Пока я знакомился со всеми этими материалами, очередь растаяла. Я был один в коридоре странного учреждения.
Вскоре из кабинета вышла Маргарита. В глазах её стояли слезы.
— Идите, идите, — тихо сказала она и добавила: — Он не белый, даже не чёрный, он — серый.
…Хотя Игорь Михайлович Йовайша сидел за письменным столом, было видно, что он невысокого роста. И впрямь какой‑то серенький, непредставительный.
— Присаживайтесь. После вас никого нет? Ну и хорошо. Правда, первый час ночи… Но я к вашим услугам. Ведь вы Крамер, о котором мне говорил Николай Егорович?
И пока я рассказывал о цепи необычных событий и встреч, приведших в лабораторию, тот терпеливо, не переспрашивая, не перебивая, слушал. Порой лишь лёгкая улыбочка пробегала по лицу. Когда я упомянул о визите к членкору Гоше, Игорь Михайлович выдвинул ящик, достал бумажку с каким‑то графиком.
— Продолжайте, продолжайте, — любезно кивнул он.
— Я, собственно, кончил. Грубо говоря, у меня к вам один вопрос: как со всем этим быть?
— А кто вы по профессии? — Впервые Игорь Михайлович взглянул в упор. Глаза были маленькие, колючие.
— В данное время — кинорежиссёр.
— В данное время вы — одинокий человек, на грани последнего отчаяния, — быстро сказал Игорь Михайлович. — И это очень хорошо.
— Почему же «последнего»? — помолчав, произнёс я. — И что тут хорошего? — Казалось, будто меня раздели. — По–моему, все одиноки. И весь мир на грани.
— Я с удовольствием возьму вас в группу, которую сейчас набираю. Разговаривать на эти темы можно всю жизнь, но только собственный опыт ответит на вопросы. И то не на все. — Улыбочка опять появилась на его лице. — К окончательной истине, знаете ли, можно приближаться бесконечно.
То, что он говорил, подкупало. Улыбочка — настораживала.
— А может, я не гожусь для ваших занятий?
— Годитесь. Если хотите, проверю. Встаньте по стойке «смирно», только расслабьтесь и закройте глаза.
Игорь Михайлович вышел из‑за стола, действительно низенький, в коричневых брюках, чёрной курточке из кожзаменителя.
Я прикрыл веки. Тот что‑то делал ладонью спереди, сзади, не прикасаясь. Словно колебания воздуха чувствовал я позвоночником.
— Присаживайтесь.
Я сел. Игорь Михайлович тоже занял своё место.
— Теоретически годятся все. В свёрнутом, нереализованном виде сверхчувственным восприятием обладают все. Без исключения. Другое дело, насколько человек готов к раскрытию…
— Я, выходит, готов?
— Вы уже раскрыты. По некоторым центрам, может быть, с детства.
— А вот эта женщина, которая была передо мной? Она вышла зарёванная — почему же её вы не взяли?
— Отчего вы так решили? Взял. У неё способности, но ещё больше амбиций. Не пройдя систематического обучения, пришла — требует: дайте ей возможность вести сектор телепатии. — Улыбочка опять заиграла на лице Игоря Михайловича. — Да ещё зарплату, да ещё чтоб её обследовала Академия наук. А эти академики вроде вашего членкора… Кстати, он был отчасти прав, когда говорил об известной периодичности «чудес». Взгляните‑ка на этот график. Его по моей просьбе составил известный историк науки.
Я пододвинулся ближе. Игорь Михайлович провёл пальцем по горизонтальной линии графика, пересечённой короткими вертикалями, которых становилось всё больше к концу.
— Это, конечно, упрощённая схема, тем не менее… Обратите внимание — феномены, чудеса сгущенно возникают в разные периоды истории. Однако вполне определённые. Первый зафиксированный всплеск — пятнадцать веков до нашей эры, эпоха фараонов, так называемое Раннее царство, когда в папирусах того времени зафиксирован массовый прилёт НЛО. Читали? Не раз цитировалось в нашей научной литературе. Через тысячелетие новый всплеск (отражён в Библии) — Бог говорит с человеком, далее серьёзнейший факт — появление Христа. А теперь глядите: вертикали возникают все чаще. Предпоследняя действительно перед первой мировой, а последняя сейчас, то есть всего через каких‑нибудь семьдесят лет, — всеобщий интерес во всём мире к паранормальным явлениям, филиппинским целителям, астрологам, гороскопам; во многих точках земного шара регистрируются НЛО. Только слепой не заметит тенденции вертикалей учащаться, а это значит, что через два–три десятилетия произойдёт нечто…
— Как бы ядерная война не произошла, — промолвил я.
В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет влетела пожилая тётка в фартуке дворника.
— Снова засиделись. Закрывать нужно. Скоро час ночи! Когда же я домой‑то попаду?!
— Сейчас–сейчас. — Игорь Михайлович стал суетливо распихивать бумаги по ящикам. Потом запер кабинет. Мы оделись и вышли в ночную стужу.
— Занятия начнутся на следующей неделе, в четверг, в 18.30. Устраивает?
— Устраивает.
— Как доберётесь домой?
— А вы?
— Я тут близко живу. Не забудьте взять с собой блокнот и авторучку. До свидания.
Я вбежал в метро на последних минутах. Ехал в пустом вагоне и с удивлением думал о том, как это вышло, — ведь я вовсе не собирался заниматься ни в какой лаборатории.
Прямоугольная мраморная плита простёрта на взгорке среди кипарисов, высящихся силуэтами на фоне звёздного неба.
Когда это все, где — не помню. Помню нежнейшее тепло, исходящее от плиты. Я лежу на ней, заложив руки за голову.
Надо мной ослепительный хоровод звёзд. Пытаюсь различить знакомые созвездия. Вот переливается Орион, вот Кассиопея, а вон и Большая Медведица. Оказывается, похожая вовсе не на ковш. А на вопросительный знак.
О чём он вопрошает меня? И всю Землю, которая плывёт среди звёзд?
Плывет Земля, плывёт плита вместе со мной, с тёмными силуэтами кипарисов. Ощущение верха и низа исчезает… Головокружительно кренится и плита, и земля, и я вспоминаю — не могу вспомнить, где услышал или прочёл, что если бы звезды были видны только из одной точки Земли, туда собиралось бы все человечество.
Я встречаю его, едва выйдя из подъезда. Он караулит меня — щуплый, маленький, — бывший соученик по Двоефединой школе. Живя в одном доме, мы все реже и реже видимся с Рудиком Лещинским. После десятого класса он поступил на филфак университета. Вечно занят. Счастлив. Избран комсоргом группы. Зачем же сегодня утром он идёт совсем в противоположную сторону от МГУ, провожает меня по Герцена к Тверскому бульвару, к Литературному институту? На вопросы не отвечает. Шаркает валенками по тающему снегу. Март. Ранняя весна. Тепло и туманно.
Наконец у памятника Тимирязеву спрашивает:
— У тебя есть немного времени?
Мы садимся на бульварную скамью.
— Сегодня в шесть часов меня будут исключать из комсомола и университета.
Губы его трясутся. Плачет.
— За что?
С Лещинским я проучился три года. Мухи не обидит. Живет с матерью–учительницей и сестрёнкой в подвале, бедно. Я думал, его отец погиб на войне. И вот оказывается, отец есть, жив. Рудик, скопив стипендию, даже ездил к нему в Павлодар, где тот находится в ссылке.
— За что? — снова спрашиваю я.
— Ни за что. За политику. Кто‑то узнал, что я скрыл в анкете, — шепчет сквозь слезы Рудик.
— А ты‑то тут при чём? Сын за отца не отвечает. — Я уже знаю эту фразу. — Напиши Сталину.
Лещинский молча долбит задником худого валенка подтаявший наст.
— Хорошо. Я сегодня приду к вам на собрание. Не дам в обиду.
— Не надо. У тебя будут неприятности, — говорит он, а сам уже смотрит с надеждой. — И потом, учишься совсем в другом месте…
— Ты комсомолец, я — комсомолец, знаю тебя дольше, чем они. Имею право. Приду.
И я пришёл. Весь день промучился, как бы в самом деле не нарваться на неприятности, но пришёл. Показал студенческий билет, комсомольский. Пропустили.
Собрание общефакультетское. В Коммунистической аудитории, крутым веером поднимающейся к потолку.
Стою у стены. На сцене длинный стол, где сидит президиум. Между президиумом и кафедрой — стул. На стуле, как подсудимый, подогнув ноги все в тех же валенках, — Лещинский. Отдельный, обречённый.
С кафедры выступает белый человек, совсем белый. Альбинос.
— Переходим ко второму вопросу повестки дня, — говорит белесый и наливает себе воды из графина. — К сожалению, только теперь, на втором семестре, благодаря бдительности одного товарища было обнаружено, что в нашей среде оказался человек, обманувший доверие.
— Благодаря чьей бдительности?! — кричит кто‑то из глубины аудитории.
— Вы что сказали? — переспрашивает белесый и не спеша пьёт воду из стакана. — Так вот. Студент Лещинский скрыл тот факт, что он сын врага народа. Я думаю, этот политический поступок ставит его вне рядов комсомола и вне рядов нашего учебного заведения. Кто хочет высказаться? Какие будут предложения?
Один за другим две девицы и некий красавец с волевым подбородком выходят на трибуну, клеймят Рудика как заклятого врага.
Я стараюсь смотреть только на валенки Рудика. Не могу почему‑то смотреть на его лицо.
Потом выступает толстая очкастая студентка. Когда она начинает говорить о своей политической близорукости, все смеются. Она говорит, что ничего смешного тут нет и что она кается, что этот человек, то есть Лещинский, бывал в её доме и даже втирался в доверие к её родителям.
Лицо Рудика искажает какая‑то странная, подхихикивающая улыбочка.
Пока студентка заканчивала своё выступление просьбой объявить ей выговор за все ту же политическую близорукость, пишу записку, подаю белесому. Он перегибается через стол, берет записку, развёртывает её.
— Тут просит слова какой‑то посторонний, — говорит белесый, — написано — комсомолец, друг Лещинского. Дадим слово или нет?
— Дадим! — дружно отвечает аудитория. После речи очкастой студентки все они, в том числе и альбинос, стали чуть благодушнее, размякли, что ли.
И вот я на трибуне.
— Да, Рудик виноват, — говорю я, — что скрыл этот важный факт своей биографии. Но дети не могут отвечать за поступки своих отцов, иначе что же получится? — А потом рассказываю, как трудно было Рудику в безотцовские послевоенные годы выбиться в студенты, и что они сами выбрали его комсоргом группы, и что он хорошо учится. — А теперь вы как‑то автоматически и бездушно хотите перечеркнуть всё это, сломать жизнь человеку. Пусть Рудик виноват. Может, ему и стоит записать выговор, но мне за него не страшно, — говорю я, — мне страшно за тех, которые здесь выступали, ведь большинство вып