать это от тебя.
— Только пообещай, что никогда не исчезнешь, хорошо?
Она усмехнулась.
— Окей, обещаю. Завязываю ходить на Дэвида Копперфильда.
Она вернулась к готовке, а я выложил стёкшую фасоль из дуршлага в миску.
— Так как — тебе нравятся кулинарные курсы?
— Очень.
— И ты больше не сердишься на папу?
Мама помешала в сковороде с кипящим соусом.
— Да я на самом деле и не сердилась на него. — Она добавила на сковороду куски цыплёнка в достаточном количестве, чтобы до отвала накормить всё семейство. — Я всегда знала, что ваш папа готовит лучше меня. Но кухня — это моя территория! Знаю, знаю, это старомодно, но я сама это выбрала. Вот ваша тётя Мона — думаю, она за всю жизнь ни разу к печке не подошла, — она избрала карьеру. Ну и отлично, это её решение, мне какое дело. Но иногда бывает так, что карьера удалась, всё хорошо, и вдруг ты понимаешь, что жизни-то у тебя и нет. Или наоборот: если сидишь дома и заботишься о семье, то вдруг обнаруживаешь, что твоя жизнь — это вовсе не твоя жизнь, что она… хм, всехняя прочая, но не твоя. Словом, если положить все яйца в одну корзину, корзина становится слишком тяжёлой. И яйца начинают лопаться.
— Тогда купи ещё несколько корзин, — сказал я. — Разложи яйца.
И тут до меня дошло — именно этим мама и занимается! Вот почему она пошла на учёбу. Вот почему она ищет работу. Она раскладывает яйца по разным корзинам. Мама, должно быть, ощутила, что ей нужно найти собственное место в жизни, иначе она, возможно, тоже исчезнет. Может, не так, как мать Шва — в одно мгновение и навсегда, а постепенно, каждый день понемногу…
Всё-таки, надо сказать, перемены меня немного пугали. Наверно, я боялся, что мама познакомится с новыми людьми, и кто знает — а вдруг эти новые знакомые окажутся интереснее, чем некий вице-вице-президент Отдела разработок в компании «Пистут Пластикс»?
— А как же тогда первая корзина? — спросил я. — Та, в которой яйца лежали с самого начала? С нею же ничего не случится, правда? Я имею в виду — ты не собираешься выбросить её на помойку?
Мама снова усмехнулась.
— Ты когда-нибудь видел, чтобы я что-нибудь выбрасывала?
Я обнял её. В последний раз я обнимал маму так давно, что сейчас ощущение было довольно непривычное. Раньше я как бы растворялся в маминых объятиях, а теперь, можно сказать, всё наоборот — она почти исчезла в моих.
— Ты хороший мальчик, Энтони, — сказала мама. — Кто бы что о тебе ни говорил.
16. Убойное ночное путешествие, способное превратить нормального человека в вегетарианца
Шва понемногу блекнул, словно линяя и размываясь, и я стал осознавать, что он, возможно, прав. Если он и дальше будет просеиваться сквозь мозги всех знающих его, как сквозь дуршлаг, то когда-нибудь просочится полностью и растворится в небытии. Я всё реже и реже замечал его в классе; а когда вдруг спрашивал себя «где Шва?» и принимался оглядываться по сторонам, то впадал в панику, потому что обнаружить его сразу удавалось далеко не всегда. Становилось всё труднее напоминать себе не забывать о нём. Мои мозги словно бы превратились в сито; да не в обычное, а избирательное, потому что я очень хорошо помнил некоторые вещи, как, например, лица, имена, спортивные результаты. Но Шва — с ним дело обстояло как с датами или другими историческими фактами. Всё равно что пытаться вспомнить Льюиса и Кларка[32] или «Манифест предназначения»[33] — по обеим этим темам я делал торжественные доклады. Та ещё морока, скажу я вам; ведь когда делаешь такой доклад, нужно одеться в костюм, соответствующий теме. Интересно, и как бы я мог одеться этим самым «Манифестом»?[34] Мне снизили оценку, потому что я явился в джинсах и футболке; и как я ни доказывал, что Леви Штраусс начал шить джинсы именно во время экспансии на Запад и потому они и называются Levi’s… Подождите, о чём это я? Ах да. Ну и вот, теперь я начал подозревать, что над Шва тоже нависло какое-то не вполне ясное предназначение.
После нашей с Лекси не очень удачной попытки установить, чтó в действительности случилось с мамой Шва, прошла неделя. Шва пока не дал мне ни малейшего намёка на то, какие боевые средства он собирается применить в своей одинокой борьбе за всеобщее внимание. Я беспокоился за него. По-настоящему беспокоился.
Был вторник. Кроули остался без сиделки — ни одна не выдерживала его больше трёх-четырёх дней. Это стало чем-то вроде игры — угадывать, сколько времени старому злыдню понадобится, чтобы очередная бедняжка побежала паковать чемоданы. Сегодня вечером должна была прийти новая, ничего не подозревающая жертва, но поскольку Лекси отправилась на заседание своего «Клуба 4 Ч», я решил посидеть с Кроули после того, как выгуляю собак — не оставлять же больного одного. Я принёс ему угощение — фокаччу, которую сделал накануне папа в дополнение к veau Marseille, приготовленному мамой.
Войдя в квартиру с последней выгулянной собакой, я застал Старикашку за необычным занятием: он гладил Милосердие и ласково шептал ей всякие прелестные глупые слова, которые мы обычно говорим своим любимцам, когда думаем, что нас никто не слышит. Кроули увидел меня и сразу же отпихнул собаку.
— Чего уставился? Займись барбосами!
— Я уже всех выгулял.
— Тогда что ты здесь забыл? Жалование выдаётся в другой день.
Я пожал плечами.
— Да вот решил посидеть с вами до прихода новой сиделки. Поговорим, поедим папиной фокаччи…
— Нет уже твоей фокаччи.
— Вы съели всю?!
— Она всё равно была для тебя слишком хороша, — проворчал Кроули. — Ты бы заглотил её и вкуса б не распробовал.
— Это вас надо было назвать Чревоугодием! — воскликнул я, и Чревоугодие тотчас же примчался к нам с надеждой в глазах.
Кроули засмеялся.
— Ну вот, возись теперь с ним сам!
Я решил воспользоваться моментом. Всего минуту назад я видел, как из глубин души Старикана на поверхность вынырнула тщательно скрываемая нежность. Если я сейчас кое-что спрошу у Кроули, то, может, он изволит дать чуткий и деликатный ответ?
— Вы вспоминаете о нём? — спросил я.
— Вспоминаю о ком?
— О Шва.
— С какой радости мне о нём вспоминать?
— С такой, — ответил я, — что он, похоже, начал исчезать.
Кроули молчал и лишь холодно смотрел на меня. Я вздохнул.
— Ладно, забудьте, — сказал я. — Небось думаете, что я идиот.
— Ну, в этом-то нет никаких сомнений, — ответил он. Потом поднялся со своего кресла и схватил прислонённую к стене трость. Я никогда раньше не видел, чтобы Старикан передвигался в отрыве от его инвалидного кресла. Всё равно что наблюдать «чудо исцеления» на одном из массовых собраний. Кроули медленно проковылял ко мне, тяжело опираясь на трость. Он оказался выше, чем я полагал. Сделав шагов пять-шесть, Старикан остановился.
— Лица его я не помню, — признался он. — Но помню, что он бывал здесь.
Кроули сделал ещё шаг, и я помог ему сесть на диван.
— А я и не знал, что вы в состоянии ходить.
— Я же говорил тебе пару месяцев назад, когда вы так бесцеремонно запёрлись в мой дом, что инвалидное кресло — явление временное.
Он удобно развалился на диване, а я уселся в плюшевое кресло напротив.
— Уверен, тебе это показалось чудом — что я могу ходить, — произнёс он. — Ну что ж, я считаю, все мы способны совершать чудеса. — Он бережно прислонил трость к краю дивана. — Я также верю, что и несчастья себе устраиваем тоже мы сами. Если твой приятель, как ты утверждаешь, исчезает — значит, он сам делает всё, чтобы так и с