Мы сидим молча, два человека среди оседающего пепла.
В Москве пытаюсь все с тем же узелком прорваться в ЦК партии, в Президиум Верховного Совета к товарищу Калинину. На меня смотрят как на сумасшедшего.
В конце концов как‑то вечером, идя по Каменному мосту, я оглядываюсь, вижу, что рядом никого нет, и выбрасываю узелок в Москву–реку.
Глава семнадцатая
Надо же было так случиться, что в многомиллионной Москве на улице судьба снова столкнула меня с Игнатьичем. И при каких обстоятельствах!
В тот день пришлось испить ещё одну горькую чашу — в последний раз идти на студию, рассчитываться, забирать в отделе кадров свою трудовую книжку и получать сто пятьдесят рублей в бухгалтерии за сценарий «Поздравления».
Вроде бы пора уж было привыкнуть к унижению, неудачам, из которых складывалась, казалось, вся жизнь. И все‑таки это последнее посещение киностудии навсегда (я знал это) отбрасывало от способа воздействия на мир, нравящегося больше всех остальных.
Шел длинным коридором к отделу кадров, шёл мимо дверей с табличками — названиями снимающихся кинокартин, кивал тем, кто, опустив глаза, кивал мне, и, прекрасно понимая, что эти будущие кинокартины — одна чуть лучше, другая хуже — все делаются по ложным принципам, обрекающим их на бессилие, на мотыльковый век, тем не менее ловил себя на мысли: «А может, позвонить Дранову? Чтоб вмешался. Или Нурлиеву?»
В отделе кадров я расписался и получил из рук женщины с пустыми глазами синенькую трудовую книжку, где было выведено: «Уволен по п.1, ст.33 КЗоТ РСФСР (по сокращению штатов)».
Когда шёл в бухгалтерию, встретилась Наденька.
— Господи, мне сказали, вы здесь. Артур, надо бороться! По крайней мере, они должны вас трудоустроить.
— Скучное слово, Наденька. От него воняет безнадёжностью. Обождите, если можете.
Зашел в бухгалтерию, предъявил паспорт, получил в кассе гонорар и двадцать восемь рублей окончательного расчёта. «Если фильм зарубили, он не пойдёт, с какой же стати платят за сценарий?» — мысль мелькнула и ушла.
Захотелось на прощание угостить Наденьку. Мы спустились в так называемый «творческий буфет», я усадил её за столик, а сам прошёл к стойке, взял у буфетчицы две чашки кофе, два стакана апельсинового сока, четыре пирожных.
Повернувшись от стойки с нагруженным подносом в руках, заметил в буфете Гошева.
Гошев стоял у прохода между столиками, разговаривал с нарумяненной, обвешанной бусами и цепочками редакторшей:
— Еще два года назад собственными руками зарубил бы этот сценарий. Я вас понимаю, Виолетта Владимировна, но сейчас, если сверху дают добро, — почему не пропустить? — Я прошёл рядом, я слышал эти слова, видел эту циничную, плотоядную ухмылку. — Извинитесь перед автором, напишите другое редзаключение. Получится плохой фильм — не мы будем виноваты, хороший — нам галочка. Ну, пока. Меня дней десять не будет — я лечу в Мексику представлять картины на фестиваль.
Это «лечу в Мексику» особенно задело меня. Даже поразился, как задело.
Гошев ушёл. А я все сидел, машинально помешивал ложечкой сахар в кофе. Наденька опять говорила о том, чтоб не волновался, что у неё есть знакомый юрист, она пойдёт к нему, узнает, а я все думал о том, почему так резанула эта Мексика. Зависть? В конце концов я и сам успел побывать за границей лет десять назад. К тому времени вышли две книжки стихов, приняли в Союз писателей и тут же включили в состав делегации, выезжавшей по линии ЦК комсомола в Болгарию.
Это была самая настоящая заграница. Даже родное Черное море казалось там, у Бургаса, совсем иным. И горы. И городки с черепичными крышами и длинными вязанками красного перца, свисающими вдоль балконов; и София, где на каждом углу под яркими тентами можно было сидеть, пить кофе, разглядывать прохожих, чужую, бурлящую жизнь… Я не был бы самим собой, если б в ту поездку не случилось приключения, какое бывает не с каждым… Циничная, наглая сволочь летела в Мексику представлять мою страну, мою Родину.
Наденька вдруг привстала.
— Артур, вы, по–моему, побледнели.
— Это по–вашему… Сегодня день не постный? Тогда почему не едите пирожные?
— Спасибо. Между прочим, звонила мать нашего Игорька, просила показать фильм. Ох, зачем я вам все это говорю?..
— У вас есть их телефон? Давайте запишу. Надо заехать, объяснить ситуацию.
— Это мой Костя, когда принесёт двойку из школы, говорит: «Мам, опять ситуация…» Артур, Нина рассказывала, что постоянно встречает вас в лаборатории. Вы тоже стали туда ходить?
— Занимаюсь. А что?
Наденька вздохнула, потом с горячностью выпалила:
— Дьявольщина! Убеждена: все это дьявольщина, Артур. Боюсь, погубите свою душу. Там изучают всякие «глубины сатанинские», как в Писании говорится. Нина мне рассказывала. Но она, хоть и хороший человек, вся в гордыне. А вы‑то? Вас‑то что там прельщает? Ну что вы смотрите? Дура? Артур, по–моему, вы не слышите меня, не видите. А я всегда рядом. С вами…
— Знаю, Наденька, знаю. Должен идти. Что теперь вы делаете?
— В подготовительном периоде к полнометражной картине — «Частная жизнь токаря Сергеева». Производственная тематика. — Наденька погасла. Лицо её стало таким же пепельным, как и её красивые, поднятые кверху волосы. — Артур, прошу хотя бы об одном, умоляю: не ходите в вертеп. «Блажен муж, иже не идёт в совет нечестивых…»
Я грустно улыбнулся. Спорить с Наденькой на эту тему, да ещё здесь…
— Спасибо. Подумаю.
Но вовсе о другом думал я, уходя с места своей бывшей работы. Не о киностудии, не о Наденьке думалось.
В прошлый четверг на занятиях в лаборатории Маргарита вырвала у меня согласие зайти к ней в гости якобы для какого‑то очень важного дела, и теперь я направлялся в район Рижского вокзала, где она жила. И не о Маргарите думал я, шагая по морозным солнечным улицам. Как часто со мной бывало, вскользь брошенная фраза, в данном случае — фраза Наденьки о производственной тематике фильма «Частная жизнь токаря Сергеева», запустила поток мыслей о том, почему, как правило, не удаются фильмы, спектакли, связанные с трудом рабочих. Почему вообще не сбывается формула Маяковского: «Социализм — свободный труд свободно собравшихся людей»?
Я, человек, чьи стихи и проза столько лет, десятилетия не печатались, чьи сценарии гробились на корню, только что лишившийся последней работы, шёл среди прохожих, думая о том, что изделие роковым образом отчуждено от рабочего и, даже зная предназначение какой‑либо изготовляемой детали, тот вовсе равнодушен к тому, куда она попадёт. Сколько ни пропагандируй рабочего, ни заинтересовывай материально — не хлебом единым жив человек. Какие возможности ему предлагают за труд, кроме хлеба и вещественных благ? Кино, телевизор, массовики–затейники в клубах? Какой выбор остаётся у этих людей, вообще какова степень их свободы? Тем не менее детали, которые делает рабочий, наверное, необходимы?
Вот о чём мучительно думал я, пока, выходя к площади Рижского вокзала, не увидел на тротуаре и на мостовой возле стоянки такси увеличивающуюся на глазах толпу. Оттуда слышались какие‑то возгласы. Если бы меня не обогнал милиционер с перекинутым через плечо переговорным устройством, я непременно обогнул бы это место. Оставалось всего лишь перейти площадь и войти в первый из трёх высоких белых корпусов возле эстакады, у которой стояла, сверкая золотым крестом, церковь.
Но молоденький милиционер в полушубке с погонами, в валенках, оснащённых галошами, уже норовисто вклинивался в густую толпу, откуда громко, как‑то слишком громко для человеческого голоса раздавалось:
— Время истекает! Братья и сестры! Покайтесь! Покайтесь, кто не крещён — немедленно креститесь! Храм рядом — рукой подать. Так же близко до Страшного суда!
В этот момент из‑за широкой милицейской спины я увидел Игнатьича. В руках его был новенький оранжевый мегафон.
Среди испуганных, смеющихся, недоумевающих лиц синеглазое, доверчиво открытое лицо Игнатьича поразило.
На полшага опередив милиционера, я ухватил проповедника за локоть.
— Идемте скорей!
— Куда? — спокойно улыбнулся Игнатьич.
Я так и не понял, узнал он меня или нет. Я было потянул его вон из толпы, но тут же милиционер вырвал из руки Игнатьича мегафон, схватил его за другую руку.
— Гражданин, пройдёмте!
— На каком это основании?! — вмешался я.
— Не твоё дело. Расходитесь. И вы расходитесь, граждане.
Моя рука молнией метнулась во внутренний карман пальто, и перед лицом милиционера появился несданный пропуск на киностудию, на красной обложке которого золотой краской был оттиснут орден Ленина.
— Нарушал общественный порядок, — выдавил из себя милиционер. Обе руки его были заняты. Одной он крепко держал Игнатьича, другой — мегафон и поэтому при всём желании не мог раскрыть пропуска и даже понять, какую организацию представляет неожиданный прохожий.
— Киностудия. Идет репетиция эпизода из фильма. Понятно?
— Тогда другое дело. — Милиционер отпустил Игнатьича, а мегафон отдал мне. — А вы кто будете?
— Режиссер. Тут написано. — Я уже уводил Игнатьича сквозь расступающуюся толпу. Милиционер мог опомниться в любую минуту, тем более кто‑то сзади растерянно спросил:
— А где же кинооператор?
К счастью, вереница свободных такси стояла вдоль тротуара. Я впихнул Игнатьича на заднее сиденье первой же машины, втиснулся за ним и бросил шофёру:
— Вперед!
— Куда вперёд? — обернулся немолодой, благообразный водитель в форменной фуражке.
Я назвал свой адрес.
— Только потому, что артисты, — недовольно буркнул таксист, трогая с места машину. — Смена кончается, я ещё в баню хочу попасть, пивка попить. Другой край Москвы, всегда так получается.
И тут неожиданно заговорил Игнатьич.
— Баня — дело хорошее. Особенно — духовная баня покаяния. Сегодня же, после работы, сядь, успокойся, вспомни про совесть и подумай, какой ты на самом деле внутри себя, чего по–настоящему хочешь, сдери с себя все личины, хоть раз глянь в истинное лицо свое… А после крестись, если не крещён.