Здесь и сейчас — страница 58 из 62

итала, что мы с Любомиром не пропадем, а ты выйдешь из дома и потеряешься. Когда ты сообщила, что хочешь быть ветеринаром, она сказала Кире: «Может, и к лучшему, звери – не люди, они не обидят». Мама и за Уолтера тебя старалась выдать, чтобы тебе было хоть немножко легче, чтобы было на кого опереться, чтобы о хлебе насущном не думала, как она всю жизнь. Она боялась, что ее не станет, и ты пропадешь, потому что не приспособлена к жизни со своими романтическими идеалами.

Надя перевела дух, вздохнула, набрав в легкие побольше воздуха, и замолчала, не торопясь выдохнуть. Я поспешила воспользоваться паузой:

– Этого просто не может быть! Это ты, ты ошиблась! Я же отлично помню: мама почти никогда меня не целовала. Она даже обнимала меня редко. Мне страшно хотелось, чтобы она прижала меня к себе, потискала, потрепала по голове, а она всегда будто соблюдала дистанцию. Помнишь, даже папа часто играл с нами, одни «кислые щи» чего стоили?

– Помню. – Надя рассмеялась искренне, задорно, и глаза ее счастливо залучились от воспоминания. – Папа приходил с работы, ложился на диван у телевизора, а тут мы втроем наседали. Тогда он и придумал эту игру: диван превращался в кастрюлю, а мы все были ингредиентами щей. Папа, чтобы ему не мешали лежать, провозглашал себя мясом, потому что оно лежит на дне и не шевелится…

– Да! А мы становились овощами и «кипели», булькая по всему дивану и мутузя друг друга. Я была морковкой, Любомир картошкой, а ты всегда кричала, что будешь капустой, потому что она плавает сверху. Как мы тогда возились на кровати! А мама никогда не соглашалась играть в «щи». Почему, как ты считаешь? Из-за меня?

– Ну что ты придумываешь?! – Она даже рассердилась. – И не вздумай ее обвинять, просто представь себе ее собственное детство. Она была в семье самой старшей из детей, когда началась война, ей не было пяти лет. Считай, что она родилась и сразу стала взрослой. Она мне рассказывала, как шли немцы, и они с бабушкой под бомбежкой убегали в лес. Бабушка тащила на руках двоих младших детей, а маме дала нести узел с одеждой. Узел был тяжелым, но мама ревела и несла, потому что знала – если бросит, то ей потом бабка по первое число всыплет.

И тут меня охватило сильное чувство вины. Словно лично я виновата в том, что маленькой Марине пришлось бежать с поклажей под обстрелом. Сколько же еще лет нам, немцам, будут напоминать ту войну? Как долго мы будем чувствовать себя виноватыми за то, что случилось еще до нашего рождения? А еще я представила на месте маленькой Марины своего Оливера… Не приведи господи!

Меня передернуло от ужасной картины. Кажется, Надя поняла мое состояние.

– Не бери в голову, я это не для того сказала, чтобы тебя уколоть. Так, к слову пришлось. А ты помнишь белорусскую бабку?

Странное дело, но я помнила. Я хорошо помнила Маринину маму, которая всю жизнь прожила на одном месте и к которой мы каждое лето ненадолго ездили в гости.

– Помню. Мне кажется, что мама не любила туда ездить, ей было там трудно. Она бабку боялась, даже когда сама стала матерью. Бабка рано утром уходила на работу, и нам разрешали играть и веселиться, а когда бабка возвращалась, то мы в испуге затихали по углам. Мама старалась сразу нас на улицу вывести и сама с нами уйти. Помнишь, мама всегда называла бабку на «вы» и никогда с ней не спорила? Мы, дети, говорили бабушке «ты», а она себе этого не позволяла. Так там принято было.

– А ты говоришь! Да ее саму никто никогда не целовал и не обнимал. Бабушка считала, что главное в жизни – делать дело, работать, не слоняться. Сделал что-то – молодец, не сделал, значит, баклуши бьешь. Сантиментам не было места. Но помнишь, когда мы приезжали, бабка всегда вела нас в универмаг и покупала игрушки? А маме давала денег, чтобы та купила себе у польских спекулянтов что-нибудь хорошее. И посылки нам регулярно присылала. Она так выражала свою любовь, по-другому не умела.

Надя надолго замолчала, погрузившись в воспоминания. Она сидела за столом и, сама того не замечая, машинально доставала из корзинки сушки, выкладывала из них фигурки и внимательно разглядывала получившееся. Выложив нечто напоминающее собой олимпийские кольца, продолжила:

– Бабка ведь была несчастливой. Ее замуж выдали рано, насильно, за нелюбимого. И дед ее тоже не любил, оттого до самой смерти налево гулял. Представь, бабка хронически беременная, малых детей полна хата, а помощи никакой. Она хотела, чтобы ее детям лучшая участь досталась, поэтому Марину – самую старшую – при первой возможности в Ленинград отправила учиться. Мама, кстати, долго считала, что ее сослали, чтобы от лишнего рта избавиться, а на самом деле бабка ей элементарно лучшей жизни желала. Могла, как старшую, на хозяйство бросить, а в большой город отпустила. А мама хотела, чтобы мы были счастливей, чем она. Маму просто не научили выражать свои чувства, она любила нас так, как умела. Она считала, что главное проявление любви – забота о нас, о насущном. Поэтому она всю жизнь билась за то, чтобы у нас все было: нормальная еда, одежда по сезону, дача, хорошее образование. В те годы, конечно, многие детские кружки бесплатными были, но все равно мы в копеечку ей вставали. Попробуй преподавателю английского за троих детей заплатить! И при этом еще занимается нормально только Вера, а остальные пальцем в носу ковыряют. А три велосипеда купить? Но поверь мне, она любила каждого из нас. Если мне не веришь, то у Любика спроси – в трудную минуту более верного человека, чем наша мама, просто не существовало… – Она помолчала немного и с болью добавила: – Только вот мы ей добром отплатить не сумели.

Я увидела, как заблестели вдруг ее глаза, налившись слезами. Я сделала попытку вскочить со стула, чтобы успокоить, но Надя не дала мне такой возможности. Встала сама и отвернулась, чтобы я не видела, как крупные горошины покатились из глаз, утерла лицо руками.

Я могла верить ей или не верить. Могла считать, что это тщательно срежиссированный, талантливо исполненный спектакль, призванный отвлечь меня от мысли о совершенном убийстве, сыграть на чувствах. Но почему-то я так не считала, я верила в ее искренность, в подлинность этих слез.

– Ты спросила, как мама не заметила, что я не Вера? Да все она прекрасно видела! И понимала, что я влипла в историю, хоть я ей правды так и не сказала. Она знала, что тебя уже не спасешь, а мне помочь еще можно. – Надин голос звучал глухо, заглушаемый слезами. – Она же не догадывалась о том, что случилось на самом деле. Любомир признал свою вину, полностью раскаялся, срок отсидел… Может быть, она просто не хотела верить в то, что Вера умерла? Не знаю…

Она опять замолчала, на этот раз надолго. Стояла, упершись высоким лбом, прорезанным двумя глубокими морщинами, в холодную металлическую дверь холодильника, обхватив себя руками за плечи. Я не знала, что сказать, тоже молчала, боясь разрыдаться. Как и раньше, Надя оказалась на высоте, первой взяла себя в руки:

– Любик, кстати, сразу заметил подмену. Освободился, вернулся домой и прямо с порога меня узнал.

– И что он?

– Что он! Он тоже молчит, только его молчание дорого мне обходится. Приходится откупаться.

– Он требует денег за молчание?

– Требует, да. Но, знаешь, я не в претензии. Я ему жизнь сломала, поэтому помогаю, как могу. Хоть и знаю, что он все пропьет. Лечиться его несколько раз устраивала, да без толку.

– Надь, ты не должна так себя корить, – попыталась утешить я. Совершенно искренне, между прочим. – Он сам свою жизнь сломал. Еще раньше, когда только начал пить. Мы же пытались его тогда образумить, учиться заставить, а он у нас деньги подворовывал. Мы с тобой, две молодые девчонки, работали с утра до вечера, а он с дружками пиво с водкой хлестал. А тогда, перед отъездом на дачу, даже на Киру руку поднял…

Она обернулась ко мне, посмотрела с нескрываемым изумлением:

– Ты что, оправдываешь меня, что ли?

– Не знаю, – пожала я плечами.

Еще совсем недавно я видела в ней главного своего врага, смертельную опасность. Опасность эта, надо признать, до сих пор окончательно не исчезла. Кто мог знать, что у нее на уме? Но острота моего недавнего гнева значительно поуменьшилась, растворилась в воспоминаниях и открытиях.

– За всю жизнь ты никому ничего не рассказала? Это же, наверно, мука – все держать внутри, всегда под контролем?

Она помолчала, пристально взглянула мне в глаза, словно силилась увидеть что-то внутри меня.

– Было один раз, – ответила после долгой паузы. – В монастыре…

– Где?.. В каком монастыре? Зачем? Это же опасно… – не сразу сообразила я.

– Я тогда как раз институт окончила, работать начала. Работу ветеринара ненавидела. А тут мама умерла, Любомир освободился, мы с ним вдвоем остались в одной квартире. Так тошно было, что я пыталась руки на себя наложить. Таблеток снотворных наглоталась. Он не дал, откачал. Я, говорит, тебе, паскуде, сдохнуть не дам, живи и мучайся. Тогда я в Эстонию поехала, в Пюхтицкий монастырь женский. Два года в послушницах ходила, в монахини готовилась…

– И что?.. – Для меня услышанное было потрясением: я могла себе представить все что угодно, но только не Надьку в монастыре. Видимо, ей в самом деле нелегко дались те годы, если решилась на бегство в святую обитель. – Что дальше?

– Ничего, – она буднично пожала плечами, усмехнулась, – не взяли меня в монахини. Матушка Варвара, настоятельница, прогнала. Умная была женщина, я мудрей в жизни своей не встречала. Когда я ей всю правду рассказала, она ответила, чтобы обратно в мир уходила. Твой, говорит, крест – тебе и нести. Иди, живи и работай, как Вера бы жила. Это твое на всю жизнь единственное послушание – жить, лечить и помогать. Только этим сможешь собственную душу спасти… Вот, видела сегодня, лечу и спасаю…

Она картинно развела руками, но в жесте этом не было ни намека на издевку. Я догадалась, что после настоятельницы я была вторым за эти годы человеком, с которым Надя могла быть сама собой. Хоть ненадолго, на пару часов, но оказаться той, прежней, настоящей. И она не собиралась упускать такой возможности.