Теперь вперед вышел викарий. Он помолчал минуту, дожидаясь, когда Фели доиграет элегию, и произнес те слова, которых я опасалась:
– «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек»[18].
Это правда! Это происходит на самом деле!
Часть меня верила, что пока эти слова не произнесены над ее телом, есть еще надежда, пусть совсем слабая, на то, что Харриет еще жива. Но теперь, и это было трудно осознать, заверения викария, что Харриет будет жить вечно и никогда не умрет, стали теми самыми словами, которые сделали ее смерть официальной: смерть стала реальностью прямо на наших глазах.
Я содрогнулась.
На скамье рядом со мной Лена, делая вид, что утирает слезу, извлекла серебряное карманное зеркальце и тайком изучала свое лицо.
Викарий тем временем продолжал:
– «А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога»[19].
И пока он говорил, мне в голову пришла блестящая идея!
Почему бы не замуровывать мертвецов в стеклянные блоки и не хоронить их в склепах под прозрачным полом? Тогда покойные легко могли бы видеть Бога, а он – их, не говоря уже о том, что потомки во время тихой воскресной прогулки могли бы следить, как их предки обращаются в прах.
Идеальное решение, и я задумалась, почему никто до сих пор не придумал ничего такого. Надо упомянуть об этом викарию в более подходящий момент.
– «Я сказал: буду я наблюдать за путями моими, чтобы не согрешать мне языком моим; буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый предо мною».
Он уже перешел к Тридцать девятому псалму, а мы только начали.
Я знаю, что Тридцать девятый – отнюдь не самый длинный из псалмов, но следом за ним будет Девяностый: «Господи! Ты нам прибежище в род и род» и так далее. А потом начнется поучение: часть одного из довольно длинных посланий святого Павла к коринфянам, то, которое заканчивается словами: «Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?»
Я перестала слушать викария.
С другой стороны зала, в противоположном трансепте от витражей исходило чудесное сияние. Я с удовольствием восстановила в памяти список химических веществ, которые сотни лет назад использовались при их производстве: двуокись магния – для пурпурных оттенков, железо или золото для красных, соли трехвалентного железа – для коричневой кожи и хлорид серебра – для желтого цвета.
На одной из секций витража мускулистый мужчина, одетый в львиные шкуры и напоминающий церковного силача, спал, положив голову на колени женщины в красном платье, отрезавшей ему волосы чем-то вроде острых ножниц. Сзади, из-за портьер в углу комнаты, выглядывали человек шесть, наблюдая за процессом.
Когда я была младше, я верила – потому что так мне сказала Даффи, – что это женщина по имени Бренда, она помощник цирюльника, а мужчины, прячущиеся за портьерой, – это экзаменаторы, которые либо дадут ей лицензию цирюльника, либо нет.
Конечно же, это Самсон и Далила, а наблюдатели – правители филистимлян из города Газы, заплатившие ей, чтобы она его предала.
Под этой сценой был изображен желтый свиток с красивыми черными буквами:
Самсон – Далила
На следующей секции витража Самсон опрокидывал две колонны, между которыми его приковали, а зрители с комично удивленными выражениями лиц падали вверх тормашками с крыши, словно кегли.
Звуки органа вернули меня из Газы. Мы должны встать, чтобы спеть гимн. Я вернулась к реальности очень вовремя, чтобы присоединиться к первой строке:
Ты доблесть ищешь? Вот,
Славней нет мужа.
Он верность пронесет
Сквозь град и стужу.
Сомненья не в чести,
Преграды не найти,
Дабы сошел с пути
Паломник строгий.
Это тот самый великий старый гимн из «Путешествия Пилигрима в Небесную Страну», написанный Джоном Баньяном, когда он сидел в тюрьме. Вместо смягченной версии, которую обычно исполняют последние пятьдесят лет, Фели выбрала оригинальные слова, с которыми в книге Пилигрим обращается к Уповающему. Она сказала мне, что мелодия называется «Монашеские врата», и это замечательная вещь! Я не могла дождаться последней строфы.
Кто, праздно говоря,
Пустым рассказом
Его тревожит, – зря
Смутит свой разум.
Не страшен великан,
Ни лев, ни истукан.
Пройдет сквозь вражий стан
Паломник строгий.
Дама Агата Дундерн, обратив к свету свой суровый лик, вкладывала в эти строки всю душу, как будто она сама написала эту мощную военную песнь, и всего лишь несколько мгновений назад под ее руководством силы зла были повержены.
Даффи тоже пела со всей душой, и какой же у нее красивый голос! Почему я никогда раньше не замечала? Как я могла этого не видеть?
Я внезапно поняла, что когда гимн исполняется большой группой людей, чувства очень обостряются. Я отложила это наблюдение на потом, чтобы хорошенько его обдумать; полезный приемчик для того, кто практикуется в искусстве расследования. Наверное, именно поэтому инспектор Хьюитт так часто ходит в церковь.
Я бросила короткий взгляд в его сторону и увидела, как Антигона, видимо, думая, что никто ничего не замечает, сжала его руку.
Сейчас орган и паства готовятся к исполнению последней строфы – моей любимой:
Злой искуситель, бес…
О, как же я обожаю чертенка и злого искусителя! Они – успех этого особенного гимна, и если бы было по-моему, я бы обязательно включила таких интересных созданий во многие гимны.
Его не мучит.
Он благодать небес
В конце получит.
Летят виденья прочь.
Чтоб морок превозмочь,
Трудись и день и ночь,
Паломник строгий.[20]
Когда мы сели, викарий едва заметно кивнул Даффи. Она взяла свою стопку бумаг и поспешила на кафедру, где шуршала ими, пока я не начала думать, что вот-вот сойду с ума.
Из ниоткуда она выудила очки и нацепила их на нос, отчего приобрела вид горюющей совы.
– Я почти не помню свою мать, – наконец заговорила она, ее голос подрагивал и казался неожиданно тихим для простора церкви. – Мне не было и трех лет, когда она уехала, поэтому у меня остались только воспоминания о светлой тени, мелькнувшей на краю моего маленького мирка. Я не помню, как она выглядела, не помню звука ее голоса, но я точно помню, какое чувство она вызывала во мне – чувство, что меня любят. Пока она не уехала.
Когда она уехала, я больше не чувствовала, что меня любят, и начала верить, что, должно быть, мы с сестрами натворили что-то ужасное, из-за чего она нас покинула, хотя я никак не могла сообразить или предположить, что бы это могло быть. Видите ли, нам никогда не говорили, почему она уехала. Даже сейчас, сейчас, когда она к нам вернулась, мы не знаем причин. Надеюсь, вы не против, что я говорю так откровенно, но викарий сказал мне, что я должна говорить то, что чувствую, и быть честной.
Неужели это правда? Неужели Фели и Даффи не имеют ни малейшего представления о занятиях Харриет? Возможно ли, чтобы тетушка Фелисити, которая была и, по всей видимости, остается Егерем, намеревалась вечно скрывать от них истину?
Я глянула на отца, и от его вида – он просто стоял, чисто выбритый, неподвижный, прямой, – мне хотелось разрыдаться.
Даффи замолчала и по очереди обвела присутствующих взглядом. Повисло мертвое молчание, сменившееся нервным шорохом ног.
– То, чему мы стали свидетелями вчера и сегодня, – продолжила она, – позволяет сделать вывод, что тело моей матери было возвращено нам для похорон благодарным правительством, и за это я приношу ему благодарность.
Церковь снова затихла, так что можно было почти расслышать дыхание святых на витражах.
– Но этого недостаточно, – говорила Даффи, и ее голос стал громче, в нем прозвучали обвиняющие нотки. – Недостаточно для моего отца и для моих сестер Офелии и Флавии. И абсолютно недостаточно для меня.
Где-то рядом со мной всхлипнула миссис Мюллет.
Даффи продолжила:
– Мне остается только надеяться, что однажды нам скажут правду. Мы, ограбленные, заслуживаем не меньшего. Ограбленные – это слово точно описывает то, что произошло с остатками нашей семьи. У нас отняли жену и мать, нас лишили гордости, а скоро мы потеряем и наш дом. Посему я прошу вас молиться за нас. Как вы молитесь за упокой души нашей матери, Харриет де Люс, помолитесь за тех из нас, кто остался жив и понес тяжелую утрату. А теперь споем любимый гимн нашей матери.
Я хотела зааплодировать, но не решилась. Мне хотелось закричать: «Браво!»
Глубокая и зловещая тишина охватила церковь. Множество людей смотрели на крышу, на свои туфли, на окна, на мемориальные мраморные доски на стенах и на свои ногти. Никто не знал, куда девать глаза.
«Играй, Фели!» – мысленно взмолилась я. Но Фели держала паузу, пока несколько человек не начали покашливать, чтобы разрядить напряжение.
И тут заиграла музыка. Из глоток органных труб вырвались шесть невероятных нот!
Да-да-да-ДА-да-да.
Их нельзя было не узнать.
Люди переглядывались, узнав мелодию, сначала удивленно и с недоверием, а потом все шире и шире улыбаясь такой дерзости.
Даффи запела своим прекрасным громким голосом:
– Та-ра-ра-БУМ-де-эй, та-ра-ра-БУМ-де-эй…
А потом мелодию подхватил кто-то еще, невероятно, но кажется, это была Синтия, жена викария. Потом присоединились другие, сначала неуверенно, но потом с каждым тактом все тверже и тверже:
– Та-ра-ра-БУМ-де-эй, та-ра-ра-БУМ-де-эй…
Все громче и громче, пока почти все в церкви не запели: